Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |
— От своего счастья не бегут, — мина гнома сделалась просто на удивление издевательской, но он явно думал, что я этого не замечаю. — Ты вовремя вернулся, орел. Сейчас отдышишься, придешь в себя после мира людишек, с Хозяйкой повидаешься — и хорошо будет. Скоро будет хорошо-хорошо, тогда и перестанешь с гномами здороваться...
— Дарин, — сказал я, пытаясь не смеяться и не сердиться, — а ты замечаешь, что все вокруг не настоящее?
Гном прищурился, превратившись в воплощение лукавства.
— А какая мне разница, орел? Настоящее, не настоящее... что вообще такое "настоящее"? То, что на другом берегу ручейка? И кто это сказал?
— Оно там живое...
Дарин рассмеялся так искренне и весело, будто и не считал меня убогим существом:
— Ай-яй-яй, живое! Давно ли ты разницу заметил? Ишь, вбил себе в голову... Ладно уж, орел. Ты со смертными переобщался, меня, вот, напрасно слушаешь — так теперь в другие бредни веришь? А какая разница, во что верить? Вот жил ты тут — не тужил, а с тобой — уйма таких же орлов, и верили вы в правильные вещи, и было вам счастье. А теперь ты разуверился, остался один — и мечешься?
— Дарин, — взмолился я, — ты же сам говорил, что нельзя верить глазам!
— Мало ли что я там, на том берегу, спьяну болтал! — гном похлопал пони по крупу. — Глазам нельзя, ушам нельзя... ты меня больше слушай! Просто раньше ты верил в одни сказки, теперь веришь в другие сказки...
— А если это не сказки?
— А что такое — правда? Да зачем она тебе сдалась, эта правда? Это ты сюда приперся выяснять, что правда, а что кривда? Нашел куда!
— Дарин, но ты же говорил...
— Ох, да отстань ты от меня ради Хозяйки! — вдруг вскинулся гном. — Тут тебе не трактир. Мне, знаешь ли, из-за тебя неприятностей не надо. Тоже мне, приятель нашелся. Пошел, Шустрик!
Пони вздохнул и побрел по песку, позвякивая колокольцами на сбруе. Я некоторое время стоял на дорожке, провожая тележку глазами. Последний пассаж гнома меня страшно огорчил. Он боится? Любопытно, чего может бояться такой малоуязвимый циник... Государыни? Человеческой смерти? Человеческой жизни?
— Ох, — выдохнули сзади. — Кто ты, воин?
Я обернулся. Эльф-художник из свиты Государыни стоял среди роз и смотрел на меня, как на опасное чудо, свалившееся с луны: удивленно и испуганно.
Я, вероятно, тоже разглядывал его не совсем подобающе; но у меня было такое чувство, будто я вижу эльфа из свиты впервые, так же, как и лес вокруг. Просто поразительно, насколько у меня поменялся угол зрения.
Он был прекрасен, само собой разумеется. Любой из жителей Пущи прекрасен по определению, это всегда принималось, как должное — если речь шла не о деве из свиты, каковой девой полагалось восхищаться. У этого художника было подобающе точеное лицо — если не считать выражения — златые кудри, идеальная стать и прекрасные руки. Зеленый бархат, зеленый шелк, золото. И еще кое-что.
Я вдруг понял, что этот парнишка попал в Пущу, будучи гораздо моложе меня. Он выглядел совсем юным, почти ребенком. Я вспомнил болтовню гнома о том, что девственники Государыни становятся все младше — этот эльф был не мужчиной, а подростком. И его полудетское личико выражало ошарашенность внезапно разбуженного человека.
— Ты разговариваешь с гномами?! Это недостойно...
— Чем ты занимаешься? — спросил я. — Ты ведь не из горных мастеров?
— Нет, — сказал он с оттенком правильной эльфийской спеси. — Я рисую небеса, я рисую цветы, иногда я рисую закаты, я создаю гармонию Пущи... но к чему это тебе?
— О тебе, наверное, плакали дома, — сорвалось с моего языка. Эльф даже не удивился; возможно, он и не слышал.
— Ты пыльный, — сказал он с отвращением. — У тебя волосы грязные, у тебя руки грязные. Я никогда не видел таких грязных рыцарей.
В это время я начал с опозданием понимать, что он имел в виду.
— Ты рисуешь цветы, а Государыня... делает их реальными? То есть — частью чары? Ты не срисовываешь небеса, которые видишь — ты их выдумываешь, а Государыня...
— Ты... Варда, Дева Запада, у тебя царапина на виске... от тебя пахнет... какой-то мерзостью. Слушай, рыцарь, я не хочу больше тебя слушать. Ты ужасно грязен. И... и мне не нравится...
Он сделал шаг назад, я, кажется, хотел его остановить — он шарахнулся, как от огня:
— Не смей меня трогать! Ты обезумел! Ты меня испачкаешь!
— Вы, художники, все время рисуете Пущу, да? Вы ее все время создаете! Вы, а не королева Маб! Я прав?! — я почти кричал, но он все равно не слышал меня:
— На тебе нет благодати! Ты... у тебя морщины! У тебя царапина! Варда, Эро, что у тебя в руке?! Железо?! Злое железо?! Отойди, отойди от меня! Ты ужасный!
— Я не собираюсь делать ничего дурного, — сказал я, и это было совершенно без толку.
Художник, в настоящей панике, отступал спиной, оступился, сел на песок — и смотрел на меня, как на хищного зверя, который разинул пасть и готов сожрать его. В этот миг я ощутил опасность, резко обернулся — и увидел, что только и успеваю парировать удар мечом.
Потом я рубился с рыцарем Пущи, которого раньше не знал, и кто-то еще рубился с моими ребятами, и я видел краем глаза художника, который сидел, сжавшись в комок и закрыв ладонью рот, как девушка, глядя на бой дикими глазами — и розовые лепестки не сыпались, когда куст задевали мечом, а птицы все пели, и это было очень плохо, хуже всего, что мне пришлось пережить прежде, и меч прошел между ребрами, скрежетнув по нижнему, я еще успел его выдернуть, хлынула очень яркая кровь и сразу пропитала песок...
Все кончилось как-то внезапно. Я оказался стоящим над мертвым рыцарем, с окровавленным мечом в руке, а рядом с трупом сидел художник, все так же зажимая себе рот и глядя на меня в оцепенении крайнего ужаса, а за моей спиной ощущались мои ребята, мои живые ребята, я так чувствовал, но не мог обернуться, потому что из-за мэллорнов вышел белый единорог, вынеся на себе Государыню.
Время остановилось.
Я понимаю, что мои слова просто не могут быть точными. У меня свой морок, у Паука свой морок. Каждый додумывал ее, как умел — и как относился к ней, к самому принципу Государыни, Хозяйки, королевы Маб, лешачки... я думаю, одного, собственного, настоящего лица у нее не было вовсе.
Единорог показался мне такой же чарой, как и все вокруг, только менее телесной. Паук назвал его тенью зверя в мире теней, я, пожалуй, мог бы с ним согласиться. Я не видел ни черепа, ни сквозящих костей, но я хорошо осознал его колеблющуюся бесплотность. Такова же была и Государыня.
Ее прекрасные очи, голубой звездный лед, принадлежали бесплотному и бесполому лицу. Я не назвал бы этот лик ни ужасным, ни прекрасным — он не имел четких очертаний, еле обрисовывая сам себя как общую идею. Бледные клубящиеся кудри спускались ниже туманной гривы единорога; одеяние из матового зеленоватого тумана дымными складками падало с седла — обозначало ли оно тело или пустоту, кто знает! Очевидным и определенным на этой призрачной фигуре было только золото. Тяжелая золотая диадема, ожерелье из кованых цветов, браслеты на стеклянно-прозрачных руках, чеканная сбруя единорога — все это выглядело настоящим, плотским и совершенно нереальным на бестелесном мираже.
— Здравствуй, Дэни, — услышал я ее дивный и скорбный голос — и она тут же обрела плоть. Я видел то, что видел всегда: белоснежного единорога, деву, подобную утренней заре, царственное облачение... морок, морок...
— Отчего же не Инглорион? — спросил я, сам поражаясь своей дерзости.
— Я оплакиваю память об Инглорионе, — сказала она. — Он был горд, прекрасен и отважен.
— Ты права, — сказал я. — Он умер.
Стоило мне произнести это вслух, как стало заметно легче дышать, будто ее власть надо мной каким-то образом ослабела.
— И ты умрешь, Дэни, — сказала она печально. — Твое тело одряхлеет, спина сгорбится, лицо покроется морщинами, а потом остановится сердце — и все, что было тобой, сгниет и превратится в тлен. От тебя останется горстка праха и несколько костей. Неужели тебя это не отвращает?
— Я живой, — сказал я. — Живые рождаются, живут и умирают. Это правильно. А ты — ты живая?
— Я родилась вместе с этим миром, — сказала Государыня, и ее голос звучал, как серебряная флейта. — Именно это и называется Перворожденностью. Я пребуду вечно, а прах уйдет к праху. Жизнь — ничтожное превращение из пепла в пепел. Что это по сравнению со мной?
— Ты — одна? — спросил я. — Такая, Перворожденная — одна?
— Нас — несколько, — сказала она, и я услышал холодный смешок в ее голосе. — Но для тебя я — одна. Зачем тебе несколько Государынь? Тебе, смертный, и тебе подобным нужна одна Госпожа.
— Зачем тебе люди? — спросил я, хотя уже почти знал ответ.
Она рассмеялась откровеннее — смехом, ледяным, как январский ветер.
— Меня восхищает красота, — сказала она. — А люди могут ее создавать. К сожалению, творить способны лишь смертные существа, то есть — существа, обладающие душой. Я не могу творить. Я могу лишь упорядочивать сотворенное. Пуща — это не лес, Пуща — это гармония и порядок.
— Пуща — это морок, — сказал я.
— Пуща — это греза, — возразила она. — Это одно из дивных мест, где я собираю выдающиеся души и с их помощью концентрирую красоту. Низменность жизни нарушает гармонию. Живые существа, живущие во времени, пачкают, питаются, старятся, умирают. Я останавливаю время — и все вокруг становится возвышенным. Разве это не прекрасно? Люди постепенно понимают всю прелесть идеального существования, — продолжала она мечтательно. — Пройдет не так уж много времени, и время во всем мире остановится навсегда. Люди помогут мне в этом — а за помощь получат вечную юность, красоту и покой.
Этому никогда не бывать, подумал я, против воли сжимая кулаки, и спросил:
— Почему твои солдаты воюют с орками... с ирчами?
— Именно ты мог бы и не спрашивать об этом, — в ее голосе впервые прозвучал гнев. — Ирчи привязаны к самому низменному, они чрезмерно любят жизнь во всей ее мерзости. Они презирают идеальное, отвергают мечты. Им недоступно само понятие гармонии.
— У них есть души!
— На что мне их души! Их души, как и души некоторых людей, интересны только им самим. Они не могут принять мое совершенство. Они не стремятся к абсолюту. Подобные твари вообще не имеют права жить. Вдобавок, они воры.
— Воры?!
— О чем ты, Дэни?! Посмотри, что эти твари сделали с тобой! Я дала тебе вечную жизнь, вечную юность, абсолютную красоту, душевный покой, цель, идеал — и ты бросил все это за сомнительную радость животного существования...
— За свободу, — поправил я.
— За свободу убивать, пока не убьют тебя?
— За свободу выбирать себе идеалы, пути и все остальное самостоятельно.
— Ты думаешь, — спросила она с безмерным презрением, — человек способен не ошибиться в выборе?
— За свободу любить, кого захочу, — сказал я. Кажется, это прозвучало глуповато, но я не знал, как высказаться иначе. Государыня рассмеялась.
— Твари из пещер более достойны любви, чем я?
— Да! — крикнул я. — Они живые, а ты — нет! Они все понимают, и, я надеюсь, поймут и люди!
— Это смешно, — надменно сказала королева Маб. — Вечная юность, вечная красота и вечный душевный покой — это любимые мечты людей. Я им это даю. Чем ты это заменишь?
Я замолчал. Я не знал. Я снова чувствовал абсолютную человеческую беспомощность. И тут тяжелая горячая ладонь легла на мое плечо — я вспомнил, что не одинок в этом месте сплошной красоты и сплошной лжи.
— Пойдем, Эльф, — сказал Паук. — Спорить с ней нельзя. Все это обман, но мы ей не объясним. Чтобы понять, душа нужна, так что просто пошли отсюда. Она нас не остановит. Ты с ней уже справился.
— Вас остановят мои воины, — сказала Государыня, и ее голос дрогнул от гнева. — Ты не смеешь говорить в моем присутствии, тварь.
— Воины — это да, — усмехнулся Паук. — Воины — это конечно. Людей ты можешь послать убивать. Или подыхать. Это тебе не впервой. А что ты можешь без людей? Мы с людьми — твари, конечно, смертные и убогие, но мы вот можем сами что-то изменить, а ты — нет.
— Это — правда?! — спросил я, чувствуя, как кровь приливает к щекам. — Скажи, Государыня, это правда?!
Государыня промолчала. Мне показалось, что ее человеческая видимость потускнела, становясь больше похожа на тень. Я толкнул Паука плечом, и он ответил мне тем же.
Королева Маб повернула единорога и скрылась в зарослях иллюзорных цветов. Время возобновило свой бег. Я огляделся, чувствуя страшную, тяжело описуемую усталость.
Солнце все так же, золотыми потоками, лилось сквозь ветви мэллорнов на окровавленную дорожку. Мертвый рыцарь лежал у моих ног — и я содрогнулся от жалости к этому мальчику, отдавшему душу и жизнь за прекрасную грезу. Рядом с мертвецом беззвучно рыдал художник. Он показался мне не намного более живым, чем убитый рыцарь — но я не знал, как ему помочь.
Я обернулся. На песке валялись ветки, срезанные мечом; на ветках лежал еще один рыцарь, держась обеими руками за нож, торчащий из горла. Третий скорчился на почерневшей от крови траве. Из кустов виднелись ноги в эльфийских сапожках; красные капли смотрелись на безупречных листьях, как рубины на малахите...
— Эльф, — окликнул Паук. — Задира...
Шпилька сидела на земле, обнимая Задиру. Задира прижимал к груди ладони, но кровь текла сквозь пальцы. Он смотрел на нас с Пауком восхищенно и пытался ухмыльнуться.
Я сел на песок рядом с ними. Паук вытащил из торбы банку с бальзамом и кусок холста.
— Вы ее сделали, — сказал Задира сипло. — Мы с ней еще разберемся. Знаете, парни, когда договоримся с людьми насчет войны... — и закашлялся.
— Заткнись, а? — сказал Паук, расстегивая его куртку. Меч прошел ниже стальной пластины, под ребра, справа. — Притягиваешь ты эльфийское оружие, что ли...
Потом он и Шпилька обрабатывали рану, а Задира пытался описывать наши будущие победы. Я вытирал кровь с его губ и пот — со лба, и думал, что вся эта лучезарная фальшивая прелесть не стоит, в сущности, одной-единственной настоящей жизни...
Задира твердил, что он может сам, что он пойдет сам, что он — урук-хай, и ему все нипочем, а мы с Пауком тащили его до границы Пущи и через ручей, который был для нас по-настоящему кровавым. Шпилька с метательными ножами наготове прикрывала нас — но никто не попытался нас преследовать.
Потрясающая красота Пущи казалась нам тряпичными цветами на фоне неба, намалеванного на холсте.
Когда мы шли мимо ясеней, убитых эланором, Задира сказал: "Ребята, остановитесь на минуточку — мне не отдышаться", — снова закашлялся, и кровь у него изо рта потекла струей...
Мы донесли тело Задиры до предгорий и похоронили среди камней, чтобы его тень осталась в горах. Шпилька молчала и кусала губы. Паук выдалбливал своим ножом на камне руну "доблесть". Я плакал, было никак не остановиться. Вместе с жизнью Задиры из моего сердца вырезали кусок живого мяса. Все казалось неважным; я ненавидел Пущу, ненавидел ее рыцарей, спесивых, забывших родство холуев, ненавидел людей, готовых продаться за морок с потрохами, ненавидел войну... Лешачка спросила: "Неужели они более достойны любви, чем я?" — а я за каких-то полгода полюбил Задиру больше, чем лешачку за триста. Не по принуждению, не за неестественно прекрасную внешность, не из подлого желания что-то с этого иметь — просто за то, что он был, за его душу...
Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |