Но, пожалуй, самой большой радостью для меня стали новенькие чи и безрукавка из мягких заячьих шкурок, которые мама долго собирала и выделывала. Когда мама положила их к моим ногам, как это делают женщины перед взрослыми охотниками, я едва не расплакался, а потом, когда первое волнение улеглось, долго смеялся, то снимая, то вновь примеряя обновки. И моя мама, наблюдая за мной, не могла сдержать улыбки, а глаза её лучились добротой и любовью. Даже Ойты, заразившись моим весельем, прыгала на одной ноге, что, впрочем, не замедлила сказаться на её вечно ноющих суставах. А я, безмерно благодарный маме, с раскрасневшимися от гордости и озорства щеками, всё ходил по площадке, вокруг выложенного камнями очага, подставляя маме и старухе на обозрение то один, то другой бок. Ойты даже, помнится, сказала что-то про распушившегося тетерева, не замечающего ничего вокруг, кроме себя самого. Но я не обиделся. Пусть говорит что хочет: это она из зависти, потому что нет у неё таких чудесных мягоньких и легких чи и такой теплой, льнущей мехом к телу, безрукавки. Одежда была, конечно же, незатейлива, лишена всяких украшений, если не считать узорчатого переплетения сухожильных нитей по швам (кстати, мама истратила на пошив моей одежды весь имеющийся у неё запас этих самых нитей), была не слишком ноской, но очень добротной и, главное, сделанной с величайшей заботой и страстным старанием и от того была для меня дороже самых дорогих и нарядных праздничных одеяний.
Помню, как-то, когда листья уже пожелтели, несколько дней шел мелкий промозглый дождь. Мы с утра до ночи, пока не укладывались спать на влажную от витавшей в воздухе влаги подстилку, сидели в своем шалаше и грелись у очага. Одежда тоже напиталась сыростью и совсем не грела, источая едкий запах, раздражающий ноздри. Все приуныли и были какими-то потерянными, не находили себе занятия и места, переползая по земле вокруг слабо теплящегося огонька. Стояло полное безветрие и тучи, зацепившись за гребень горы, всё изливали и изливали на землю потоки воды, а она, захлебываясь, уже не в силах была принять в себя неисчислимые потоки, сбегающие по крутым склонам и скапливающиеся в низине огромными грязными лужами. Мы поочередно выглядывали наружу в серую морось, в надежде обнаружить хоть какие-то перемены в погоде, но, возвращаясь на мельком покинутое место у костра, сокрушенно качали головами. "Совсем прохудилось небо, — приговаривала мама, — Великая Мать иглу и нитки потеряла, нечем залатать дыры", — но ни я, ни Ойты, не откликались на её шутки.
— Дождь кончится не сегодня, так завтра. Рано или поздно он закончится, — сказала Ойты на второй или третий день, выглядывая наружу. — Но это будет не последний дождь в эту осень. Смотрите, — она указала на подвешенную к сучку сумку, — пока что у нас есть еда. Но чем дольше будет идти дождь, чем чаще это будет, тем меньше нам придется кушать. Мы сидим здесь весь день, подперев руками бороду, точно каменные, не шевелимся. Еда у нас завтра кончится и если дождь не перестанет, будем голодать. А что если, дождь будет идти не один, не два, не три дня, а долго-придолго? Что тогда? С голоду умирать что ли?
— Ну, тогда и под дождем будем собирать коренья и ягоды, — неуверенно подала голос мама. Старуха отмахнулась.
— В холодное время ягодой не насытишься. Посмотри на мальчика, на меня, на себя. Мы и сейчас худые, животы к хребтине пристали, а ведь вчера у нас было мясо, хвала неутомимой Со. Нам нужно мясо, понимаешь, много мяса, чтобы есть его мы могли не раз в несколько дней, да помалу, а все время и, чем больше — тем лучше.
Я лежал, рассматривая мокрые ветки, покрывающие наше жилье, и притворялся спящим, но ловил каждое её слово. Что опять она придумала?
— Нам нужно мясо, — продолжала старуха. — Нельзя всецело полагаться на расположение духов и ловкость Со. Удача может и отвернуться, да, и, кроме того, собака добывает не так уж много. Нам нужно самим всерьез взяться за дело.
— О чем ты говоришь бабушка? У нас нет ни луков, ни стрел, копья и те кривые и тупые — палки, а не оружие. Разве добудешь зверя? — мама развела руками, и я из-под полуприкрытых век видел, как она растеряна, не понимая, к чему Ойты завела этот разговор. Признаться, и я не очень понимал, зачем. Все и так понятно: нет оружия — нет и добычи. Просто и ясно.
— Я говорю о том — ты не ошиблась, Кья-па! — я говорю, что надо действительно самим добывать себе пищу. К ягодам и кореньям, которых, хвала духам, здесь пока предостаточно, нужно добывать еще и мясо. В холодную пору без хорошей пищи никак нельзя: помрешь. Когда люди недоедают, к ним подбираются осмелевшие духи и насылают болезни. Хорошая пища — единственное снаюобье, которое отпугнет злую нечисть.
Я не выдержал и повернулся к ним. Мама посмотрела на меня и недоуменно пожала плечами: о чем говорит старая?... Мы никак не могли взять в толк, что она хочет сказать, но понимали, что попусту Ойты не будет трясти языком, это не её духе. И потому ждали и маялись. А старуха вдруг замолчала, задумалась, словно и позабыла о том, что только что сказала. Долго сидела молча, накручивая на мизинец седую прядь.
— Кья-па, — Ойты внезапно подняла глаза, — нужно найти хороших, ещё не одеревенелых прутьев. Сейчас, в дождь, самое время. Собирайтесь, нужно идти.
— Что ты, бабушка, — взмолилась мама. — Промокнем, заболеем. Нельзя. Пусть дождь пройдет...
— Нет, нет, ждать нельзя. Пока прутья мокрые и разбухшие — самое время их набрать. У ручья много кустов, туда и пойдем. Не спорь, не спорь, Кья-па, — остановила она поджавшую губы маму. — Сикохку, быстро собирайся! Давай поживей!
Я и мама переглянулись. Мы ничего не понимали. Ойты снова что-то задумала и, как всегда, ничего толком не объяснит. Я обул чи, затянул завязки, набросил на плечи новую безрукавку.
— Пошли, — Ойты дотянулась до посоха и поднялась. Пошла к выходу. Выставила под дождь ладонь. — Да.., — сплюнула и вышла.
Мы с мамой торопливо пошли за ней. Со лениво повела носом, но не пошла с нами: очень гадко было под открытым небом.
Ойты повела нас прямо к ручью, где заставила выискивать молодые коричневатые побеги и ломать их. Она всё время подгоняла нас, а мы недовольно огрызались. Вот дурость, думал я, вытирая воду с бровей: дождь, холод, самое время забиться куда — подальше, а мы бродим по сырой траве. Но что-то подсказывало мне, что труды наши не пройдут даром и я старался, не отставал от мамы и Ойты, всё кидал и кидал сломленные ветви под ноги.
— Ну, достаточно. Пока и этого хватит, — сказала Ойты.
Мы собрали все побеги и перенесли в шалаш.
— Кипяти воду, — приказала старуха. Мама начала торопливо разводить угасший костер. Кинула в пламя камни, я сходил за водой.
— Будем варить их, — Ойты поднесла один прут к глазам и стала придирчиво его осматривать. — Этот не пойдет — больно суковат. — Отбросила в сторону и взяла другой. — А этот вроде ничего. — Взяла следующий, затем еще и еще, пока не осмотрела все. Она очень тщательно перебирала наломанные побеги. — Эти сожги, — старуха пододвинула маме ворох не понравившихся ей стеблей. — Никуда не годные, только маята напрасная.
Когда вода закипела, Ойты собственноручно стала запихивать в неё прутья. Они медленно размягчались, и она укладывала их по кругу вдоль бортов берестяного туеска, вкопанного в землю.
— Пусть варятся. Их долго варить надо. Ты за огнем следи, Кья-па, камни кали. Вода всё время должна кипеть, — наставляла старуха. — Одни сварятся, положим другие. Когда сварятся эти, ты их вытащи и мни меж камней. Долго мни, чтоб стали гибкими, как тетива лука. Это не легко, но зато полезно. Вот увидишь! — на губах Ойты заиграла хитрая ухмылка.
Неужели мы такие глупцы, что до сих пор не поняли, зачем это она заставляет нас заниматься таким странным делом? Зачем ей эти прутья? Зачем их варить, потом мять? Есть их, что-ли, собралась? Говорила про мясо, а варим ивовые прутья! Вот чудачества! Но Ойты была серьезна как никогда: раздавала указания, суетилась, бегала туда сюда, сама всё проверяла, трогала. Нет, не всё так просто. Что-то будет!
Ивовые прутья мы варили весь день. Вечером, все втроем, мы начали мять разбухшие распаренные побеги, а на ночь опять положили их в воду. С утра, едва успев перекусить сухими ягодами, Ойты опять заставила нас с мамой продолжить вчерашние занятие: и снова мы до ночи возились с прутьями, так что следующим утром поднялись поздно.
Ярко светило солнце. По небу плыли большие кучевые облака, гулял прохладный ветер. И лес, и вся земля дышали сыростью: воздух был наполнен густым запахом прелой травы и листьев. На болоте кричали гусиные стаи. Ойты в хижине не было. Мы с мамой вышли наружу. Старуха сидела у маленького костерка и плела веревки из хорошо размятых волокон. Она едва взглянула на нас: пальцы её быстро перебирали белесые жгуты, скручивая тонкие жгуты. Мама присела рядышком и взялась помогать. Я не умел плести и потому, стоял в стороне, просто наблюдая за их работой. Да, Ойты очень умна! Теперь я стал догадываться, для чего мы потратили предыдущие два дня. Моя догадка вскоре подтвердилась.
К середине дня было готово с десяток гибких веревок, не очень длинных (примерно в мой рост), но не хуже тех, что получаются из кожаных ремешков, которыми мы привыкли пользоваться.
— Ну вот, готово, — Ойты облегченно перевела дух и распрямила, насколько это вообще было для неё возможно, плечи. — Теперь пойдем ставить силки.
Ха, я оказался прав! Всё было неспроста. Я верно угадал: старуха делает веревки для петлей, которые мы расставим на заячьих тропах.
На этот раз Со с радостью откликнулась на мой зов. Обгоняя нас, она побежала вверх по склону, где мы, на уже заранее известном месте собирались ставить ловушки. Правда, нашей собаке пришлось вскоре покинуть нас: Ойты отогнала её прочь палками и камнями. Мы с мамой не вступились за Со, зная что её запах наверняка напугает зайцев. Несколько петель мы поставили в кустах у ручья, а остальные перекрыли узкие дорожки немного в стороне.
— Всё готово. Остается только дождаться, когда зайцы сами попадутся, — сказала Ойты, когда мы возвращались к стоянке.
Весь остаток дня я с волнением поглядывал на уходящий вверх склон, точно надеялся заглянуть за завесу кустов и деревьев и увидеть, что происходит на заячьих тропках. Мне хотелось уже сегодня проверить силки, хотя я прекрасно понимал, что ходить туда не стоит даже и завтра: нужно было, чтобы наш запах полностью выветрился (чему, кстати, весьма поспособствует, то, что Ойты, как заправский охотник, намазала петли растертыми в кашицу листьями).
Первый улов был невелик, но показал нам, что труды наши все же не пропали даром: попался всего один молодой заяц. Но и это вызвало у нас целую бурю восторгов: теперь — то уж голод нам не страшен, больше он не сможет незаметно подкрасться к нашему очагу. Теперь мы сами будем добывать себе мясную пищу, а значит, уже не будем всецело зависеть от удачливости Со. Мама и Ойты переставили петли на другое место, где как выяснилось, зайцы пробегали куда чаще. На второй обход ловушек мы отправились все вместе и к своему восторгу вытащили из удавок целых три тушки. Вот это да! Мы стали настоящими охотниками! Зайцев здесь, как мы заметили, водилось чрезвычайно много, и мы ожидали и в будущем хорошего их улова. И не ошиблись. Теперь, когда бы мы не пошли проверять петли, всегда находили в них по два — три зайца и редко возвращались с пустыми руками. Один раз в петлю попала и удушилась даже маленькая хромая кабарожка: наверное, у неё из-за слабости от свежего увечья (как выяснилось, нога у неё была сломана) не хватило сил разорвать петлю. Так или иначе, но петли из ивовых веревок существенно облегчили нашу жизнь. Нам даже удалось, правда, понемногу, начать заготавливать мясо впрок.
Несколько раз мы с Ойты ходили к мамонтам и, как и в то памятное утро, приносили им сочную траву, собранную у ручья. Мамонты по-прежнему нам не слишком доверяли и прежде, чем принять подношение, долго топтались на месте, но тем не мене, не выказывали явного неудовольствия. Однажды, прогуливаясь водиночку по берегам болота, я увязывался за стадом и ходил за ним, и никто из мамонтов не пытался меня прогнать. Подолгу, пристроившись где-нибудь на кочке поблизости, я наблюдал, как они пасутся или играют. Часто большой самец подходил почти вплотную ко мне и долго напряженно вглядывался в глаза, точно искал какого-нибудь подвоха с моей стороны. Я уже не боялся за свою жизнь, когда толстый хобот тянулся ко мне и начинал обнюхивать. Бывало, что я ловил себя на мысли, что мне очень хочется до него дотронуться, но я всегда останавливал себя: это может быть неверно понято и, кто знает, чем тогда обернется таковой поступок. Всё же однажды, я решился это сделать.
Я сам подошел к мамонту и встал так, чтобы он заметил меня. Самец навострил уши и прекратил рвать траву. Долго смотрел на меня. Я ждал. Мамонт потянулся ко мне хоботом, а я выставил навстречу ему свою руку. Влажный кончик его хобота тянулся всё ближе. Я замер. Когда холодный розовый, казавшийся таким чувствительным, он коснулся моей руки, я почувствовал, как подпрыгнуло в груди сердце. Я осторожно, плавным движением погладил его. Мамонт фыркнул, но не отстранился. Всей громадой он возвышался прямо надо мной, и казалось, тоже был очень взволнован и сосредоточен. Вокруг нас собралось ещё несколько мамонтов: все они напряженно наблюдали за нашим общением. Я потрогал хобот самца ещё раз. Мамонт потрогал меня за плечо и отстранил хобот. Постоял, поглазел и отвернулся.
Не помня себя от радости, я побежал к хижине, и всё рассказал маме и Ойты. Старуха похвалила меня, а мама, напротив, не сказала ни слова, только головой покачала. Но я не обратил на неё внимания: понятное дело, опять волнуется. А вот Ойты понимает, что это хорошо. Эх, мама! Так уж устроено твоё любящее сердце...
Как-то, во время своих частых прогулок с Со по окрестностям, я взобрался, следуя вверх по ручью, на гребень и оказался на господствующей высоте. За гребнем начинался лес, который, по мере понижения склона, становился более густым. Моё внимание привлекли кусты рябины с прогнувшимися от обилия ягод ветвями. Я быстро снял свою безрукавку и нарвал в неё оранжево-красных лепешек ягоды, обламывая их с черенками, и поспешил вниз, к шалашу. Известие о том, что я обнаружил рябину, весьма обрадовало и старуху, и маму: появился еще один источник пищи (к тому времени брусника и черника уже отошли, а все съедобные травы усохли). Поэтому, на следующий день, взяв сумку и мешок, сделанный из сшитой кабарожьей шкуры, и две плетеные корзины, мы полезли в гору. Вернулись, отягощенные тяжелой ношей. И после, много раз ходили к избитым ветрами, с трепещущей лохмотьями корой, старым рябинам и всегда набирали столько ягоды, сколько могли унести. Ойты развешивала гроздья на перекладине под крышей, где они сушились, превращаясь в крохотные, твердые, зуб сломаешь, комочки: ягода становилась невкусной, но зато могла долго храниться (зимой бросишь в кипяток — разбухнет, станет мягкой — вот тебе и угощенье). Бывало, утомленные сбором, мы садились под рябинами и всматривались в направлении восхода солнца, в подернутые дымкой дали, туда, где отделенное лесистыми холмами и болотистыми низинами, располагалось родное стойбище. И тогда на сердце накатывала, как туча на солнце, печаль. Что же там, в нашем тхе-ле? Ушли ли кровожадные дети демонов, разметавшие по лесам наших сородичей или всё еще спят на наших постелях, едят нашу еду, обнимают наших женщин и побивают мужчин? Заглянуть бы за синеющие вершины, да узнать, что там все— таки происходит. Но человеку, в отличие от бестелесных духов или птиц, таковое недоступно, человеку отпущено ходить ногами по земле. Мама несколько раз заводила разговор о том, что нам нужно попытаться в обход стойбища, идти на пэ-тойо, или пробиться в земли других родов и там искать помощь, а, быть может, найти и кого-нибудь из наших мужчин, кто-то ведь мог убежать к Гэнчжа, Ге-ч"о или Кья-тхе, чьи земли граничили с нашими. Мама была теперь почти уверена: раз нас до сих пор никто не нашел — значит не кому, наверняка уцелевшие мужчины подались к братскому роду Кья-тхе. Но Ойты была осторожней. Она говорила, что путь к соседям долог и опасен: на тропах могут стоять засады, а возможно, что война идет не только в Ге-эрын. На пэ-тойо идти, как уверяла старуха, тоже не стоит: там, как она считала, враги уже побывали и ограбили все дочиста.