В небольшой, залитой приглушенным светом комнате с обычными для здешних кладовых рядами шкафов, так густо стояли и так сложно смешивались сотни ароматов, что сомнений в характере этой коллекции быть не могло. Положив черный кинжал на один из шкафов, она открыла его дверцу. Кособокие глиняные горшочки размером чуть поменьше куриного яйца и с тонкими горлышками, заткнутыми полированными камешками. Толстостенные и неровные склянки мутно-зеленого стекла. Стеклянные или хрустальные конуса, пирамиды, цилиндры, шарики на подставке, разноцветные, с простой или же все более сложной гранью. Флаконы из белой керамики, украшенные утонченными миниатюрами. Заканчивался ряд стеклянными сосудиками прихотливо-криволинейной формы, напоминающими орхидеи или еще какие-то диковинные цветы, прозрачнейшими, содержащими радужные прожилки, или же, наоборот, состоящими, казалось, из одних только многоцветных мазков, тающих в воздухе. В соседнем шкафу коллекция продолжалась, и было в ней похожее, но ни один образец все-таки не повторялся. Дрожащими от волнения руками взяв одну из самых грубых глиняных корчажек, она вынула из перекошенного горлышка плотно пригнанную пробку и осторожно поднесла к расширенным ноздрям. Тяжелое, темное масло предложило ей свой запах, — густой, сладкий, кружащий голову и откровенный, как бесстыжий взгляд в глаза. Ночной-аромат-не-для-нашего-брата, — это уж точно. Это для слишком уж архаичного, слишком неутонченного, слишком... да просто слишком далекого и непохожего на наш вкуса. Тщательно закупорив корчажку, она аккуратно, в самой этой аккуратности находя неизреченное наслаждение, поставила ее на место и перешла к следующему образцу. Иногда исследовательница осторожно, чтобы не переборщить, знакомилась с несколькими ароматами подряд, а потом, — своя рука владыка, — вдруг брала попавшийся на глаза "за понравилось" или из элементарного произвола. И за двадцать минут этого благочестивого занятия она довела себя до такого состояния, что сама почувствовала неладное и решила покамест прерваться: лучше-де прийти еще раз, чем сразу же заработать головную боль. Эх, милая... Приблизительно такому вот воздействию была подвергнута некая Саджихх во время вполне даже деловых по замыслу переговоров с лжепророком Масламой. Согласно преданию, — со вполне удовлетворительным успехом. Запахи, в значительной мере беспрепятственно преодолевая фильтры и барьеры самонадеянных Высших Функций, действует прямо на глубинные, древние, по-крокодильи плоские, но при этом оч-чень туго знающие свое дело механизмы, что сидят на самом источнике эмоций и мотиваций, и, уходя от них, рискуешь никуда не уйти от оказанного ими действия. Тем более что следующая коллекция оказалась в своем роде ничуть не легче. Более того, — не будь здесь огромного, во всю торцевую стену размером, зеркала, она могла бы оказаться и вовсе не в подъем (как, впрочем, и следующая).
В низком ящике первого шкафа лежали массивные витые обручи из обычного, без претензий золота, оно тускло мерцало в волосах, давило на голову и страшно не шло к юбке, блузе и чулкам из нейлона. Это уже слишком, к этому обручу хорошо было бы длинное платье самого простого покроя, лучше синее и... и неплохо бы, если б из тонкого льна. В следующих ящиках и шкафах так же, образуя ряды, таились вещи похитрее, поизощреннее. И если она еще могла узнать браслеты для рук или же для ног, ожерелья, кольца, серьги, кулоны или головные уборы из цветных металлов и самоцветов, то для некоторых вещиц, равно сверкающих нетленными металлами, эмалями и цветным камнем, названия или же определения попросту не находилось. Запомнился страшный, с ладонь размером, черно-красный паук на иссиня-черных ногах с самоцветными глазами на кошмарной голове и с рубиново-красным иероглифом на угольной спинке. Маленькое чудовище застыло в угрожающей позе, злобно блестя разноцветными огоньками глаз. А уж среди камней тем более попадались вовсе незнакомые, никогда не виданные. В густо-оранжевом камне обделанном под мелкую, едва заметную грань, горела восьмилучевая золотая звезда. Ярко-красный самоцвет в когтистой оправе из синеватого металла в глубине своей таил мрачно-фиолетовые огни, как двоедушный человек таит ненависть на дне улыбающихся глаз. Камни черные, как ночь, гладко шлифованные, непостижимым образом горели мельчайшими радужными искрами. Цвет, блеск, игра разноцветных огней, оттенки работы в брошах и изощренно-сложных перстнях, геммы в непрозрачном цветном камне. Металлы желтые, серебристо-белые, синевато-фиолетовые, голубовато-серые, даже зеленые и небесно-голубые. И все это утомляло своей чрезмерностью не меньше, чем парфюмерия прежней коллекции, и так же вызывало, в то же время, тяжелое возбуждение.
