Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |
Послав вперед оруженосца, рыцарь Аймон хлопнул меня по плечу и раздумчиво сказал, не обращаясь ни к кому в отдельности:
— Вообще-то сопляк сам напросился.
Я хотел было — по сегодняшней привычке огрызаться — ответить, что мне двадцать три и никто не вправе меня так оскорблять, когда понял, что он говорит об Эсташе. Мне уже не было стыдно; и от того делалось еще стыднее. Хотелось пойти в дом, захлопнуть дверь, лечь на нашу окровавленную кровать — и никого не видеть. Желательно никогда.
Так я первый раз в жизни увидел принца Луи — сидящего в просторном белом шатре, на широких цветных подушках. Светлые мокрые волосы перехвачены золотым обручем, из-под обруча ползут струйки пота. Похлопывая по руке шитой золотом перчаткой, наш будущий король холодно смотрел на меня, как, должно быть, смотрел два месяца назад на графа Сентюля. На грязного, затравленного графа Сентюля, которого собирался предать.
Мне, правда, повезло больше, чем защитнику Марманда — я успел привести себя в порядок, надеть башмаки и даже лицо сполоснуть. И, в отличие от графа Сентюля, я не был связан.
Рыцарь Аймон, старший среди шампанцев, рассказал принцу, в чем дело. Тот с неизбывной какой-то тоской пробежал глазами по моей нескладной фигуре. Спросил, не мог ли я подождать с устроением смуты до конца осады — тем более снимаем мы ее не далее чем послезавтра на рассвете.
Я понимал, что на вопрос не требуется ответа, и промолчал.
Принц Луи покивал. Спросил, что я могу сказать в свое оправдание.
Я вдруг почувствовал себя очень усталым. Так устал оправдываться, что хотелось стоять и молчать. Хотят повесить — пусть вешают.
Вмешался мой брат.
— Прошу прощения, сир. Но мой оруженосец сам виноват в поединке.
— Это он вас вызвал? — скучающим голосом спросил принц.
— Нет. Это я велел ему извиниться... сир.
— Извиниться за что?
— Он обозвал моего брата еретиком, сир, — снова ответил за меня Эд. Мне хотелось повернуться и сказать — зачем ты защищаешь меня? Брось! Иначе тебе придется тащить этот груз всю твою жизнь!
— Еретиком? Это серьезное оскорбление, — сказал принц Луи и хлопнул перчаткой, сбивая назойливое насекомое. — Свидетели были?
— Он, то есть пострадавший, и сейчас поносит его последними словами, сир, — подтвердил рыжий Аймон. Он что-то сильно напоминал мне рыцаря Арнаута де Комменж. Не только рыжиной и широкими плечами — еще и манерой заступаться за всех перед старшими. Эти двое могли бы сойти за родных братьев... А встреться они где-нибудь — были бы смертельными врагами.
— Ладно, поклянитесь на Писании, что он обозвал вас еретиком, рыцарь, — скучным голосом сказал принц Луи. — И коли так, сам будет виноват.
Писания при себе ни у кого не нашлось. За епископом Сента или за кем из священников поменьше посылать ради такой мелочи не было нужды. Я вытащил из-за ворота нательный крест и поклялся на нем. Счастье, что от меня не потребовали клятвы, что именно за то я и подрался с Эсташем. Во лжи я бы все-таки не смог поклясться, несмотря на глубину своего падения. А сказать, что я бился с ним из-за графа Раймона... Заодно я не стал и оповещать принца, что не являюсь рыцарем.
— Хорошо, — сказал принц и обмахнулся перчаткой, отгоняя жару. Выглядел он нездорово. — Оруженосец дворянин, конечно?
— Да, сир...
— Придется вам заплатить ему десять марок. И столько же — мне, за нарушение военной дисциплины. И — вы свободны.
Эд стиснул зубы и едва ли не в голос простонал. По лицу принца пробежала легкая улыбка.
— Хорошо, штраф ему можете сократить до пяти. На лекаря хватит. В конце концов, мальчишка сам напросился. Такие оскорбления дворянин не оставляет безнаказанными.
На выходе из шатра благородный Аймон положил руку Эду на локоть.
— Не раскисайте, сударь. Скинемся вместе, хоть половину соберем.
— Похоже, что я только потратился в этом походе! — фыркнул Эд, благодарно сжимая его дружескую пясть. — Черт бы побрал вас с королевским судом, Аймон... С Эсташем и его родней я как-нибудь сам бы разобрался... Таких походов только врагу пожелаешь!
— Потерпите сутки, друг, мы вот-вот уберемся из этой проклятущей земли. Жарища, горы мерзкие кругом, из-за них света белого не видно... На кой хрен, спрашивается, порядочному шампанцу подобный лен?
— Есть древняя пикардийская байка о лисе и зеленом винограде, знаете ли, Аймон...
На меня никто не обращал внимания. И слава Богу. Я шел к нашему дому и думал, сколько потребуется выпить, чтобы голос искалеченного Эсташа перестал вопить в моей голове. Вечером представился случай проверить это на деле.
На сорок пятый день осады, перед рассветом, когда еще не жарко, принц Луи отдал приказ сжечь боевые машины и трогаться вперед. Вернее, назад. Прочь от Тулузы, которая победила гордыню Франции, Тулузы, которую и впрямь защитили Дева Мария, святой Сатурнин и молодой граф. Стены города скрылись от меня в дыму — горели многочисленные требушеты и "коты", и некоторые деревянные дома предместий, подожженные уже просто так, от досады отступающих. Сквозь мутную пелену дыма проступало что-то невнятно розовое. Уже поднималось солнце — рассвет наступает быстро, и розовый нежный свет на глазах превращается в губительный белый; но пока сияние было еще розовым, и от него сделался розовым и дым, и вода в Гаронне, и скрылись от глаз обгорелые развалины, зато потрясающим рассветным цветом светилась моя сокрытая от глаз Толоза, в которой оставалось все, что мне было дорого.
Кроме брата, конечно же. Кроме брата. Оставшегося тем же сильным и старшим, подставляющим под розги свою спину вместо моей. Простая мысль о том, что он, наверное, любит меня, если постоянно покрывает и через столько лет, казалась невероятной.
Брат, влезший в крупные долги к товарищам по отряду, чтобы расплатиться с принцем Луи, и с Эсташем, и купить мне какую-никакую лошадку да недостающее вооружение.
Я старался глядеть только на него, на Эда, смотревшего все больше в сторону. И не оглядываться на Тулузу. Как они, наверное, радовались там, глядя, как мы уезжаем, различая несметное войско, уходившее за бесконечные дымы... Как радовались, кричали от счастья, обнимались, целовались меж собой. Дули во флейты, били в тамбурины. Служили благодарственные мессы, звонили во все колокола. Как удивлялись, как плакали от восторга, восклицали славословия Господу Богу, Толозе, молодому графу, старому графу. Может быть, плакали вместе, обнявшись, Рамонет и старый Арнаут, рыцари Фуа и еретичка Айма, сирота Барраль и верный Аламан де Роэкс, сен-Серненские клирики и безрукий нищий Азальбер... Будьте вовеки благословенны, все, кого оставил я за спиной. Дым разъедал глаза, и не только я — многие терли их руками.
А колокольный звон и впрямь слышался позади нас едва ли не до самого Иль-Журдена. Для кого праздничный, для кого — не лучше погребального.
Мы пристроили больного Эсташа в Ажене, в доме госпитальеров. Командор дома, находившегося за пределами города, принял нас без особого восторга — стоявшие вне этой войны госпитальеры явственно не приветствовали появления гостей на этой земле. Командор был сам окситанец и говорил только по-провансальски — еще, кажется, по-испански; так что объясняться с ним пришлось мне. При звуках правильной родной речи глаза рыцаря-монаха отчасти потеплели. Я объяснил, что этот молодой паломник ранен и не может пока продолжать путь на родину. "Ты чертов еретик", — прошептал мне на прощание несчастный Эсташ. Я смотрел на него с тоской, понимая, что нажил себе еще одного врага — того, кто всегда будет желать мне зла. Бедный мальчик. Непонятно, что больше убивало его — боль, горячка или осознание собственной нынешней ущербности. За несколько дней пути он здорово осунулся и заболел, так что сделалось ясно — дорога его убьет. Глаза у него были совсем старые. Впервые я пожалел, что отдал Рамонетов подарок, кольцо, нищему Азальберу. Иначе можно бы попробовать отдать его Эсташу. Впрочем, он не взял бы — разве что ради удовольствия бросить его мне в лицо.
Не пожертвуете ли что-нибудь на лечение, спросил монах через переводчика. Через меня то есть. Брат довольно резко ответил, что обязанность госпитальеров — бесплатно принимать и лечить раненых пилигримов; а этот юноша как раз и есть пилигрим, крестоносец, ничем не хуже палестинских. Не дожидаясь перевода, госпитальер повернулся к Эду спиной и принялся отдавать распоряжения.
* * *
Есть дни в нашей жизни — взгляд глаза в глаза — которых никогда не забываешь. Не хороши эти дни и не плохи, просто очень важны, хотя важность их познается часто потом, когда она раскрывается во времени, как смысл преломления Хлеба на вечере Великого Четверга полностью раскрылся только вознесением Креста в страстную Пятницу. Для меня такими днями — днями взглядов, которые я с тех пор всегда видел перед собою, были: встреча — первая моя встреча — с возлюбленным отцом моим и господином графом Раймоном. Потом — белый монах коленями на пепелище, лицо молитвенника, взгляд мне в самую середку души с отвратительного кострища войны. И день, когда я увидел святого Петра в его преемнике. А потом — день св. Елены в августе 1219 года, когда я снова встретил женщину, которую давно почитал для себя потерянной. Тебя, Мари, жену моего брата.
Я был поражен, что Эд не предупредил меня ранее, на ком именно он женился. Да и вовсе не упомянул о своей жене ни словом — только в день прибытия, когда мы уже завидели наши поля, мерно взлетающие лопасти монастырской мельницы, звонницу вдалеке — крестясь на серый шпиль колокольни Сен-Мауро, брат обернулся ко мне, распрямляя сведенные постоянной заботой брови.
— Я, знаешь, забыл тебе сказать. Я тут женился. Жена тебе будет рада. Наверно, у меня уже третий ребенок родился... Пока я ездил-то. Я когда уезжал-то, она сильно беременная была.
О многом говорили мы по дороге — хотя больше молчали. О многом, да только не о тебе. Так тяжелы оказались для Эда мучительные заботы со вновь объявившимся братом, с надобностью покаяния, с какими-то неразрешимыми долгами, вставшими между нами стеной и одновременно нас связавшими накрепко... До любви ли тут, до разговоров ли о браке. Но я все равно тут же понял, о ком идет речь. И в Сен-Мауро, куда мы заехали поклониться могиле отца... отца моего брата, я все думал — неужели ты? Неужели девочка Мари, оставшаяся неизменной в путях большой войны, теперь появится на моем пути знаком моего окончательного возвращения, завершением круга? Чувствуя себя очень молодым и одновременно очень старым, ожидая уже тени мессира Эда, страшного запаха роз, я одновременно так хотел тебя увидеть!
И сколь ни странно мне было возвращаться в дом своего детства, еще успевший уменьшиться за время моей долгой войны, страннее всех чудес оказалась белая женщина, выехавшая встречать нас на полпути.
На самом деле дом не только не уменьшился, но вырос: с боков оброс пристройками, как большой ствол — древесными грибами, и стена стала повыше, просевшие участки заменены на свежие, надстроены... Я ничего не заметил, пока мне брат рукою не показал. Ведь ты, Мари, ты стала такая красивая, что я все время смотрел на тебя, смотрел почти что с ужасом.
Ты слегка располнела, превратившись из девушки в замужнюю даму; четверо родов, в том числе двое неудачных, проложили под твоими глазами несмываемые тени, но из теней блестели драгоценными камнями почти Богородицыны глаза. Какие у тебя были волосы! Я уж почти забыл в Окситании, стране темных, как это красиво — светловолосые женщины! Волосы твои оказались чуть темней, чем я запомнил с детства; но оттенок солнечного, закатного золота куда краше прежней лунной бледности. Раньше у тебя, милая моя, прости за грубость, но почти и вовсе не было бровей; а теперь прочертились две пшеничные полосы. В тот день, правда, ты подвела их углем, и я поразился неожиданной их черноте на светлом, как свет на воде, твоем лице.
Здравствуйте, жена, несколько смущенно сказал мой брат, сходя с коня и помогая тебе спешиться. Поцеловал в знак приветствия — в покорно и радостно подставленную щеку. Ты еще не смотрела на меня, хотя я уже стоял совсем близко, таращась на белую даму, прекрасную донну в желтом блио из тонкой шерсти, белорукую, плавную, с лицом девочки, которую я любил все свое детство. Бланшефлор. Энида. Фламенка. Вот зачем нужны романы — чтобы заменять разум человеку, который слишком сильно обрадовался. Теперь-то мне кажется, что день был солнечный, удивительно солнечный — но честная память говорит, что серое небо моросило северным дождем, шампанским осенним дождем, теплым, таявшим, еще не долетая до земли.
Потом, когда ты перевела взгляд на меня, и глаза твои расширились... Я-то хоть немного успел подготовиться к встрече, но тебя новости застали врасплох. Если бы глаза твои не стали перепуганными от радости, я счел бы себя несчастным, по-настоящему и бесповоротно несчастным человеком.
— Мари, поцелуйте моего брата, который вернулся из дальних странствий живым и невредимым, — сказал мой добрый Эд, не любивший ни долгих прощаний, ни слишком торжественных встреч. — Мой брат, знаете ли, провел все эти годы в плену у еретиков. Я позже расскажу вам о нашей встрече (но лучше бы тебе, Мари, ничего не спрашивать об этой самой встрече, прочел я в его голосе — и опустил глаза.) А пока, жена, будем благодарить Господа, что пропавший нашелся, и у меня, а значит, и у вас, теперь снова есть брат.
Я точно не помню, как он сказал. А вот твои слова запомнил хорошо. Когда, избегая смотреть на меня, ты подошла и прикоснулась теплой щекою к моему небритому подбородку, изображая надобный сестринский поцелуй, ты выговорила — "Ах, слава Богу, воистину слава", и голос у тебя стал такой, будто ты вот-вот заплачешь. Даже Эд заметил, спросил полушутя — или вы не рады, жена? — а потом не выдержал, привлеченный твоим теплом, твоим домашним запахом нагретых солнцем цветов, и ухватил тебя, как молодой медведь, обнимая и целуя уже куда менее церемонно. "Как ваши роды, жена?" "Простите, супруг, на этот раз неудачно, даже крестить не успели мальчика; но прежние дети оба здоровы, ожидают дома. Эд стал очень сильный, кормилица с ним едва справляется. А второй..."
И ты назвала имя второго сына, и я слегка вздрогнул, не сразу поняв, что ты зовешь не меня — потому что второй ваш отпрыск оказался моим тезкой. Что, впрочем, не удивительно: моим именем в нашей семье уже который век называли младших сыновей. Ничего удивительного, но я обрадовался, будто мальца племянника назвали не просто так, а в честь меня. Меня самого!
Так мы и встретились, паче чаяния, так мы и поехали домой, и я наконец-то подумал, что в самом деле еду домой. Обманулся, конечно; но понял, что обманулся, только через несколько часов. Не сразу. И вовсе не потому, что обнаружил нового управляющего, привезенного тобой из Туротта вместо покойного Амелена. И не потому, что прежнюю нашу с братом комнату занимали двое белобрысых детей в компании с кормилицей, а в спальне родителей делили ложе вы, новые хозяева фьефа.
В первый же день мы страшно напились, да не одни — с отцом Фернандом. Вот уж кто оставался жив-здоров, только полысел малость и вследствие сего больше походил на клирика, так как обзавелся подобием тонзуры. Отца Фернанда разнесло едва ли не вдвое, а вот зубов у него многих не хватало — не знаю уж, болезни или буйный нрав тому причиной. Пить он был так же горазд, как некогда с мессиром Эдом. Женщин и детей после ужина отправили наверх, и ты ушла, к моему глубокому огорчению, даже ни разу на меня не взглянув, только пожелала спокойной ночи, глядя куда-то поверх моей головы. Брат велел приготовить мне прежнюю нашу кровать — только она, кроме супружеского ложа, оказалась достаточной длины. Сыновей и кормилицу Эд временно изгнал в комнатку, которую некогда занимала ты. Ничего, махнул рукой Эд на мое замечание, что они втроем не поместятся на узкой кроватке; подумаешь, тетка и на полу подрыхнет, зато точно не заспит моих молодцов и встанет пораньше!
Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |