Еще, помню, меня поразили ковровые дорожки на лестницах, вытертые, ветхие, но относительно чистые — такого я раньше нигде не видел. Площадки на четыре квартиры. Скудный свет экономных угольных лампочек. Запах кошек и чьих-то кухонь. Явные коммуналки со списками жильцов на дверях и разномастными почтовыми ящиками.
Наша квартира находилась на самой верхотуре, в нескольких метрах от неба, за обшарпанной дверью с табличкой "Лифтовая" и косо намалеванным под ней номером — "21". Это был даже не пятый этаж, а как бы половина шестого, и Хиля усмехнулась:
— Так я и знала, что будем жить на чердаке.
— Какой это чердак? — я даже обиделся. — Это — квартира, причем отдельная. Ты могла предполагать, что в двадцать лет получишь свою квартиру?
Никакого лифта в доме, конечно, не было, осталась только наглухо заколоченная шахта, но в далеком прошлом, тут, видимо, жили правительственные чиновники — об этом говорило все, особенно широченные лестничные марши. Потом, когда осыпалась краска и потекли трубы, на их место въехали чиновники помельче. Потом еще мельче, и еще, пока, наконец, дом не достался секретаршам, учетчикам и прочему учрежденческому люду. Из любопытства я пролистал технический паспорт квартиры: здание построено пятьдесят девять лет назад, имеет износ семьдесят процентов, статус жилья — "служебное", категория "3" (читай: хуже не бывает). Площадь квартиры — девятнадцать с половиной квадратных метров, без ванной. Газа тоже нет.
— М-да, — Хиля заглянула в книжечку через мое плечо.
— Это временно. Сама понимаешь. Никто не даст нам квартиру, как у родителей — не доросли еще. Можно отказаться — хочешь?
— Глупостей не говори, — она полезла в карман за ключами. — Кто от жилья отказывается?.. Примус купим. А мыться будем на кухне, подумаешь...
Пряча друг от друга волнение, мы вошли в маленький, насквозь пропыленный закуток с единственным квадратным окошком, выходящим на реку и тянущиеся за ней крыши складов. Пыль лежала всюду: на полу, на подоконнике, на черной уродливой печке с фигурными заслонками, на двух продавленных стульях, колченогом столе и низкой кровати, стоящей вместо ножек на чурбаках. В углу, рядом с печкой, виднелась глубокая темная раковина в пятнах ржавчины. Дощатый пол вокруг нее прогнил и почернел, как будто здесь жгли костер.
Первым моим побуждением было немедленно сбежать. Даже наша с мамой комнатка в фабричном доме выглядела лучше, куда лучше этой страшной берлоги. У нас в квартире, по крайней мере, была ванная и нормальная, хотя и общая, кухня. Там было чисто и пахло пирогами, а не чердачно-кладовочной затхлой плесенью, как здесь.
Но бежать было некуда. Я любил своих родителей (и любил бы больше, если бы знал, что вскоре с ними станет), но всегда, сколько помню себя, страстно мечтал жить от них отдельно. Пусть берлога, пусть страшная, зато своя.
Наверное, то же чувствовала и моя жена. Чуть оправившись от изумления, она прошлась по комнате, открыла дверь крохотного туалета, заглянула в стенной шкафчик, покрутила кран над раковиной и повернулась ко мне, глядя весело и твердо:
— Ну? По-моему, ничего, надо только ремонт сделать.
Это была историческая фраза, которая решила нашу судьбу. В понедельник я отдал ордер и наши социальные карточки в местную жилконтору для прописки, и началась новая жизнь. Теперь каждый вечер, закончив службу, мы с женой встречались на автобусной остановке и ехали на новую квартиру выгребать мусор и обдирать старые обои. Работал больше я: у Хили, как говорится, руки росли не из того места, и вся ее деятельность сводилась к куче бесполезных советов. Несколько раз я отлучал ее от ремонта: посылал в "техничку" за слесарем, в "профильную" лавку за гвоздями или вообще уговаривал остаться дома. Без нее дело шло быстрее.
Наступил прозрачный городской сентябрь, сухой, чистый, теплый. Листья пока не начали опадать, но признаки надвигающегося зимнего сна уже тронули природу, как первые приметы старости — женское лицо. Резко похолодали утра, и на службу приходилось добираться в тумане, плотно забивающем улицы, дворы и подворотни. Автобус полз сквозь это молочное марево медленно, как большая осторожная черепаха, а мы, пассажиры, невольно липли к окнам, пытаясь хоть что-то рассмотреть.
Ожили дворники, сменили комбинезоны на ватники и выставили из подвалов носилки и грабли — символы осени. Задымила вдали труба детской больницы: там начали топить, чтобы не застудить холодными ночами ребятишек. Встречные девушки шли теперь по улице в тонких чулках, в шерстяных кофтах поверх платьев, а некоторые достали и плащи. Хиля тоже оделась — она с детства не переносила холода. И — одновременно — почти перестала ездить со мной на набережную, словно осень могла пробраться в нашу новую квартиру и заморозить ее насмерть.
Я не обижался. Женщина должна быть нежной, на то она и женщина. Дел у меня было по горло: потолок я уже побелил и занимался теперь оконными рамами, отрываясь иногда, чтобы просто постоять и полюбоваться пейзажем. Время поджимало: мы хотели переехать до ноябрьских праздников, и Хиля уже начала понемногу паковать вещи.
В одну из суббот, солнечным, ветреным днем, закончив очищать рамы от старой пожелтевшей краски, я смел мусор в бумажный мешок, выпрямился и увидел Зиманского, застенчиво стоящего на пороге комнаты. Стыдно, но я о нем забыл, поглощенный своими квартирными заботами. Из головы вылетел не только таинственный "телевизор", я вообще не помнил о существовании этого человека, пока не встретился с ним взглядом.
— Привет, — сказал он, улыбнувшись неуверенно, будто я мог в любую секунду выгнать его вон. — Красить собираешься?
— Да, а как же... — я спохватился. — Привет! Боже мой, я так завертелся... Заходи, заходи. Ты специально ко мне или просто мимо шел?
— И куда Трудовая инспекция смотрит? — усмехнулся он. — К тебе. Проведать, так сказать. А что, неплохая квартирка... уединенно очень. По-моему, это главное.
— Ну да, — я принялся размешивать краску в банке. — Мы тут как небожители, над всеми квартирами. Управдом заходил, говорит, мол, завидую вам, высоко, тихо, комаров нет, соседей...
Зиманский засмеялся:
— Все никак приемник вам не занесу. Теперь уж на новоселье. Позовете?
— Не надо никакого приемника, — я вспомнил о "телевизоре", — объясни лучше, что это было? Вы меня разыграли?
— Видишь ли, — он прислонился к косяку и закурил, — есть вещи, которые тебе или любому человеку здесь кажутся странными, даже абсурдными... Я не хотел тебя пугать. Мне казалось, что именно ты это поймешь. Ну, и твоя жена тоже, у нее мышление не такое закоснелое, как у других.
Я поставил банку на подоконник, окунул в густую краску кисть и повел первую молочно-белую полосу:
— А что понять-то?
— Вспомни, что ты тогда видел? Я имею в виду, на экране?
— Город, улицу.
— Вот-вот. А представь себе, что такой город реально существует — можешь? Серьезно, он есть. Только далеко.
— Ты о столице говоришь? — я никак не мог понять, что он имеет в виду, и это сбивало меня с толку.
— Нет. Намного дальше, чем столица. Вообще другое место, другая страна... ну, ты в школе-то учился? Говорили там тебе, что есть на свете другие страны?
— Если честно, школу я проболел.
— Тебя бы хорошему иммунологу показать... — Зиманский задумчиво поглядел на меня. — Ну да ладно, всему свое время. Я почему тебе все это рассказываю? Трудно в вакууме жить, все мы люди, все мы — существа стадные, а я — один. Я знаю, что ты не болтун, чувствую. Никто ведь об этом разговоре не узнает — правда?
— Ну, правда, правда. Перейди к делу — какие там такие страны? Где? Наша страна доходит до Ледовитого океана, дальше некуда, одни тюлени.
— А в другую сторону? — он улыбнулся мне, как ребенку. — Что ж ты так плоско мыслишь? Ты знаешь хотя бы, что Земля имеет форму шара? Есть же что-нибудь на этом шаре, кроме нашей страны?
Разговор начал меня слегка раздражать, хотя я и не понимал, почему. Да, в детстве, в редкие школьные дни, я слышал все эти вещи: Земля круглая и вращается вокруг солнца. Солнце — это звезда, а есть еще много других звезд, но все они гораздо дальше, чем солнце, а потому не могут согревать и освещать Землю. Что-то еще говорили о земном притяжении, ветрах, приливах, но я все забыл. Говорили и о других континентах. Вроде бы их три — или пять? Там, конечно, тоже живут люди: негры, европейцы и азиаты, их очень много, больше двух миллиардов...
— Понятно, — вздохнул Зиманский. — Ты ничего не помнишь. У Хили в голове больше зацепилось, но тоже — какая-то шелуха. Она страшно удивилась, когда я, например, сказал ей, что жители других стран летают в космос...
Я оглянулся на него, пытаясь понять, шутит он или нет, а если шутит — то зачем? Странная какая-то шутка, больше похожая на издевку — или, в лучшем случае, на Хилину загадку: "Маленький, серенький, на слона похож, кто это?". Я понял, наконец, что меня раздражало: в присутствии Зиманского я чувствовал себя круглым дураком. Он говорил о чем-то, очевидном для него (и еще для кого-то?..), но я ничего не понимал.
— Вот-вот, именно такая реакция! — он курил и выглядел не то расстроенным, не то просто задумчивым. — Круглые глаза и бегущая строка на лбу: "Не делай из меня идиота!". А я серьезно говорю: летают, Эрик.
— Да ни один самолет... — начал я и вдруг осекся, увидев его взгляд. — Какого черта я тебе объясняю. Ты что-то вбил себе в голову — пожалуйста, твое дело. Меня дурачишь — ладно, я человек мягкий. Но вот Хилю тебе бы лучше не трогать, она... у нее, в общем, не так давно было очень плохое событие, хуже просто не бывает...
— Знаю, — спокойно сказал Зиманский, — ее изнасиловали.
Если бы он вдруг ударил меня, я ошалел бы меньше:
— Это еще откуда?!..
— Не волнуйся, она мне сама сказала. Как другу. Кстати, за что я тебя ценю, Эрик, так именно за мягкость. Любой другой на твоем месте уже давно выгнал бы меня в шею, а ты терпишь. Я скажу тебе одну вещь: тестостерона у тебя не хватает. Не пойму, чем врачи с тобой занимались, в домино, что ли, играли?
— Чего у меня не хватает? — я невольно отложил кисть.
— Тестостерона. Никогда не слышал? Но ты же чувствуешь это на себе, правда? Да и видно. Я тебя в первый раз увидел и сразу понял: что-то не так.
Я не знал, обидеться мне или продолжать спрашивать, поэтому просто молчал. Знать бы еще, что такое "тестостерон". Если это в мозгу что-то, то меня, получается, уже в открытую дураком назвали?
— Это мужской гормон, — усмехнулся Зиманский. — У тебя гормональная недостаточность, отсюда и проблемы. Ты смотришься с Хилей, как сын с матерью, а все потому, что ты — пока не мужчина. Не психуй, дослушай, я ведь сказал — "пока"! — он нахмурился с веселой суровостью. — Медицина у вас на нуле, это ясно. Но помочь тебе несложно, это даже проще, чем ты думаешь. Таблетки, правда, придется пить, но это за счастье цена невысокая.
Я присел на подоконник. Хотелось как-то возразить, но я понимал, что он прав, хотя бы в одном — я не мужчина. Не мальчик, конечно, но все равно — существо какое-то бесполое, и неважно, что я к этому привык. Если он может помочь, надо любым путем добиться этой помощи, пусть даже придется выслушивать неприятные вещи. Какая разница, что он будет говорить, главное — ничего подобного мне в результате не скажет Хиля.
— Я понимаю, почему она пошла за тебя замуж, — Зиманский бросил окурок в кучу мусора и тут же закурил новую сигарету. — После того, что с ней сделали, она и думать не хочет об этой стороне жизни. Ты ее устраиваешь: добрый, мягкий, порядочный. Максимум, что тебе нужно — это чтобы гладили, как кошку, а ты за это горы свернешь. Не пьешь, не материшься, рук не распускаешь... Но рано или поздно...
— Знаю.
— Естественно — ты ведь не раз об этом думал. А тебе-то самому это надо? У тебя хоть иногда бывает... ну, возбуждение, что ли? Во сне, например?
Я задумался. Мне трудно было понять, что такое "половое возбуждение", как трудно человеку, родившемуся глухим, представить себе звук водопада. Но все-таки там, у замочной скважины родительской спальни... что это было? Я ведь что-то почувствовал, точно, и раньше — ведь раньше со мной тоже было такое, в тот день, когда я пошел коту за килькой и поджег маленький сарайчик в овраге?
— Я не уверен, — осторожно сказал я. — Может быть, два раза... или три...
Пока я рассказывал, Зиманский бродил по комнате и пускал кольца дыма целыми очередями, словно расстреливал невидимых мне призраков. Я следил за ним взглядом, но он не замечал меня, весь превратившись в одно большое ухо и внимательно, даже как-то профессионально слушая. Как врач. Может, он и был на самом деле врачом — ведь я никогда не выяснял его настоящую профессию, верил на слово, что он инспектор Управления Статистики...
— Все? — спросил он, остановившись, как только я замолчал. — Это все? При других обстоятельствах не было?.. Что ж, понятно. Чтобы хоть сколько-нибудь завестись, тебе обязательно нужен выброс адреналина в кровь. Что такое адреналин, ты тоже не в курсе? Бедный ты, бедный. Дикий, дремучий, но, к счастью, не безнадежный. Такие вещи лечатся.
— Я не знал, что ты медик.
— Какой еще медик? Чушь. Я фрезеровщик, который внезапно сделался статистиком, вот и все. То есть, это все, что тебе надо обо мне знать. Есть вещи, которые я не имею права рассказывать — извини.
— Ты — иностранный шпион? — еще не договорив, я понял, какую сморозил глупость, и засмеялся.
Зиманский, однако, поглядел без улыбки:
— Что ж, по сути, возможно... возможно, ты и прав. Но я... не иностранный, не чужой, мы с тобой одной национальности... как же тебе это объяснить-то, черт...
— Никак не объясняй, только не ври, — я взял кисть и принялся красить. Это занятие — как и обдирание старых обоев — здорово успокаивает нервы.
— Эрик, — Зиманский подошел и ласково положил мне руку на плечо, — очень прошу, поверь мне и не обижайся. Когда будет можно, я тебе расскажу. А таблетки принесу уже завтра — лечить людей мне не запрещается.
— И что будет?
— Счастье будет, дети будут, да что хочешь! Эти таблетки только любви дать не могут, остальное — пожалуйста! Станешь нормальным мужиком, силы появятся, энергия... болезни, возможно, прекратятся. Характер запросто может измениться, у тебя же переходного возраста еще не было!
Если честно, он меня слегка напугал.
— Ладно, не шарахайся, — он улыбнулся и отошел. — Монстром ты не станешь, не то воспитание.
— А как же тот сарай и...
— Никак. Ты больше ничего не поджигаешь? Ну, и славно. Будем считать это особенностью твоего детства.
...Когда он ушел, я бросил кисть и уныло влез на подоконник. Сказать, что я расстроился — значит, ничего не сказать. Я был просто ошарашен, ошеломлен, раздавлен всем услышанным, меня не держали ноги, словно я опять заболел. Он был прав, этот удивительный, странный, не от мира сего человек. Он разгадал меня и все объяснил, может быть, кроме поджога, но это я мог объяснить и сам. Надо было только немножко подумать, совсем чуть-чуть, но в другой раз, когда станет легче...