Меж тем приготовление трапезы подходило к победному концу, взявший на себя обязанности кормильца уже несколько раз принимался звать свою подругу, но она не отзывалась, и он, пожав плечами, занялся исконно-мужским делом, то есть спустился в подземелье, где, по его расчетам, должны были находиться запасы вина. Он не ошибся, и теперь проблемой стало выбрать среди колоссального количества бочек, бочонков, пирамид пыльных бутылок и рядов черных, серых, красных или же кирпичного цвета кувшинов, хранившихся в каменном, скальном холоде. Среди узоров, картинок, надписей непонятными знаками на непостижимых языках. И, надо сказать, по возрасту своему, интересам и характеру знаний, во всем этом он не разбирался почти никак, а потому, как то надлежит решительному мужчине и неисправимому романтику, отправился в самый дальний и темный угол, а там отыскал самую пыльную, самую грубую, самую причудливую из всех, бывших там, тяжелую бутылку. Теперь оставалось только покрасивее сервировать в комнате белого камня стол из расчета трапезы на двоих. Отыскав среди бесконечного количества подобных два прихотливо-ассимметричных бокала из многоцветного стекла без граней, тарелки и блюда, напоминавшие полупрозрачные плоские раковины с самых больших океанских глубин, с голубыми и розовыми тенями по перламутровой глазури, он неожиданно встретил свою заблудившуюся в темных чувствах спутницу, мельком на нее глянул, потом, осознав, глянул еще раз и едва не уронил свою хрупкую ношу. Ей пришла фантазия нарядиться в длинное платье из тончайшей синевато-зеленой материи. Нигде не превзойденное искусство мастеров одного островного государства расцветило ее причудливыми крабами в шипастых доспехах, диковинными рыбами, актиниями более яркими, чем любые цветы, переплетающимися лентами водорослей, и когда проклятая девчонка с нарочитой, змеиной вкрадчивостью выступала по ковру, платье закручивалось вокруг ее длинных ног, и удивительные изображения оживали, маленькая каракатица взмахивала пупырчатыми руками, переползали бархатно-алые морские звезды, шмыгали рыбки. И сквозь ткань просвечивало, делаясь почти видимым, тело. Он, понятно, не мог знать, что в какой-то момент, не выдержав убийственного контраста со здешними нарядами, его спутница сбросила и закинула в угол свое бельишко, и теперь наслаждалась прикосновениями свободного, скользкого, прохладного шелка к коже, которая все-таки обгорела малость на здешнем веселом солнышке. И теперь воздух, подчиняясь колыханию ткани, беспрепятственно пробегал по телу от шеи и до туфель на ногах, а в ушах едва слышно позвякивали серьги из длинных бледно-зеленых камней и почти без оправы. Глянув на него своими блестящими глазами, она коротко сказала:
-Закрой рот.
Надо сказать, что услыхав что-то родное, он немедленно опомнился:
-У нас сегодня, — болтал он, ловко расставляя, накладывая и разливая, — отчасти первобытный ужин... Хлеба нет, лепешки я печь не умею, а потому дареную чушку будем есть с чем-то вроде пресных блинов.
От блюда жареной поросятины, истекающей жиром, приготовленной с кислым соком С-сливы, исходил запах, способный свести голодного человека с ума. Горка желудей крахмального дуба была уже после варки освобождена от скорлупы и полита желтым маслом, а чрезвычайно аккуратная пачка блинов достигла в толщину двадцати сантиметров. Вино же из почтенной бутылки оказалось невинно-розовым, цвета доброго восхода, и добродушно-вкусным на любой вкус. Каждый глоток его ровным теплом проходил по горлу и неслышимой волной таял в теле. Некоторое время за столом царило молчание, потому что за время своего пребывания здесь они нагуляли и наплавали поистине зверский аппетит. У нее слегка кружилась голова, горело лицо, а в теле снова начала исподволь разворачиваться могучая пружина, не то зуд в позвоночнике, не то неутолимое желание бега, драки, скачки, сражения. И, не замечая того сама, она начала вытягиваться в своем кресле то на один, то на другой бок, чуть скручивая тонкую спину, глубоко и медленно дыша. Что-то такое передалось и ему, он нахмурился и напряженно затих. Медленно извиваясь всем телом, девушка плавно перетекла из кресла на ковер с высоченным ворсом и начала так же тихо и плавно, с почти судорожным напряжением всех мышц перекатываться с боку на бок, едва слышно приговаривая:
-Ай-йяа-а!.. Ай-йа-а... Ай-йа-а-а...
Вдруг, словно впервые заметив его, она разом оборвала свое буйство, и сказала, оскалив в кривой усмешке белые, острые, как у зверя зубы:
-Дай мне вина!
Он поспешил подчиниться, опускаясь на колени и протягивая бокал вина. Она, с трудом удерживая себя от того, чтобы снова не вытянуться на ковре, небрежно отстранила его:
-Не так! Ты обольешь меня! Из губ...
Но, когда он приблизил наполненный вином рот к ее губам, она, резко рассмеявшись, отстранилась и с каким-то змеиным свистом оттолкнула его сразу двумя руками.
-Ты глянь на себя! Здесь ты выглядишь, как раб, и что бы я сейчас ни чувствовала, что бы я не испытывала сейчас, говорю я, это не для раба предназначено! И лучше было бы мне умереть, чем нынешнее мое бешенство отдать тебе!
Зрачки ее медовых глаз были сейчас огромными и черными, она не моргала, глядя в его лицо, и цедила слова своей тирады медленно, и только змеисто, извилисто улыбаясь с угла на угол вытянувшихся в нитку, сухих губ. И запах от нее исходил, — тонкий такой, легкий, сухой. Неуловимо знакомый, — да только никак не вспоминающийся. Потихоньку проникающий в душу, чтобы взбаламутить ее до самого дна, где лежит древний, тонкий ил. У этой пятнадцатилетней школьницы был в своем роде безошибочный вкус: из нескольких сотен ароматов она выбрала именно тот, который был запрещен к изготовлению и использованию в своем мире, а это, как известно, является очень большой редкостью (Даже Птицам известно только три примера запретной парфюмерии, чтобы запрещены были именно запахи, как таковые). И если ему тоже ударило в голову, то что же испытывала глупая девчонка, воспользовавшаяся тайной, и друг от друга скрываемой привилегией высшей аристократии Построения Дэбен с Земли Оберона? И это на фоне всего остального!!! Он встал и глянул на себя в зеркало, и то бесстрастно отразило черноволосого бледного подростка в слегка вспузырившихся на коленях брючках и тесноватой рубашке, края воротничка у которой были аккуратнейшим образом починены матерью. И, увидав эту картину, он до земли поклонился подружке, которая прямо на глазах его превратилась в нечто стихийное, и в два неуловимых шага выскользнул из комнаты. Потому что воистину преступлением показалось ему являть собой такой противный контраст победному великолепию окружающего и, особенно, этой потрясающей, невероятной красавице! Тьфу, черт, — что за слова-то тухлые, почти ничего не значащие?! Богиня, взрыв в голове, блеск меча, раскалывающего голову!!! Вихрь лихорадочных мыслей, неукротимая скачка сравнений, попытка выразить невыразимое, гул в голове, готовой взорваться, все то время, пока он шел, и тогда, когда он начал менять свою человеческую оболочку.
Это решение пришло к нему вдруг, и с этой минуты он больше не колебался, нарядившись в прямые шаровары и куртку тяжелого красного шелка. Одеяние было заткано золотыми цветами, крылатыми колесами и птицами с многоцветным оперением и женскими головами, на ногах — красные сапоги мягчайшей кожи с загнутыми кверху носами, на золотом поясе — прямой тесак в красных сафьяновых ножнах. Теперь на него из благородно-приглушенного зеркала по смотрел очень еще молодой, но, — видно же! — очень небезопасный владыка, рано и жестко взявший в костлявые, юношеские еще руки поводья великой власти. Всяк рад обманываться, и ему в тот момент хотелось думать, что и в день нынешний, как во все предыдущие, удастся отделаться какими-нибудь игрушками в этом роде. Как только он покинул трапезную, у жертвы женского любопытства отказали последние тормоза: она каталась по ковру, изгибаясь дугой и дотягиваясь пятками почти до шеи, терлась бедрами о ворс ковра, вскакивала, начиная трястись в хлыстовской пляске, которая сменялась медленными, волнообразными изгибами до предела напряженного, неизвестно чего жаждущего тела. И только в редкие-редкие мгновения она смутно осознавала, что шутки выходят..."
Я с первого взгляда понял, что шутки выходят скверные. У нее был мутный взгляд омерзительно-пьяного человека, волосы растрепались совершенно недопустимым образом, и сверкающая заколка торчала в них так, что должна была причинять боль, а платье было перекручено и скомкано где-то в области подмышек. Я тогда скоренько сунул в угол невысокую тиару, которую, кретин, приволок с собой, и сгреб ее поперек туловища, потому что безобразничала моя Мушка страшно, и взять ее каким-либо более удобным способом не удавалось. Потом я еле перехватил ее руки, когда она пыталась вцепиться ногтями в мою физиономию, а потом она каким-то хитрым приемом уронила меня на пол, к себе, тут ее снова перекорежило, и она без всякого перехода потянулась ко мне своим фирменным знаком. Зрелище было еще то, тем более, что бедра ее, попка и все прочее было таким розовеньким... разгоряченным. Я говорил, что к железным людям не отношусь, но тут, слава богу, перепугался за нее до смерти, и оттого стало мне не до зрелищ. Сразу же начал действовать по всем правилам самообороны, увернулся, подхватил ее на руки и уволок на воздух (И какого, спрашивается, черта мы не сели есть на террасе?), а она то прижималась ко мне всем, чем у нее могло получиться в такой позе, то начинала биться, как какая-нибудь здоровенная рыбина, и при этом выла несуразное, что-то вроде: "Сладил, да? А теперь — убей! Все равно не могу та-ак!! Ну съешь меня, сожри, чего ж ты?!!" — и всякое такое прочее в том же духе. На террасе я сунул ее приблизительно лицом в пруд, хорошенько умыл лицо и шею, и положил на лавочку, — проветриться. Сам тоже сел рядышком, на всякий случай и чтобы тоже, заодно, поостудить свой пыл, к этому теперь была возможность, поскольку мне удалось, с третьей попытки приблизительно, пристроить на место ее подол. Я отлично знал, что проклятый Путь Ночного Солнца, строго говоря, не является наркотиком, а относится к группе так называемых "глубинных ассоциантов", т.е. к не столь уж большой группе факторов, способных вызвать развернутую цепь ассоциаций не в Неокортексе, а вовсе даже наоборот, там, где у людей они как правило, не возникают. Знал, что при неподходящей прочей обстановке действие у этого одеколончика может быть почти вовсе никаким. Знал... Только вот утешало все это очень мало! Потому что обстановка была как раз очень подходящей. Настолько подходящей, что даже без духов из Построения Дэбен могла бы довести непривычного человека до истерики. Потому что для горожаночки, вырванной из школы, из по-мартовски холодного мая и из мира такой вот день, — как хорошая, сытная похлебка из жирной баранины с бобами — двухмесячному младенцу. Время от времени она снова порывалась изобразить что-то такое, и мне приходилось со всем усердием ее удерживать от всякого рода опрометчивых поступков. Спустя приблизительно минут двадцать она, наконец, посмотрела на окружающее почти вменяемым взглядом. Поначалу Наталья Андреевна посмотрели все равно куда, и только потом увидели меня, после чего изволили встать и, закусивши губу, отправились в дом. Не оглядываясь. При этом мокрый подол из бесценной Ткани Западного Дома волочился по полу на манер этакого хвоста, и уже по ее горделивой спине я, как по обгорелой бараньей лопатке смог провидеть будущее, и видение это ни чуточки мне не понравилось. Неразличимы были некоторые подробности, но я отлично отдавал себе отчет в том, что надлежащее прояснение наступит достаточно быстро, и на подготовку времени оставалось всего ничего. Она появилась из дома еще минут через десять, переодетая в свою прежнюю одежонку и гордо, на манер шпагоглотателя, прерванного при исполнении (губа, понятное дело, по-прежнему закушена), отправилась непонятно куда, но все равно — прочь с этого места. Короче, — продолжение истерики в полный рост, только в другую краску. Подождав, пока она с некоторым замедлением отойдет метров на десять, я, по-прежнему не поднимаясь, любезно осведомился: