Киевляне переглянулись и заворчали:
— Подо льдом, стал-быть, — сплюнул подпоясанный веревкой дед, натирая мерзнущие уши, кутаясь в непонятные лохмотья.
— Атаман Григорьев за статочных людей. А голодранцев и жидов приказал вешать, — пробасил толстый мужик в не сходящейся на животе шинели.
— Доктора каждый второй кучерявый да кривоносый. Стали бить жидов, так и русские доктора все попрятались, — глядя в синие тени на снегу, вздохнула бабка, оправлявшая ватник.
— Микола было спрятал одного, так донес кто-то, — крикнули в задних рядах. — Ну, вместе их и утопили, связанными.
— Нету доктора. Езжай до города, вдруг там не всех жидов побили, — подвел черту мужик в хорошем офицерском полушубке и валенках, но без штанов. И тут же в задних рядах кто-то сочно выдохнул:
— Эт’вряд ли...
Кони двинулись к подъему. Передовой конь зафыркал, не пошел на пропахшую креозотом насыпь. Тогда всадник наклонился к самой гриве и сказал ровным тоном:
— Смотри, Остап! Расколдую тебя в человека обратно! Поищешь тогда детям на обед, жене на платье, не так побегаешь, как под седлом у меня!
Конь, явно поняв сказанное, мотнул головой и вынес легонького небольшого наездника на рельсы тремя скачками.
Жители слободки так и обмерли. Десяток вороных все же взошел на насыпь, хотя бойцам пришлось для того спешиться.
— А... — уронил руки вдоль тела дед, — никак, Батька?
— Точно. Вон тот чернявый — то Семка Каретник, над конницей старший.
— В черном бушлате с золотом — Федька Щусь.
— Матрос, гляди, как чуб выпустил.
— Седой — Аршинов, ученый человек, из Москвы самой к Батьке приехал.
— Уважают, вишь...
— А Левка где?
— Должно, на хозяйстве остался...
Кони поднялись и пошли по шпалам к мосту — черные силуэты на обжигающе-синем небе — и скоро исчезли в отблесках стальных ферм Дарницкого моста.
С моста отряд свел коней через лесок, уже к самому подножию Выдубицкого монастыря. Монахи неодобрительно глядели на безбожников, проехавших, не ломая шапки, не крестясь. Вот Григорьевские хлопцы, хотя и озоруют относительно баб и людей богатых, однако же бога не забывают. Иные даже делают и вклады.
А эти черти — черные на вороных конях, едут и морды кривят. Чего кривиться? Подумашь, тела валяются. Если бы люди, то грех. А жидов приберут вскорости, как хлопцы нагуляются. Тут, выше на горку, еврейское старое кладбище как раз. Утихнет пальба и хмельное буйство казацкое, выползут из тайных нор жиды, похоронят своих, и снова засверкает бестревожно дорога на Караваевские дачи, помчат на санках заможные люди с девками. Глядишь, кто и задумается о душе вечной, бессмертной, о Христе, что его те самые жиды продали, за что нынче кару и принимают.
Нет же, крутят головами, хмуро едут редкой цепочкой — сквозь весь индевеющий Зверинец, потом наверх, по Печерской улице, вдоль рельсов двенадцатого маршрута, к Арсеналу и Военному училищу...
Подъехали к остаткам колокольни Троицко-Ионовского монастыря. Когда шестого июня громадный взрыв потряс Киев, выбрив начисто хатки Зверинца, стерев монастырь до земли, уцелел только уставленный в небо сломанный палец колокольни. Во взрыве том подозревали большевиков, но много позже перехватили уже в самой Вене переписку французов, и установили, что за терактом стояла Антанта. Не понравилось англичанам, что гетман Скоропадский задружился с немцами, вот и рванули джентльмены Арсенал шестого июня, а десятого подожгли склады на Подоле.
Сегодня гетман уже был далеко в Берлине; но и скинувший его Петлюра тоже владел городом недолго: пришел “царский атаман" Григорьев.
Семен Каретник сплюнул:
— Потом куда?
