— Та песня? — насторожился отец Ансельм, поймав ниточку. — Что за песня? О чем?
— Не скажу, о чем... Язык не наш какой-то. Но грустная такая, тяжелая. Нехорошая. Над прошлыми плакали, а над этой нельзя было плакать. Будто застывает внутри все — такое горе в ней. Я уши-то сразу закрыла почти, мужа пробую оттащить, чтобы домой шел, а он на меня внимания не обращает, слушает. И весь день угрюмый такой ходил, мрачный. Думала было, наутро пройдет, ан нет. И храма чурается, и на распятие глядит хмуро, без благоговения. Сам не свой стал, совсем людей забыл, жену забыл, жизнь свою прошлую забыл, все думает о чем-то, а мне не говорит.
— Как актерку звали? Ту, что на лютне играла?
— Ну... тот, кто деньги собирал, называл Региной.
— Как она выглядит?
— Лет на вид так двадцать пять, высокая, худющая, длинноносая, с черными волосами, что твоя ворона.
— А сколько всего актеров было? — поинтересовался отец Ансельм, мельком глянув на писаря.
— Два мужика да она.
Непросто будет разыскать троих бродячих актеров на просторах Германии. Людей без рода и племени, без дома и семьи. Разве что предупредить братьев во всех городах, чтобы следили за проходящими на площадях представлениями и чтобы городская стража задерживала всякую повозку, на которой едут двое мужчин и черноволосая женщина... Непросто будет. Но для Святой Инквизиции не бывает закрытых дверей.
... Регина-актерка и вправду оказалась такой, какой описывали ее свидетельницы. Высокая, как башня, худая, с длинным острым носом. Возраста от двадцати до тридцати лет, вполне заурядной внешности. Единственное, что было в ней красивого, — длинные и густые черные волосы, спадающие до пояса копной. Только глянув на нее опытным глазом, Ансельм оценил: расколется. Даже пытать не придется. Вон лицо какое затравленное, губы трясутся, дрожит вся, словно в лихорадке.
— Знаешь, зачем ты здесь? — Голос спокойный и властный, чтобы не напугать и одновременно заставить почувствовать его силу.
— Нннет... — пробормотала несчастная женщина, бледнея.
Все они так говорят. Клянутся, что понятия не имеют, почему их притащили в суд, уверяют, что чисты перед людьми и Господом, а не проходит и дня, как сознаются во всех прегрешениях, подписывают собственное признание и тем самым — собственный приговор. Все они.
— На тебя донесли, Регина из Аахена. Ты ведь уроженка Аахена, я прав?
— Кто донес? — едва слышно прошептала обвиняемая.
— Женщины, чьи мужья пострадали от твоих песен. Имена их тебе знать не обязательно, да и не скажут они ничего.
— Мои песни безобидны, отец инквизитор. — Женщина, кажется, попыталась взять себя в руки. Получилось откровенно плохо. — Я пою о любви и только. Если кому-то не понравилась моя игра, я готова вернуть деньги, но ничего преступного в этом не вижу...
— Твои песни, — отец Ансельм сделал ударение на первом слове, — возможно, и безобидны. Но последняя, та, что на неизвестном простым людям языке, — нет. Читать умеешь?
— Немного, — пробормотала женщина, уже, кажется, догадываясь о сути обвинения.
Отец Ансельм протянул ей свиток, перевязанный веревкой.
— Показания свидетелей.
Дрожащими руками, загрубевшими от работы и постоянной игры на лютне, Регина взяла свиток. Пробежала его глазами, щурясь, видимо, с трудом разбирая написанное. Лицо ее, и без того бледное, стало напоминать саван мертвеца.
— Возьмешься утверждать, что не было этого? — Отец Ансельм кивнул на бумагу у нее в руках.
— Я... я не знаю, почему мои песни так действуют на людей, — проговорила после долгого молчания Регина, не осмеливаясь поднять глаза на инквизитора.
— Врешь, — спокойно отозвался тот. — Знаешь.
— Клянусь, не знаю! — Женщина все-таки бросила на него умоляющий взгляд.
— Не клянись, — ответил ей пронизывающим взором отец Ансельм. — Еще Господь наш, Иисус Христос, говорил апостолам: "И да будет слово ваше "да, да" или "нет, нет", а что больше этого — то от лукавого". Иди за мной.
Все так же сжимая в руке свиток с показаниями обвинения, Регина пошла за инквизитором по темным коридорам монастыря, освещаемым только тусклым светом затянутого серыми тучами неба, просачивающимся через маленькие окошки под потолком. Узкая лестница, видимо, была для истощенной переживаниями женщины, препятствием непреодолимым, поэтому по ступеням отец Ансельм буквально нес обвиняемую на руках. В конце концов, дубовая, обитая железом дверь открылась перед ними, и взорам их предстала мрачная камера, использовавшаяся раньше под погреб, а теперь переделанная в пыточную. От отца Ансельма не укрылся взгляд обвиняемой, обежавший грубо сколоченные столы, на которых в идеальном порядке разложены были клещи для дробления пальцев, иглы, загоняемые под ногти, стальные пруты для клеймения и ножи всех возможных форм и размеров. Колы, с которых никто и не пытался счищать кровь испытуемых, усеянные шипами сиденья, покрытые бурыми пятнами, два палача, стоящие в дальнем углу комнаты и деловито проверяющие на прочность толстую веревку, — все это обрушилось на несчастную женщину, придавило к холодному полу, лишило остатков воли... Привалившись к стене, Регина плакала и просила пощадить ее, клялась, что не делала ничего дурного и попала сюда безвинно. Как и все они клялись... Как и все.
— Этого можно избежать, если ты расскажешь, откуда взялась последняя песня, что ты исполняла, — проговорил отец Ансельм, бросив короткий взгляд на Регину. — Как ты узнала ее слова, от кого, почему играешь ее?
Обняв себя руками за плечи то ли от холода, то ли желая защититься от чего-то, обвиняемая проговорила едва слышно:
— Принесите мне лютню. И я расскажу.
— Тебе не кажется, что ты сейчас не в том положении, чтобы ставить условия?
— Я знаю... знаю. Но без нее рассказ не будет полным. Она помогает мне вспомнить... вспомнить...
Раздумья отца Ансельма были недолгими. Если инструмент поможет Регине собраться с мыслями — хорошо. Если же она вздумает играть свою роковую песню, если вообще вздумает хоть что-то играть, ее тут же вздернут на дыбу. Поэтому инквизитор обернулся к писарю и произнес коротко:
— Вели ее инструмент принести. Его вроде брат Бальтазар забрал.
Лютню искали долго. Брат Бальтазар, страдающий расстройством памяти, напрочь забыл, куда запрятал инструмент. Даже хорошо, меланхолично размышлял отец Ансельм, пусть обвиняемая проникнется всем ужасом своего положения, глядишь, разговорчивей будет. Но Регина, кажется, ушла в себя, ожидая. Она смотрела на столы с разложенными на них орудиями пыток, но ни того, ни другого не видела. Душа защищалась от испытываемого ужаса как могла. Или женщина уже начала вспоминать.
Все-таки злосчастный инструмент разыскали, и через пару часов лютня оказалась в руках у Регины. Та, судя по всему, только этого и ждала. Глаза ее засияли, как от встречи со старым другом, руки трепетно прижали лютню к груди, пальцы, грубые, с узловатыми суставами, нежно поглаживали деку из еловой древесины, едва касались струн. Чудилось, обвиняемая забыла, где находится и что ее может ждать в ближайшем будущем, если разбирательство пойдет не так.
— Лютня у тебя, — не выдержав, напомнил отец Ансельм. — Теперь говори.
Регина подняла взгляд от инструмента, словно пробудившись после долгого сна, моргнула пару раз, набрала в грудь воздуха, собираясь с силами...
* * *
У них не было дома и семьи. У них не было рода, никто из них не помнил ни отца, ни матери. Была только дорога, вечная дорога, городские площади, на которых они давали представления, ночевки в повозке или под открытым небом, старая, но выносливая лошадка, солнце над головой. Им хватало.
Их всегда было трое, и никто не помнил уже, были ли они братьями и сестрой или встретились на широкой дороге как-то раз, чтобы больше не расстаться. Их прошлое было заволочено черной пеленой, а будущее размыто и неясно. Ярким и понятным представлялось одно только настоящее, и они жили им, этим настоящим, несомые, как бревна по течению реки.
— Вот здесь заночуем! — Мартин остановил лошадь и заглянул в повозку, где сидела Регина. — Хорошая полянка, правда?
Поляна действительно была на диво подходящей для ночлега. Маленькая, уютная, окруженная лесом, с ручейком, протекающим у самых деревьев и теряющимся в зарослях. Пока женщина вылезала из повозки, Мартин и Рем выпрягали лошадь, терпеливо ожидающую, когда ее подведут к ручью. Регине тоже хотелось войти в прохладную воду, ощутить, как мягкие токи ласкают ступни, просто посидеть на берегу, перебирая пальцами ног в прохладных струях, послушать пение птиц. Лес был ее вторым домом, а если вспомнить, что никто из их труппы не помнил, где родился и жил до встречи с остальными, то и первым. Лес не всегда был добр к посетившим его, но никогда не предавал и не прогонял.
Пробравшись через заросли, чтобы не мешать лошади утолять жажду, Регина увидела, что ручей тянется гораздо дальше, чем можно было подумать поначалу. Она не видела его конца, казалось, вода вытекает из самого сердца чащи. Сняв башмаки из дерева, женщина ступила в воду. Пальцы сами собой поджались от холода. Непривычно вот так резко... но приятно. Зачерпнув воды, плеснула на лицо. Где-то невдалеке удовлетворенно зафыркала лошадь. Подумав, что с животным Мартин и Рем справятся и без нее, Регина, держа башмаки в руке, пошла по течению ручья, ощущая, как прохладные струи мягко омывают босые ноги.
Пройдя пару сотен шагов по необыкновенно длинному ручью, остановилась, прислушиваясь к звукам чащи. Шелест ветра в древесных кронах, певучий разговор птиц, едва слышный шепот текущей воды. Это успокаивало, приносило в душу умиротворение, которого не давала ни одна молитва, и Регине казалось, что здесь, именно здесь с ней говорит Господь. В этом ничем не примечательном и безмерно прекрасном месте, а не в храмах, освещаемых сотнями огней.
Богохульной мысли женщина испугаться не успела. Потому что в песню природы вплелась другая. Этот новый напев был сначала тихим, таким, что Регина приняла его за все тот же шум ветра, но с каждой минутой звук становился все увереннее и громче. Напрягши слух, актерка поняла, что пела женщина. Пела на незнакомом языке приятным, почти ангельским голосом. Желая выяснить, кто еще, кроме них с братьями, забрался в эту чащу, Регина пошла на голос по течению ручья, но — вот странно! — с каждым шагом идти становилось все труднее. Казалось, всякое новое слово диковинной песни — это игла, вонзающаяся в сердце. В груди ощущалась боль, настоящая, телесная, словно она и вправду была пронзена тысячами игл.
Ноги Регины подкосились, и женщина рухнула на колени в ручей, хватаясь за грудь, сжимая зубы от боли. Из глаз катились крупные слезы, смешиваясь с водами ручья, а неведомый голос все пел на незнакомом языке, по сравнению с которым родное наречие казалось грубым лаем. Регина не знала слов и по отдельности не могла их понять, но вместе они рождали повесть, понятную всякому живому существу. Повесть о муках, с которыми человеческие страдания и близко не стояли, повесть о небесных дворцах и прекрасных садах, которых не дано увидеть даже в последний день мироздания, повесть о пламени, что горячее любого из инквизиторских костров, о пламени, что пожирает изнутри, да пожрать не может...
Голос умолк, последнее слово улетело к небесам, растворилось в воздухе, а Регина все так же стояла на коленях, держась за грудь и едва дыша от боли. Она боялась пошевелиться, застыв, как застыл лес, сделавшийся вдруг молчаливым и безжизненным.
— Поднимись, дитя, — раздался внезапно голос. — Подойди ко мне.
Регина осторожно приподняла голову. На берегу ручья стояла фигура, закутанная в черный шерстяной плащ с капюшоном. Голос из-под капюшона раздавался женский.
Пошатываясь и все еще боясь, как бы сердце вновь не защемило от неизъяснимой боли, актерка подошла к женщине. Башмаки, выпущенные ослабевшей рукой, остались на дне ручья, но это ее волновало сейчас меньше всего.
— Понравилась песня? — спросила незнакомка дружелюбно.
— Нет, — ответила Регина, приобретя, в конце концов, способность говорить связно. — Она несет страдание. Такая боль, что не вынести человеку... это...
— Загрубевшие сердца людей только так и можно разбудить, — с сожалением вздохнула неизвестная певица. — Если не действует плеть, приходится взять раскаленный прут. Ты ведь хочешь, чтобы люди плакали на твоих выступлениях, Регина?
— Откуда ты меня знаешь?
— Неважно... Вижу, что хочешь. И я помогу тебе этого добиться.
— Кто ты? — Актерка отшатнулась от женщины, отступила к ручью, словно надеясь найти у ласковой воды защиту. — Дьявол, пришедший сгубить мою душу?
— Я не дьявол и души твоей не хочу. Я желаю только, чтобы песня моя звучала над миром, отдавалась в каждом сердце, трогала души этого черствого народа. Вот и все, но это немало.
— А при чем здесь я?
— Если каждое свое выступление ты будешь завершать этой песней, тебе не будет равных во всей Германии, а то и за ее пределами. Люди будут щедро сыпать вам с братьями серебра и золота, твоя лютня станет трогать души, заставлять плакать и смеяться, страдать, испытывать чувства, которых обычный человек не испытает никогда в жизни. И я знаю, что в глубине души ты жаждешь этого больше всего, Регина. Не богатства, нет, — власти над людскими сердцами.
— Но я... я не знаю слов, — пробормотала актерка, уже понимая, что странная женщина права, уже чувствуя опасность, исходящую от ее предложения, но не находя в себе сил отказаться.
— Знаешь. Ты помнишь каждое услышанное тобою слово. Повтори.
И — о, чудо! — что-то необыкновенное произошло с ее памятью. Слова чужого языка складывались в мозгу в стройные фразы и сами собой срывались с губ. Регина не знала, о чем пела, но продолжала петь, будто жуткая повесть нечеловеческих страданий зачаровала ее. Грудь стиснул стальной зажим, по щекам покатились слезы, кажущиеся каплями раскаленного свинца, но Регина не замолчала, пока не окончилась страшная повесть ужаса и боли.
Она не видела лица женщины под капюшоном, но почему-то актерке казалось, что та улыбается. Переведя дух, Регина спросила севшим голосом:
— О ком эта песня?
— Об ангелах. — На миг женщина подняла лицо к небу и тут же опустила, видимо, боясь, что спадет капюшон. — Прощай.
Регина молча смотрела, как фигура в плаще исчезает среди деревьев. Застыв, будто соляной столб, теребила рукав платья. Мыслей в голове не осталось: боль выела последние крохи рассуждений, острая, пронзительная боль.
— Вот ты где! — Голос Рема ворвался в сознание так неожиданно, что Регина едва не подпрыгнула. — Чего глазеешь, как на привидение! Ужин кто готовить будет?
* * *
Женщина осторожно выдохнула, опустила лютню и произнесла едва слышно:
— Я услыхала эту песню во сне.
Отец Ансельм приподнял бровь.
— Подробнее.
— Мы с Мартином и Ремом остановились в лесу на ночлег. Они спали на земле, а я — в повозке. И во время сна я услышала эти слова... голос... А потом проснулась, взяла лютню и сыграла песню, которая мне приснилась.