— С королем спорить бесполезно, поэтому я не буду, — усмехнулся герцог, — это Ваше право так думать обо мне.
— Это хорошо, что не споришь, но будет еще лучше, если пообещаешь перестать ее изводить.
— Это очень расплывчатое требование Ваше Величество, может, Вы его конкретизируете?
— Легко. Разреши ей общаться дочерьми и контролировать, как их содержат в монастыре. Советуйся с ней по поводу возникающих проблем и разреши миловать тех, кого решил наказать. Ей это тоже будет приятно.
— Если с первым, я еще могу согласиться, то второе Ваше условие приведет к тому, что в наших владениях не будет никакого порядка. Неужели Вы действительно настаиваете на этом?
— Пусть не всегда, хотя бы изредка, позволь ей это.
— Да все равно не будет порядка. У нее в ногах будет валяться все владение, вопя о несправедливости: "Соседа помиловали, за тоже самое, а меня нет". Закон должен быть один. Даже если этот закон иногда — мое слово.
— Тогда не миловать, а иногда смягчать наказание, заменяя его, например, более унизительным, но менее суровым.
— А вот насчет этого я, пожалуй, спорить не буду... Такое развлечение я готов ей предоставить.
— Вот и хорошо, — удовлетворенно кивнул король, — я надеюсь, это порадует ее, и вернуться к тебе ее не придется заставлять.
— Вы боитесь пригрозить ей моим распятием?
— Если честно, то боюсь, Алекс... Если она не согласится, мне же придется выполнить угрозу и потерять вас обоих... или не выполнить и окончательно потерять ее, а она нужна мне, очень нужна, Алекс.
— Хорошо, я сам за ней съезжу, и сам с ней поговорю, она наверняка согласится вернуться. Особенно если ей дать хотя бы пару дней в монастыре пожить, чтоб успокоилась немного, да обиды позабыла...
— Я не возражаю, несколько дней я готов подождать. Слугам сейчас скажешь, что на богомолье она уехала. А через пару дней поедешь за ней, и все сделаешь, чтоб вернуть ее.
— Сделаю. Она вернется, обещаю.
— Очень хочется надеяться, — тихо проронил король и отвернулся к окну кареты.
Катарина обедала в трапезной с монахинями, когда вбежавшая сестра Лидия, сияя улыбкой в пол-лица, доложила:
— Матушка Серафима, Алина приехала, к отцу-настоятелю сейчас пошла и просила дочку ее привести.
У Катарины от волнения перехватило дыхание. Она столько ждала этого визита своей матери, как уже под воздействием бесед с обитателями монастыря, привыкла говорить и думать о ней, что сейчас боялась поверить собственным ушам.
— Сейчас отведешь, скажи только сначала: как она, голубка наша? — лицо пожилой монахини тоже осветила улыбка.
— Хорошо, хорошо, матушка, улыбается, смеется, и глаза, словно сапфиры блестят. Увидела меня, обняла, расцеловала, соскучилась по вас всем, говорит, сил нет. Подарков привезла всем. Во дворе две лошади с тюками стоят, столько привезла всего... Отцу Стефану меховую душегрейку сразу вручила, и пожелала, чтоб он никогда не мерз, стоя на воротах, он даже прослезился. А сейчас она с отцом-настоятелем беседует и дочку ждет.
— Тебе никак тоже что-то привезла?
— Сказала, что всем привезла, но попросила разрешения попозже все вручить. Очень отца-настоятеля увидеть хотела. Так, что я, не мешкая, ее сразу к нему и повела. Не убегут подарки ведь.
— Ты Катерину отведи, а потом лошадей распряги и верни проводникам.
— Распрячь, распрягу, матушка, а возвращать их некому. Алина сказала это наши теперь лошадки, чтоб провизию возить, тоже подарок.
— Где ж их держать-то?
— Алина горских, вьючных лошадок привела, этим даже стойла не надо, лишь бы место, где постоять было, да клок травы дали б им... Они хоть и неказисты на вид, но цены им в горах нет. Я всегда о таких мечтала, матушка.
— Ой, и накажу я тебя, Лидия, за леность и мысли подобные, — строго взглянула на нее та.
— Любую епитимью наложите, матушка. Согласная я. Только лошадок не отбирайте. Я ж с ними теперь любой провизии на год вперед привезти смогу.
— Вот коли, отец-настоятель разрешит их оставить, то будешь убирать за ними и следить, раз так нужны они тебе.
— Буду, с радостью буду, матушка. Благодарю Вас.
— Иди Катерину отведи, — мать Серафима вздохнула и обернулась к Кэти, — Что сидишь-то? Али не слыхала, что мать твоя приехала или видеть ее не хочешь совсем?
— Хочу, — тихо прошептала Кэти, поднимаясь.
— Что-то незаметно, девонька, — мать Серафима удивленно качнула головой, — другая б на твоем месте уже летела б к своей матушке, к тому же такой, как она, а ты стоишь как изваяние замороженное. Не стой, иди, ждет она тебя.
Кэти в сопровождении Лидии вышла. Мать Серафима проводила ее долгим взглядом:
— И что за девочка... и не достучишься к ней никак... даже Алине и то не рада... Неужто и на нее обиду какую-то держит? Чем же обидели то так ее, что не радует ее ничего совсем?
Она медленно обернулась и наткнулась на холодно-колючий взгляд самой старшей из монахинь — матушки Калерии, соблюдающей обет молчания.
— Что-то не так, матушка?
Мать Калерия поднялась, медленно подошла к тарелке, из которой ела Кэти, взяла ее и, шагнув к мусорному ведру, стоящему в углу, бросила туда.
— Вы считаете, я не должна была отпускать ее, пока она не доела? — тихо осведомилась мать Серафима. Она привыкла слушаться мать Калерию, которая очень долгое время, пока не приняла обет молчания и не передала бразды наставничества ей, возглавляла женскую часть их обители.
Та отрицательно покачала головой, потом плюнула в ведро и вышла.
— Я чувствовала, что не нравится девочка матушке, но чтобы так... — испуганно глядя на мать Серафиму, проговорила самая молоденькая монахиня Нина. — И с чего бы это? Ведь она души не чает в Алине, с тех пор как та ей демона показала, и она обет приняла... и молится она все время о ней, я много раз слышала.
— Кто ж знает... отец-настоятель вон девочку тоже не особо привечает и суров с ней... Может, сама она натворила чего... Только тогда ей вдвойне помощь требуется, чтоб раскаяться смогла и жизнь новую начать. Жаль, что не говорит она ни с кем. Хоть ты бы ее разговорить попыталась.
— Да сколько раз пробовала... И про Алину ей рассказывала, вот мол, какая матушка у тебя. Слушает и молчит. Иногда только спросит: я должна что-то делать, как она? Да, нет, отвечаю, не неволит тебя никто, ты ж не монахиня, чтоб послушание нести. Матушка твоя, говорю, лишь по доброй воле помогала. Ну она буркнет что-то типа: "понятно", и вновь замолчит, и слова от нее не добьешься. А на все вопросы, Вы сами знаете, у нее один ответ: "Не хочу вспоминать", и все.
И тут в трапезную вбежала Лидия:
— Матушка, позвольте, я настойку успокоительную возьму? Отец-настоятель велел принести.
— Бери, конечно. А что случилось-то?
— У Катерины истерика, ужас какая... я потом все расскажу, сейчас отнесу, вернусь и расскажу, — Лидия взяла из шкафчика бутылочку и поспешно выскочила за дверь.
— Что это с ней стряслось-то? — мать Серафима повернулась к распятью и перекрестилась: — Господи, помилуй ее.
Нина поспешно опустилась перед распятьем на колени, крестясь и шепча: — Господи, помилуй. Господи, помилуй. Господи, помилуй. Господи помилуй. Господи, помилуй...
Ее молитву прервала вошедшая Лидия.
— Не полегчало ей? — спросила у нее мать Серафима.
— По-моему полегчало немного, хоть, когда я пришла, она все еще рыдала, но вроде как потише. Отец-настоятель взял бутылочку и сказал, чтоб шла я...
— С чего это она так? — поднимаясь с колен, тихо спросила Нина.
— Сама не знаю. Она как Алину увидала, с криком: "Матушка, неужели Вы ко мне приехали?", бросилась перед ней на колени и, рыдая, руки ей целовать начала: "Не оставляйте меня больше, матушка. Я любое наказание приму, только не оставляйте тут". Я аж онемела вначале. Такое впечатление, что тут над ней измывались все... А потом говорю: "Алина, не подумай, ее здесь не обижал никто". А Алина не говорит ничего, лишь к себе ее прижала и гладит по голове, а та взахлеб рыдает: "Пообещайте, что не оставите меня тут, а то руки на себя наложу, сил моих больше нет". Вот тут отец-настоятель меня за настойкой и послал.
— Вот те на... а мне девочка такой безучастной и равнодушной всегда казалась, — мать Серафима удивленно покачала головой, — действительно говорят: в тихом омуте черти водятся. Ой и нахлебается с ней Алина... ни веры у девочки, ни страха перед Господом... ну да даст Бог справится, голубка наша, Господь всем по силам крест дает.
— Да уж истинно крест, такую девочку в дочки получить, — Лидия хмыкнула. — Это ж надо, носились тут все с ней, что с писаной торбой, а она: "Сил моих нет, руки наложу...". Надо было работать ее заставлять и все службы стоять, да пороть за нерадение, тогда б точно по-другому бы мать встречала.
— Чего так разошлась-то? Боишься, Алина подумает, что обижали ее дочь тут?
— Может и не подумает, а все равно досадно...
— Смири, гордыню-то...
— Причем тут гордыня, матушка? Девчонка житье тут на любое наказание сменять готова. Вы представляете, кем она нас всех считает?
— Тебя по щеке, а ты другую подставь... Ан нет, ты все упорствуешь... Лучше б ее пожалела, да помолилась за нее, чтоб вразумил ее Господь, и она и доброту людскую и любовь Господа замечать смогла. Представляешь, как ей тяжело живется, коли не видит она ничего этого? И тебе сразу легче станет, и сама благодать Господа почувствуешь, Господь-то тех, кто о других печется, всегда примечает.
— Грешна, матушка, накажите... — Лидия склонила голову.
— Хорошо, что поняла... После вечерней службы трижды акафист Господу за нее прочтешь.
— А за Алину благословите тоже трижды прочесть, — смиренно попросила Лидия, целуя ее руку.
— И за нее прочти, — мать Серафима осенила ее крестным знамением, — Благослови, Господи. Иди с Богом и не держи зла на сердце.
— Пойду, лошадок распрягу, матушка, — тихо проговорила Лидия и вышла.
— Посуду собери и здесь и у братии, вымой, затем приберись тут, а потом в храм иди и к службе подготовь там все, — мать Серафима обернулась к Нине.
— Хорошо, матушка, — согласно кивнула та, а потом осторожно спросила, указывая на мусорное ведро, — тарелку-то благословите выкинуть или как?
— Зачем выкидывать-то? Достань, да помой. Ведь не на посуду мать Калерия осерчала. Тарелка и не при чем тут вовсе. Это она показать нам что-то хотела, хоть я и не разберу, что... То ли что мы на девочку наплевали, когда ей помощь необходима, толи что она на нас, то ли что она лишь такого достойна, а может все сразу... Тяжело матушку понимать стало, с тех пор как кроме молитв не говорит она ничего.
— Тяжело, конечно, ее понимать стало, — согласно кивнула Нина, — зато подобрела она сразу.
— Никак старших осуждать удумала? — грозно повернулась к ней мать Серафима.
— Что Вы, матушка... что Вы... и в мыслях не было... я, наоборот, о матушке Калерии лишь хорошее сказать хотела. А коли худое, что сказала, то накажите. Но право слово, сказала без умысла какого, матушка.
— Хорошо, ежели так, — кивнула мать Серафима и вышла из трапезной.
Нина облегченно вздохнула, мать Серафима была намного менее строгой наставницей, чем мать Калерия, когда та возглавляла их небольшое сестричество в монастыре. Если б той также показалось, что она осуждает кого-то, замечанием она бы не отделалась. В лучшем случае сутки б у креста во дворе на коленях бы замаливала этот грех.
Напоив Кэти успокоительной настойкой, Алина отвела ее в ее комнатку, и уложила на кровать. Обессиленная, наплакавшаяся Кэти быстро уснула. Алина попросила отца Стефана присмотреть за ней и вернулась в келью отца-настоятеля.
— Ну как она? — увидев Алину, отец настоятель поднялся ей навстречу.
— Уснула, Отче. Такой стресс у девочки... Не ожидала я...
— А ты что хотела? Приехать и увидеть ласковое нежное создание с открытой душой?
— Конечно, хотела, — Алина игриво улыбнулась. — Вы же на чудеса способны, Отче. Если уж меня Вам разморозить удалось...
— Ты себя не ровняй с ней... Ты никого лишать жизни не пыталась, ты сама жить не хотела, потому что считала, что ни ты, ни твоя любовь никому не нужны.
— Не пыталась лишь потому, что не знала, что могу, да и не давало мне это ничего. Некого мне было убивать-то... А так, я ничуть не лучше ее была...
— Нечего на себя наговаривать, — строго проговорил отец-настоятель, — Кому ты говоришь это? Я тебя лучше тебя самой знаю, так что, не пытайся ее таким способом выгородить, не поможет.
— Строги Вы к ней, Отче... ой строги, — Алина удрученно вздохнула.
— А чего жалеть ее? Девочка ведь даже не от жизни тяжелой избавиться старалась, а от счастливой на ее взгляд соперницы, которой любовь отца простить не смогла. Я все надеялся, осознает, искренне покается, захочет душу свою от греха очистить... Ничего подобного. Вернуть все хочет, забывая о том, что сделанного не воротишь, или забыть и не вспоминать никогда, а больше ничего... А так душу не лечат.
— Она что не исповедовалась, Отче?
— Алина, то, что она рассказала мне все, исповедью никак назвать нельзя. Она не раскаялась в содеянном, ты понимаешь меня? Она удовлетворилась твоим прощением, в котором не сомневается, и с огромным удовольствием поверила в твои слова о том, что это ты во всем виновата... Я пытался ее образумить и поговорить с ней, но она замыкается. Она закрыла душу, поэтому ей так плохо здесь. Она живет в постоянном страхе, что правда о ней раскроется, и ее оправдания разлетятся, как карточный домик под порывами ветра. Она хочет уехать отсюда и все забыть, не понимая, что от себя не убежишь, и что только стены монастыря хранят ее от того, кто ждет ее за ними.
— Он не ушел?
— Куда же он уйдет от такой добычи?
— Неужели сделать ничего нельзя?
— Почему нельзя? Можно. Душу от греха очистить и служению Богу ее посвятить... Тогда никакой демон не страшен.
— Она монахиней стать должна?
— Необязательно. Богу служить и не в монастыре можно, ты же знаешь. В монастыре тяжелее жить, но проще от соблазнов скрыться. А в миру наоборот. И выбор каждому предстоит сделать самостоятельно, по какому пути идти.
— Самостоятельно? — Алина усмехнулась. — Ой ли, Отче?
— Хорошо, не всегда самостоятельно. Бывает, что Господь заранее путь предначертал, а твое дело идти, и не роптать.
— А я ведь проситься остаться приехала...
— Знаю, — кивнул отец-настоятель, потом осторожным движением приподнял голову Алины и заглянул ей в глаза: — Но не приму. Как паломница, на богомолье приехавшая, пожить, сколько хочешь, можешь, а на большее даже не рассчитывай. Не твое это. Тебе другой путь указан.
— А я вот, как паломница, возьму, да и на всю жизнь здесь останусь, — Алина невесело усмехнулась.
— Не останешься, девочка моя любимая, — отец настоятель грустно улыбнулся, — тебя долг позовет. Да и приедут скоро за тобой. Сама ведь знаешь.
— Не могу я там, не могу, Отче — Алина упала перед отцом-настоятелем на колени и, уткнув голову в его руки, заплакала. — Я среди такой грязи живу, Вы и подумать про меня такое раньше не смогли бы... И самое ужасное, ведь я отчасти в ней сама виновата... Из-за того, что я самого начала в нее ступить отказалась, они окружили меня ей, и топят в этой грязи все и всех вокруг... и остановить это не могу, пыталась, но не могу... Не получилось из меня проповедницы... получается я лишь их жизни храню, а они их тратят на жизнь в грехе и распространение греха... То есть я помогаю им этот грех распространять... Вот ведь как получатся, Отче.