— Не говори, товарищ, — повертел чубом красавец-морячок Щусь, разглядывая повешенных на деревьях, — вот не то, чтобы я так уж любил иудейское племя, а все же зря это Григорьев.
— Большой город Киев, — хмурый Аршинов, привыкший более к перу и бумаге, чем к пистолету, ежился от холода и разлитой вокруг смерти. — Что же нам, кричать сейчас: доктора?! Так никто и не услышит, спят все после попойки. Тоже мне, революционеры. Как он там?
Боец отвернул край бурки, потрогал Васькин лоб, выругался и ответил:
— Горячий, что печка. Плохо.
— Тут военный госпиталь, да и фельдшерская школа рядом, — уронил передовой всадник. — Заедем?
Взяли левее, через пустую и жуткую Печерскую базарную площадь, по которой лениво переползали неприкаянные газетные листы, укрываясь от ветра, как живые. Затем еще левее — выехали к Военному Госпиталю. Квартал огораживался кованой решеткой на кирпичных столбах — вдоль Госпитальной улицы так точно. Громадный госпиталь, в годы Великой Войны принявший почти пятьдесят тысяч раненых, не мог закрыться и не закрылся; сейчас там суетились люди. Несли носилки, немым голосом причитали растрепанные старухи — конники знали уже, что тем старухам еще вчера могло быть по девятнадцати лет. Вышедший на грязно-серое крыльцо человек в белом халате, с налитыми кровью бессонными глазами, читал с мятого листа:
— ... Эсфирь Мееровна Валдман, девяти лет, разрыв снаряда. Кто родственники? Фейга Геллер, сорок два года, огнестрельное ранение в сердце. Кто привозил? Сура Каневская, тринадцать лет, огнестрельное ранение... Родственники есть?
— Стой! — Аршинов поднял руку. — Ну их к черту. Здесь мальчишку, пожалуй что, одной тоской разъест не хуже кислоты. Надо к кому-нибудь на квартиру.
Конники переглянулись. Предводитель их поднял глаза к синему-синему небу, к лишнему небу, к ненужному небу — здесь, где тела выдавали, как хлеб или патроны, как что-то необходимое и существенное, за чем десятки человек стоят и мерзнут всю ночь — яркое полуденное солнце смотрелось откровенной насмешкой, а настоящими выглядели только холод и поднимающийся ледяной ветер, обещающий к вечеру перемену погоды.
— Значит, судьба... — Махно безразлично пожал плечами, тронул коня. — Веди, Семен, ты в Киеве жил. Андреевский спуск, тринадцать.
— О, так это на самый Подол, — Семен Каретник почесал затылок под папахой. — Добро, что кони на шипы кованы: тут все брусчатка, да все под горку.
И решительно потянул правый повод.
— Да после такого захочет ли твой доктор с нами разговаривать?
Махно промолчал; только сунул руку к поясу, где болталась дорогая тяжелая сабля, огладил торчащую рукоять и вернул руку на теплую конскую шею. Вороные, чуя напряжение седоков, стеснились ближе. Грозовой тучей ехали через разоренный город черные всадники. В окнах и подворотнях вслед им крестились и шептали проклятия киевляне, не осмеливаясь, однако, не то чтобы кинуть булыжник, но даже и выругаться в голос. Извилистая Госпитальная, широчайшая Бессарабская площадь, резко воняющий на морозе Ночлежный дом, бесполезная красота Бибиковского бульвара... Тут все тела уже убрали, вычистили и подмели, чинно прохаживались хорошо одетые граждане — те самые “статочные". В смысле, “достаточные", богатые, люди с достатком. Аршинов глядел на тронутые морозом румяные щеки, а видел воспаленные глаза доктора на крыльце госпиталя, и в ушах все стучало: “Айзик Феллер, двенадцать лет, огнестрельное ранение... Сура Медникова, двадцать восемь лет, огнестрельное ранение..."
Справа проплывал Дворцовый Киев — золотой и белокаменный, высвеченный прекрасным зимним днем, украшенный снегом, оттененный черной штриховкой знаменитых киевских лип, сияющий и смеющийся; слева от Аршинова боец держал закутанного в бурку мальчишку. Аршинову поминутно казалось, что даже сквозь бурку он чувствует исходящий от свертка жар. Только сыпного тифа им в отряде и не хватало!
