Я съёжился за столом, стараясь не смотреть в сторону колдуна и вообще ни о чём не думать. А ну, как расколет?! Было страшно до памороков в глазах.
— Ещё б не болела! — вздохнула бабушка Катя. — Сны ему снятся, Фрол. Видит мальчонка, кто и когда на нашей улице будет болеть или помрёть. Про мамку свою сказывал, как она тронется головой. Про подругу мою, Федоровну, всё по полочкам разложил: сколько сестер у неё, и какая племянница вступит в наследство, когда они все, одна за одной, преставятся.
— Родовое проклятие? — Хозяин, начавший было, оббивать сургуч с горлышка эксклюзивной казенки, поставил бутылку на место, насупился, посерьёзнел. — Поганое это дело!
— Вот ты, в одночасье столько народу проклял. Расскажи, как это бывает? Ты их всех ненавидел?
— Мальчонка услышит, — замялся колдун.
— Ничего, этому можно. У него в роду ведуны такие, что чище тебя будут. Только не матюкайся.
— Не то чтобы, Катя, ненависть, — Фрол достал из фабричного портсигара передавленную резинкой, самодельную папиросу, — изумление какое-то было. Четырнадцать годочков прожил на земле, от христианского труда не отлынивал, никогда ничего не украл, не успел никого убить. Ну, взял Армавир генерал Покровский, а я-то причём?! Лежу среди станичников мертвяков, одним глазом в небо смотрю. Комок какой-то в груди рвётся наружу: за что?! Чтоб, думаю, вам паразитам и детям вашим, до седьмого колена, такие же муки принять! А помирать хорошо-хорошо! Ничего не болить, облака надо мною плывуть и качаются, как будто баюкають...
Фрол высморкался, вытер лицо подолом рубахи и побрел на крыльцо. Не сговариваясь, мы потянулись за ним.
— Вот до казни ещё, то да, — колдун, как будто увидел, что мы стоим за спиной. — До казни я этого Проскурню ненавидел. За то, что он гад, сестренку мою среднюю социализировал.
— Как это? — вырвалось у меня.
— А так. К солдатам увёз, в Вознесенку. Пришёл с конвоирами и увёз. Матери мандат показал. "Предъявителю сего, товарищу Проскурне, предоставляется право социализировать в станице Ерёминской шесть душ девиц возрастом от шестнадцати до двадцати лет, на кого укажет данный товарищ". Главком Ивашев, комиссар по внутренним делам Бронштейн. Подписи и печать. Мать кричала, соседей звала, метрики им показывала, что Маришке только-только пятнадцать исполнилось. А он говорит: "Вот, видишь винтовку? Она тебе бог, царь и милость. Будешь орать, на штык посажу. И тебя, и её".
— Вот, если бы, — Пимовна положила ладонь на его плечо, хотела что-то сказать, но передумала. — Пошли, женишок, врежем!
Она сама открыла бутылку, убрала рюмки и поставила на стол два граненых стакана.
Выпили, закусили.
— Ой, у мэнэ есть коняка, та й гарний коняка, — начала бабушка Катя.
— Ой, який вин волоцюга, який разбишака! — подхватил Фрол
— Ой того-то я коняку поважати буду, за него, не взяв би срибла хоч повную груду, — завели они на два голоса.
Обо мне, казалось, забыли. Пели еще "Заржи, заржи, мой конёчек, подай голосочек", "Ой при лужке, при лужке, при счастливой доле".
— А вот, если бы нашёлся такой человек, который за детей твоих душегубов стал бы у бога просить? Если бы ты услышал, не проклял? — спросила вдруг бабушка Катя.
— Я-то? — задумался Фрол. — Я их всех, Катя, давно простил. Только слово моё от бога. То, что сказано, не поймаешь, обратно в рот не засунешь и не проглотишь.
— Почему ты решил, что от бога?
— Я ведь тогда совсем помирать собрался. И помер бы, если б перед собой Богородицу не увидел. Наклонилась она над моим увечным лицом и говорит: "Что же ты, Фролка лежишь, ай дел впереди никаких нет? Тебе ж ещё жить да жить. Ползи-ка, сынок, вон к тому ерику, да в кушерях схоронись. Душегубы твои поехали за телегами. Покушают заодно, да выпьют после таких-то трудов". Было такое, да. Но ты ведь, Катя, другое хотела спросить, не ударит ли слово по тому, кто захочет его отменить? Так я тебе так скажу: это в зависимости от того, кто будет просить.
— А ежели я попрошу?
— Ты?! За моих врагов?
— И всё-то он знает! — усмехнулась Пимовна. — Успокойся, колдун, когда над семьей этого мальчугана нависло проклятье, твоих деда с бабкой еще и в помине не было. Старинный это замок. Так просто не отомкнуть.
— Вдвоём надо, — сказал Фрол и разлил по стаканам остатки спиртного.
— Если согласен, я помогу.
— Ты?! — засмеялся колдун. Нешто могёшь?!
Бабушка Катя неспешно вышла из-за стола, сверкнула глазами и вдруг, с нежданной для меня грацией, сделала стремительный шаг. Тело её изогнулось в каком-то шаманском танце. Левая рука потянулась вперед и вверх, а правая пошла полукругом.
— Оболокусь я оболоком, опояшусь белой зарей...
Я вжал голову в плечи и зажмурил глаза.
Слова распадались на слоги, сталкивались, падали на пол и снова взлетали. Воздух в маленькой комнате наэлектризовывался и еле слышно звенел. Вдобавок ко всему, где-то на горизонте недовольно зарокотал не вовремя разбуженный гром.
Глава 18. Слово
Я думал, что ведовство уже началось, но это был только лишь мастер-класс. Колдун тоже поднялся и осторожно поймал Пимовну за руку:
— А вот, дождя нам сегодня не надо. Пущай стороной пройдет!
Да и не время сейчас. В полуночь нехай ведьмы ведьмують, а мы с тобой, Катя, на утренней зореньке слово свое скажем.
Впервые в своей жизни, я ночевал на полатях, под лоскутным стеганым одеялом, за ситцевой занавеской. Жаль только, вспомнить нечего. Коснулся затылком подушки — и отплыл. Сам удивляюсь, как это, ночью, я трижды спускался оттуда на автопилоте, чтобы предать земле остатки компота. Если б не каганец, горевший на кухне, не лампада в красном углу, точно бы навернулся.
Взрослые не ложились совсем. Их несмолкаемый говор не будил, а баюкал, чистым слогом гулял под сводами комнат. Когда я, стуча пятками, шествовал мимо них и нырял в хозяйские чёботы, даже не переходили на шепот.
* * *
Для меня новый день начался со слов "Вставай, Сашка, пора!" Я даже не разобрал, кто их произнес, то ли моя бабушка, то ли кто-то еще. Все напрочь заспал. За окнами было ещё темно, но уже, предвещая зарю, голосили станичные петухи.
— Одёжа твоя в той комнате, на стуле висить, — подсказал Фрол, освещая "большую" комнату керосиновой лампой. — Учись, Сашка, с курями вставать. Все за день успеешь, ничего не оставишь на завтра. Что, не проснешься никак? Сбегай на двор, оправься, да умойся росой. — И уже за моей спиной, — Катя, ты иде?
Утренняя роса обильная, крупная. Не только умылся — принял холодный душ. Пока добежал до хаты, чуть не продрог.
— Как за калитку выйдем, — глухим отстраненным голосом, проговорил колдун, вытирая мое лицо вышитым рушником, — чтоб ни единого слова я от тебя не слышал.
— Молчи, и думай только о матери, — продолжила инструктаж бабушка Катя. — Пойдешь следом за Фролом, с иконой в руках. Держать ее надо вот так, образом к сердцу. Под ноги смотри! Упаси господь, упадешь, споткнешься, порежешься, или ногу уколешь, все прахом пойдет.
Я сразу смекнул, что придется идти босиком.
— Типун тебе на язык, — беззлобно сказал колдун. — Ну, с богом! Присядем перед дорожкой...
— Ом-м-м...
Я вздрогнул. Этот долгий горловый звук донесся непонятно откуда.
— На ясной заре, на яром восходе, на перекрой-месяце, сойдутся двенадцать колен моего рода во кутном углу под Велесовым стожаром, — хрипло промолвил Фрол. — И пойду я, ваш меньший брат, — продолжил он, поднимаясь, — по разрыв-траве, по крови своей, из сеней в сенцы, из врат в ворота со словом сильным, да отговорным.
— Ом-м-м! — прокатилось под сводами комнат, наполняя мою душу неистовым торжеством.
— И дойду до заветной страны до родимой избы, до своего порога, с хлебом-солью да родовым заклятием, — сказал он уже на крыльце.
— Ом-м-м! — загудело над самым моим ухом.
Фрол запер входную дверь на висячий замок, вытащил ключ и, не глядя, бросил его далеко за спину.
Затухающий месяц все еще расцвечивал траву серебром. Там, где ступал колдун, на ней оставался растянутый черный след. Стараясь не отставать, я невольно ускорил шаг. Почувствовав это спиной, ведущий замедлился, и наша процессия обрела, наконец, гармонию и соборность.
Вспомнив наказы бабушки Кати, я старался думать о мамке, но получалось плохо: ни одного ясного образа из раннего детства. А ведь я её помню с той давней поры, когда меня еще пеленали и носили по комнате на руках, а мой немощный разум оперировал не словами, не образами, а всего лишь, двумя полярными чувствами: беспомощность, когда ее нет, и душевное равновесие, когда она рядом. Еще даже не человек, а маленький сгусток любви к этому источнику света.
Но память опять и опять, возвращалась ко дню ее смерти.
— Сыночка, — говорила мне мамка, расклинившись на пороге своей комнаты, — чистое полотенце!
В расфокусированном безумием взгляде, как всегда, сырость. Стоять выпрямившись, она уже не могла. Сказывалось побочное действие психиатрической фармакологии — закрепощение мышц. Ведь она эти лекарства употребляла горстями. Ежедневно, три раза в сутки, двадцать шесть с половиной лет.
— Я тебя очень, очень прошу: не забудь чистое полотенце!
Было без пятнадцати восемь. Я опаздывал на работу и очень спешил. Поэтому, не снимая сапог, прошел в коридорчик, временно ставший моей спальней, принес сразу четыре штуки, и положил на кровать. А она опять за своё:
— Не забудь! Чистое полотенце...
Тринадцатое число. Тринадцатый год. А я ведь тогда не понял, что это были слова прощания и последняя просьба о полотенце на крест. Она уже знала, что скоро умрёт, а моя интуиция промолчала. Некогда ведь, без пятнадцати восемь.
Уходя, я запер входную дверь. Не потому, что опасаюсь воров. Просто последний побег мать совершила не больше недели назад.
Встал ночью, в комнате никого. На улицу вышел — стоит, опираясь руками на угол металлической секции, которую я стырил со склада и намеревался использовать в качестве летнего душа. Поздняя осень, ветер, а она в тонкой ночнушке и тапках на босу ногу. И как только не заболела? Проснулся, наверное, вовремя.
Уже у калитки, что-то меня заставило обернуться. Как будто бы в спину ударило. Мамка стояла у пластикового окна и улыбалась. Наверно, опять какую-то шкоду задумала.
В последнее время меня бесила эта улыбка. Сыновья любовь тоже устала, и куда-то запропастилась. Осталась одна жалость. То ли к ней, то ли к себе?
И откуда у мамки такая мобильность? — запоздало подумал я, перед тем, как миновать проходную. — Поход от двери до кровати всегда занимал не менее четверти часа. А тут раз — и она у окна!
С утра поработалось, как обычно, в охотку. Но где-то часам к десяти, я начал испытывать смутное беспокойство. Почему-то вдруг показалось, что мамка сегодня обязательно что-нибудь учудит. Томимый дурными предчувствиями, я запер склад на замок и, в кои-то веки, заглянул в кабинет своего непосредственного начальника.
Анатольевич сидел за столом, и тупо играл в "косынку".
— Что-нибудь надо? — лениво спросил он, отворачивая к стене экран монитора.
— Пойду-ка я, барин, домой.
— Ты, часом, не охренел? — беззлобно возбух "участковый", — на часах половина одиннадцатого! Зачем тебе, что-то случилось?
— Пока ничего. Просто врач диетолог сказал, что к двенадцати часам я должен успеть пообедать, выпить две чашки кофе и часик вздремнуть.
Старший мастер надел очки:
— Ты знаешь? Мне пофиг, что там тебе вещает врач диетолог.
— Ну, вы как сговорились! — Я положил на стол связку ключей. — Он точно так же сказал: "Мне пофиг, что там тебе вещает старший мастер участка".
Алексей Анатольевич хрюкнул и тоненько захихикал.
— Ладно, сгинь. До утра свободен. Возьми с собой кисточку и баночку с черной краской. Если кто-нибудь спросит на проходной, скажи, что идёшь на линию, от ТП-37 опоры нумеровать.
Я всегда торопился домой, если не успевал приготовить обед с вечера. Но тогда просквозил мимо магазина, хотя точно знал, что хлеба в доме ни крошки. А от железнодорожной насыпи и вовсе бежал.
Мамка лежала на покрывале, запрокинув седую голову. В широко раскрытых глазах погас внутренний свет. На изможденном лице застыла печать безумия и пережитого ужаса. Надеясь на чудо, я несколько раз окликнул ее. Потом присел на кровать, закрыл родные глаза и поплелся в депо. Там был телефон с выходом в город.
Бывший следак меня почему-то не опознал. Обратился на "вы":
— Прекратите прикалываться! Что я, не знаю голос родного брата?!
Только с третьего раза он наконец-то поверил.
Вернувшись домой, я долго смотрел в зеркало, надеясь поймать мамкино отражение, чтобы в последний раз признаться в любви и сказать, как трудно мне будет без неё жить. Слёз не было. Вместо меня заплакало небо.
Нет иного исхода.
Даже слово рождается в муке.
Даже вечной Надежде
Не вырвать у смерти ничью.
Из могильного холода
Протяни материнские руки
И погладь, как и прежде,
Непокорный, седеющий чуб.
Время больше не лечит.
В зеркалах отраженье забыто.
Сокрушенно вздымает
Ветки черные грецкий орех.
И живет человечество,
Наполняя события бытом,
Не всегда понимая,
Что жизнь без любви — это грех.
* * *
За калиткой, Фрол повернул направо и медленно зашагал вдоль внешней ограды к ближайшей посадке, смутно темневшей за дальней межой огородов. Наверное, здесь когда-то было подворье, стояла чья-нибудь хата. А где, и не угадать. Все заросло крапивой и колючим кустарником. Сад со временем захирел. Только могучая груша возвышалась над бросовыми деревьями, как изодранный в клочья парус, потерпевшей бедствие, баркентины.
Там, где мы шли, тропинка была натоптана. Наверно по ней, колдун часто ходил. Я видел его сутулую спину, мерно взлетающий посох из ствола конопли в полтора его роста, а память непрошено возвращалась к самому черному дню моей непутевой жизни.
За посадкой зарастала бурьяном, бывшая станичная площадь. Небо на горизонте постепенно стало сереть. Из неясного темного фона, все явственней стали проступать развалины Богородицкой церкви — две стены с осыпающимися во все стороны боковинами. Фрол и действительно, шел по своей крови.
Тропинка все больше петляла. Под босыми ступнями стали прощупываться осколки битого кирпича, а слева и справа, за кустами терновника, угадывались части колонн и куски перекрытий разбитого храма. За пологим пригорком, чуть дальше раздвинувшим горизонт, стены стали казаться выше. Открылся неширокий арочный вход и два, точно таких же по форме, окна, забранные ажурной решеткой. Местами кирпич раскрошился, а в самом верху, и вовсе казался неопрятной рыжей щетиной.
Здесь наша процессия остановилась. Бабушка Катя поставила рядом со мной хозяйственную сумку, и вышла вперед с караваем станичного хлеба и хрустальной солонкой на расшитом огнивцом рушнике. Перед тем как пройти в притвор, старики сотворили синхронный, земной поклон.
— Ом-м-м, — зазвучало внутри, под светлеющими небесными сводами.