Проехали Владимирскую; слева Семен плеткой указал громаду здания с колоннами, с полукруглым выступом:
— Вот здесь Центральная Рада заседала.
Никто не проронил ни слова. Кони шли уже в ногу — как всегда перед атакой — но никто не останавливал гостей. Едут анархисты, значит, надо им. Главное, что не большевики, что не сверкают красные звезды.
Большевики приходили в начале восемнадцатого года, так было все то же самое. Только “царский атаман" бил одних жидов, а большевицкий командующий Муравьев, бывший царский поручик, без разбора бил всех, еще и похвалялся: “Мы могли остановить гнев мести, однако мы не делали этого, потому что наш лозунг — быть беспощадными!". Дзержинский, конечно, арестовал Муравьева уже в апреле, да только арест не вернул мертвых, не восстановил в киевлянах доверие к советам. К тому же, летом так и не расстреляный Муравьев сбежал в Казани от большевиков к белочехам, увел за собою два полка, и этим словно бы утвердил свою кровавую правду...
Наконец, улица Владимирская уперлась в Трехсвятительскую: слева церковь, справа церковь. Приняв между громадами храмов налево, кавалькада дошла до проезда, резко ныряющего направо и вниз, к Днепру.
— Во, — Семен вытянул руку с плеткой, — Андреевский спуск. Спешиваемся, тут круто.
Повели коней в поводу. Тринадцатый дом оказался приличным двухэтажным строением, выкрашенным в солнечный желтый свет. В глубине скромного дворика чернел то ли дровяной, то ли каретный сарай. Батька подошел к парадному и молоточком погремел в дверь:
— Здесь ли доктор живет?
— Какого вам еще доктора, сволочи? — отозвался изнутри напряженный молодой голос. — Мало вы их побили в городе?
— Что ты делаешь, Никита! — всхлипнул женский голос. — Не надо их злить!
— Я на бойню бараном не пойду, — отозвался молодой, — и Михаила им не дам! Убирайтесь! У меня к браунингу две коробки патронов!
Люди Махно и сам он тотчас разошлись по сторонам, чтобы избежать выстрела через дверь, не вынимая, однако, пистолетов.
— Не дури, парень, — сказал Махно. — Мы не григорьевцы. Мы приехали в город сегодня в полдень только. У нас мальчишка раненый, мы его в степи подобрали. Горячий уже. Мы заплатим золотом!
— Почему в госпиталь не повезли? — раздался уже третий голос, мужской и более глубокий, чем звонкий тенор Никиты.
— Ехали мимо. Им не до нас теперь, — коротко сказал Махно. — Скажите, Михаил Афанасьевич — это вы?
— Я, — отозвался третий голос. — Но вы-то откуда меня знаете?
— От вашего знакомого по Смоленской губернии, где-то в селах вы его лечили, — соврал Махно. Ведь навряд ли Корабельщик встречался когда-нибудь с этим доктором.
— Знакомый как раз просил вам передать кое-что, да откуда нам было знать, что мы попадем на утро после погрома. Нас боитесь впускать, возьмите мальчишку хотя бы. Мы положим его тут, а сами уйдем.
— А, дьявол! Никита, следи! — и невидимый пока Михаил Афанасьевич загремел засовами. Судя по звуку, дверь еще что-то подпирало изнутри, так что вход открылся не скоро.
Против ожидания Никиты, никто из бойцов не бросился в дверь с криками. В дом вошли невысокий брюнет, стучавший в дверь, да за ним рослый казак со свернутой буркой в руках, да высокий седой мужчина с тонким лицом ученого, смотревшийся среди откровенной банды неуместно и дико.
Поднялись во второй этаж, тогда положили бурку на стол и развернули — завоняло так, что вышибло слезу.
— Вот же черт! — обреченно выдохнул Михаил Афанасьевич. — Гангрена. Резать надо, господа. Немедленно. И хорошо бы, кабы заражения крови не случилось. Кто это сделал такое с ребенком?
Бессознательный ребенок не ответил, промолчали и гости. Засуетилась женщина, открывая бельевой комод. Нагрели воду. Раскатили на столе простыню, возле керосиновой лампы поставили еще десяток свечей. Доктор принес кожаный саквояж, раскрыл. Холодно засверкала медицинская сталь. Никита, ругаясь тонко, неумело и от этого особенно жутко, раскрыл раму, чтобы уменьшить вонь. Аршинов подобрал забытый Никитой браунинг, двинул флажок предохранителя и осторожно положил на комод, в обещанную коробку с патронами.
За подоконником понемногу темнело. Солнце уже ушло с кривого Андреевского спуска. Махно тронул Михаила Афанасьевича за плечо:
— Доктор, пока вы не начали. Вы все же от вашего знакомого возьмите, не зря же я из Москвы тащил, — и выложил на столик перед окном звякнувший кулек.
— Не знаю я таких знакомых, — помотал головой доктор, уже державший руки в ванночке с дезраствором. — Кто хоть?
— Сказать по правде, — Махно поморщился, — я его и сам толком не знаю.
И поспешил сменить предмет беседы:
— А Григорьев за это... — кивнул на окно, — уже сегодня ответит. Мы потом заедем, узнать, что с мальчишкой. Семен!
— Да, батько! — отозвался из-под окна Каретник.
— Оставь тут пару хлопцев, чтобы разные дурни не мешали доктору свое дело делать.
— Я останусь, — вызвался Аршинов. — Там от меня немного толку.
Махно молча хлопнул его по плечу и скатился вниз по ступенькам; из открытого окна долетел его приказ:
— Поехали, сегодня еще в штаб успеть надо. Побеседовать с царевым атаманом.
* * *
Побеседовать с царевым атаманом получилось намного раньше, чем в штабе Григорьева. Большая часть григорьевцев еще только пила рассол после вчерашнего, а меньшая часть, матерясь, тащила службу за них всех. Они-то и сообщили, что в городе Махно с ближними. Во всем огромном Киеве на данную минуту Григорьев располагал всего пятеркой вернейших людей, прочие не могли отойти от постов, чтобы не утратить контроль над городом. Так что пятеро самых трезвых телохранителей взгромоздились на коней — белоснежных, с расчесанными гривами, с длинными хвостами, взятыми в какой-то барской усадьбе. Григорьев и сам не помнил, пощадил он тех бар — или пошли они по колее, как тысячи и тысячи убитых гражданской войной... Атаман глотнул поданную холуем стременную чарку, тронул повод и отправился встречать легендарного гостя из “мужицкого рая".
Белые и черные кони съехались на широкой улице Александровской, в накатывающих сумерках. И Махно, и Григорьев прославились уже скорыми на расправу, так что зеваки быстро разбежались куда подальше. Низкое солнце горело в щели между облаков, как зрачок в щели между опухшими веками тифозного больного; ветер с мелкой крупой дергал поминутно холодом спину и ноги, как воспалившаяся рана. Метель приходилась Махно в спину, а Григорьеву в глаза, вынуждая того морщить округлое лицо, жмуриться, забивая голос. Отъехали от ветра чуть в сторону, на Садовую; тогда Махно сказал:
— Что же вы, Никифор Александрович, натворили? Вы так опозорите все революционное дело!
Григорьев покривился и ничего не ответил, размышляя: приказать уже ударить в сабли, либо застрелить Махно собственноручно? Сильный и умный конкурент “царскому атаману" вовсе не требовался. Если Махно допустил глупость, по какой-то причине явившись Григорьеву в руки лично, то владыка Киева не собирался упускать шанса.
Но язык вечно пьяного “царского атамана" сработал вперед ума, и Григорьев, покачнувшись на седле, огрызнулся:
— Зато пожил! От крестьянской хаты до царской дочери поднялся!
— Стало быть, не врут, что купил тебя Деникин висюлькой да пиздюлькой! — сплюнул Каретник, весь брезгливо перекосившись.
— Ты, Семка, дурак, и атаман твой дурак, — засмеялся Григорьев. — И вы бы могли в масле кататься, да продать себя не умеете, вот и не платит вам никто!