Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |
Дедок засуетился, подхватил торбы и за мной. Перемежая благодарности Господу нашему Иисусу с подозрительными вопросами в мой адрес. И общим трёпом о его высокой и важной должности в челяди боярина и неминучих наказаниях меня. Ежели я вдруг, сдуру, чего...
Он — бормочет, я — шагаю. Стража на воротах в городке дедка в лицо знает, пропускает без вопросов.
Я уже говорил: в крепости любого русского городка в воротах стражники стоят. Не времена туризма: здесь оборонительное сооружение, а не памятник архитектуры — караульная служба обязательна.
Донёс до места, скинул в поварне, получил за работу хлеба краюху. Пшеничного! Дедок, от радости, что всё сложилось и обошлось, куну дал. Грамм серебра! Серьёзный заработок. Три десятка таких кусочков и можно овцу скрасть. В смысле: на виру хватит.
Главное — я могу походить по городку. Уже вечереет, но пока ворота не заперты. Можно, например, осмотреть городской храм — церковь Николая Угодника. Где, вернее всего, и произойдёт крестное целование. А нет ли тут каких-нибудь полуподвальных окон?
Помнится, я так в Смоленске к самой Евфросинии Полоцкой влез. Под платье. И "у нас всё получилось".
К Ростику...? — Не. В смысле: под платье. А вот послушать... Очень даже. И получить удовлетворение. От доступности. Информации, конечно. А не того, про что вы подумали.
Напротив церкви — посадников двор. Ворота нараспашку, слуги бегают. Воротники стоят. Внутри всё чистят и вытряхивают. Похоже, в этом дворе Ростик на постой и встанет. Вот бы мне туда... и своим слухопроводом прям в княжескую опочивальню.
Я же сказал — "слухопровод"! А вовсе не то, что вы, со своим извращённым воображением...! Он же — старенький и больной! Хотя, конечно... опочивальня... там и другие будут... молодые, здоровые и... разнополые.
Судя по состоянию здоровья Ростика, именно возле его постели, и будут проходить самые интересные разговоры.
Я присматривался к подходам к усадьбе, как вдруг чуть слышное шипение и пойманное краем глаза движение...
Уклониться я не успел. Мощный внезапный удар сбоку в голову сшиб на землю, вогнал лицом в снег. Над головой презрительно прозвучало:
— Шапку сымай. На церковном дворе стоишь. Смердятина плешивая.
В голове звенело, сплюнул на снег — кровь. Зубы, вроде, целы. Щёку прикусил? — Нет, язык.
Шапка с косынкой улетели в сторону. Я стоял на коленях и смотрел на группу молодых, здоровых, прилично одетых мужчин. Они, видимо, только что вышли из церкви, и, пока я пытался сообразить о путях проникновения в усадьбу напротив, подошли сзади.
— Ну, чего вылупился? Благодари за науку, дурень стоеросовый.
Я утёрся, счищая снег с лица. Чувствуя, как растерянность от внезапного, неожидаемого удара, сменяется мгновенно вскипающим, неуправляемым бешенством.
— С-сука...
Я этого не сказал вслух. Но инстинктивная, после ошеломляющего, болезненного, совершенно неспровоцированного нападения, оценка собеседника вполне была прочитана по моим губам.
Тот ахнул. Зло сжал зубы. И снова махнул на меня кнутом. Снова целя мне в голову.
Тут-то уж не как давеча. Тут-то я видел его движение. Чётко поймал кнут на руку. И дёрнул.
Кнутобоец снова ахнул. И прилетел ко мне на грудь.
Мне осталось только развернуть его поудобнее, обернуть его шею его же плетью и потянуть.
Приём известный, мы с Артемием отрабатывали до автоматизма. Кнут, кроме орудия наказания, ещё и боевое оружие.
* * *
Как это героично, технично и попандопулопипично!
Защищая свои честь и достоинство, жизнь и здоровье... отражая неспровоцированное нападение... в рамках необходимой самообороны... благородно и по-рыцарски "один на один"... хоть и безоружный, но я тут любого...!
Ты — кто? Армяк? — Смерд.
Дал сдачи "сыну боярскому"? — Смердятина сбрендившая.
Какое "один на один"?! О чём вы?! Поединок — занятие равных. Людей. А тут... взбесившийся таракан-переросток в серьмяге. А ну, дружно его тапками!
* * *
В следующий миг мощный удар по плечам бросил меня вперёд. Я свалился на моего обидчика, попытался вздохнуть, подняться. Дёрнулся, кажется свернув ему шею. На меня обрушился град ударов.
"В три кнута" — меня били несколькими кнутами с разных сторон. Я уже говорил, что палач-кнутобоец работает довольно медленно. Но здесь были более лёгкие инструменты — нагайки. Много, непрерывно — вздохнуть невозможно.
Зимний армяк, две рубахи под ним — несколько гасили удары, сберегая мою кожу. И сами — разлетались в клочья. В какой-то момент меня, худо соображающего, пытающегося выпутать руку из перехваченного у первого "ревнителя пристойности на церковном дворе" кнута, схватили с обеих сторон, стащили...
— Тать! Убивец! Задавил боярича!
Ухватили сзади, раздирая уже порванную на спине в лохмотья одежду. Я рванулся, вырываясь из рук державших меня, они отлетели, кинулся бежать...
* * *
Как сказано в учебнике по фехтованию 14 в.:
— Если против вас три противника — бегите. В этом нет позора.
О позоре, о чести — я не думал. Некогда. Но — побежал. Тут бы шкуру в целости уберечь.
* * *
Увы... Чужие лапти, как коньки на катке, проехались по накатанной заледенелой тропинке к крыльцу храму.
— Эта дорога ведёт к храму? — Дорога-то — да...
Растянулся навзничь, снова получив мощный удар по затылку. Теперь — от ледяной корки на дорожке. И тут же, немедленно, какой-то... "танцор" вспрыгнул сапогами мне на живот. Чисто инстинктивно скрючился, сшиб "балеруна" в сторону, перевернулся на бок. На меня снова насело несколько человек.
— Путы давай! Вяжи душегуба!
Потом они отскочили, по крику одного из этих... "скромно, но со вкусом одетых молодых людей". Который, с явно видимым наслаждением, издавая вопли радости и восторга, принялся бить меня сапогами в живот.
Па-де-де оказалось коротким, после третьего удара я, пусть и со спутанными за спиной руками, сумел развернуться на плече и достать его ногами.
"Балерун" улетел в снег, а толпа снова навалилась на меня. Непрерывно колотя и ругаясь, "славные русские витязи" вбили мне в рот кляп из обрывков моей же одежды, замотали голову остатками армяка и затянули на шее петлю.
Кожаный ремень. Сыромять? Мокрая? Сейчас от тепла моего тела начнёт подсыхать, сжиматься...
Впрочем, моим противникам не было нужды ждать: они затянули петлю так, что дышать я не мог.
Впрочем, дышать я не мог ещё и из-за куска армяка в горле, разодранные нитки которого вызывали неудержимые рвотные позывы.
Идиоты! Я же "Зверь Лютый"! Я же надежда и отрада всего прогрессивного человечества! Я же, мать вашу, владетельный Воевода Всеволжский! Да у меня там войско, казна, требушеты, ушкуи, телеграфы...!
"Там". Не "здесь".
Здесь я — смердятина взбунтовавшаяся. Двуногая разновидность бешеной собаки.
"Встречают — по одежке, провожают — по уму" — русская народная.
Меня будут хорошо провожать. Если сумею дожить до того момента, когда появится случай проявить ум. А если — "нет", то — "нет". Кладбище "для бедных" у них в посаде я сегодня видел.
Поток продолжающихся ударов кулаками и ногами вдруг прекратился, над головой раздались какие-то... спокойные неразборчивые голоса. Особенно неожиданные после яростных воплей моих противников. Меня подняли за вывернутые за спину руки, ударили поддых, врубили по почкам, подхватили и поволокли. Головой вперёд. На разъезжающихся по льду ногах. В развязавшихся онучах. Кто-то из моих носильщиков наступил на один. Чуть ногу мне не оторвал. И — руку.
Тащили меня недалеко. Всего пару раз уронили. Раз — об лёд. Больно. Раз, кажется, в навоз — мягко. Приложили плечом в дерево. Бросили на... на какие-то доски. Попинали чуток ногами. И всё стихло.
Ушибы, удары, честно говоря, в этот момент почти не ощущались — моё внимание полностью занимало иное впечатление.
Я очень хотел дышать.
Страстно.
Всем телом, всей душой.
Всем нутром и сущностью.
Но кляп и кожаная петля на шее — не давали.
Задыхаться, пытаясь блевануть, одновременно ругая себя последними словами за проявленную глупость в форме "чувства собственного достоинства в армяке" — яркое впечатление.
Столько всего понаделать, построить, вытерпеть... и так глупо нарваться "на ровном месте" — на дворе церковном. Вообразить, будучи в крестьянской одежде, себя человеком...
"Человек — это звучит гордо!".
Звучит. Но — недолго. До первого кнута.
В глазах была уже не темнота от намотанных на голову тряпок, а разноцветные пятна и цветные колёса от удушения.
Тут обмотку с моей головы осторожно сняли и, вдруг показавшийся знакомым голос ласково произнёс:
— Ну здравствуй, шкурка серебряная. Уж не ждал, не гадал, а свиделись.
Я потрясенно пытался вглядеться в склонившееся ко мне лицо. Разглядеть. Сквозь опухшие от побоев веки, сквозь слипшиеся от пота ресницы, сквозь текущие от удушья слёзы.
Лицо расплывалось, очертания дрожали. Но... но это был он.
Хотеней Ратиборович. Из киевских Укоротичей.
Мой господин. Хозяин. Любовник. Единственный. Единственный в мире. В двух мирах моего времени.
Глава 526
Кошмар. Кусок из страшных снов после переедания на ночь.
Я ж про него и думать забыл! Я ж был уверен, что убежал от... всего того киевского ужаса. Когда меня ломали. И — сломали. Трижды. Когда мне показали кусочки из бездны. Из бездны моей души. Моей слабости, моих страхов. Страха пустоты. Страха бессмысленности. Страха быть преданным.
Преданным. Брошенным единственным человеком в этом мире. Единственным любящим. И — любимым.
Боже мой! Как я тогда любил его! Безоглядно, беззаветно! Всей душой, всем сердцем своим!
Когда меня, после Саввушкиных подземелий, после бесконечной череды боли, унижений, страхов, завёрнутым в тулуп, подхватили на руки и потащили к нему... На первую нашу встречу... Совершенно испуганного, ничего не понимающего, бессмысленного, бесправного, бессильного, беззащитного... Рабёныша. Зацепившегося за одну-единственную мысль.
Всё, все мои прежние представления, понятия, цели и оценки, душа и тело — были вдребезги разбиты, разломаны. Осталось одно. Столп, вокруг которого в беспорядке болтались ошмётки сознания. Единственный стержень, вбиваемый в душу неделями предыдущих ужасов, страданий и поучений.
"Отречёмся от старого мира...". От мира, где я что-то знал, что-то умел, что-то значил... был чем-то. "Старый мир" — погиб. Исчез. Сбежал из моей души от тычков Саввушкиного дрючка. Человек — пыль. Ты — прах. "Отряхнём его прах с наших ног". "Прах" себя, своей гордости, своей самодостаточности. Своей личности — "старого мира". Полное само-отречение, само-отверженность.
"Личность — ничто". А что — "всё"? Коллектив? Господь? Господин? — Да. Иного — нет. Хозяин. Мой.
Служение. Истовое. Честное. Всей своей испуганной и истерзанной душой. Служение господину. Единственному спасению в этом чуждом, страшном, безумном мире. Хозяину. Владетелю. Владельцу. И робкая, слабая надежда, последняя из не сгинувших уже надежд: "Мой господин... Он — хороший".
Тогда, после недель темноты и смрада застенка, свежий, морозно-весенний воздух во дворе боярской усадьбы бил в нос, в лицо, в душу. Вливался, пьянил. Радость свежести, радость света. Радость надежды. До сих помню тот запах подступающей, ещё снежной, весны.
Это был мой шанс. Как я теперь понимаю — единственный. Шанс остаться живым. Живым и мыслящим. Сохранить разум и душу. Понять этот мир. Поняв — попытаться найти в нём место. А не превратиться в тупую забитую двуногую скотинку. Или, вероятнее, просто в кусок быстро сгнивающей падали.
Как я тогда волновался! Перед встречей. Первой встречей с моим... С моим светочем, моим спасителем. Моим властелином... Единственной ниточкой в этом мире, позволяющей мне не рухнуть в темноту небытия, в мрак и ужас безумия.
Робкие, едва начавшие пробиваться, ростки надежды, только возникающие на руинах моей тогдашней души, моего сознания, моей личности, разрушенных Саввушкиным "правдовбиванием", космической пустотой одиночки-подземелья, побоями, муками, уговорами, проповедями, дрессировкой, голодом, жаждой, лишением сна, болью... и снова... и опять... Надежды ещё не осознаваемой, не высказанной, но лишь едва-едва ощущаемой, чувствуемой. Даже не — "будем жить!", а просто — "не сдохнуть бы в бессмысленности". Пусть бы и "сдохнуть". Но хоть ради чего-то. Или — кого-то.
Все эти... "надежды на возможности надеяться" — связывались с ним. С Хотенеем. Сперва ещё — невиданным, незнакомым. С поименованным символом. С какой-то лихорадочно воображаемой измученным мозгом, израненной душой смесью русского витязя с лубков и Иисуса с икон. Всемогущего. Всевидящего. Всеблагого. Спасителя. Вседержителя. Господа. Господина.
"Он заботиться обо мне, он обо мне думает, он позвал меня к себе. А я его... я его люблю! Я ведь пока ничего другого не могу! Не умею, не понимаю. Только любить. У меня не осталось ничего. Только душа. В изнурительной, высасывающей, изнывающей пустоте чуждого мира только одно лекарство для души — любовь. Только один свет — любовь к нему".
Эта надежда — единственное, что позволяло хоть как-то ожидать жизни, не сваливаться за грань безумия, поддерживалась повторяемыми поучениями Саввушки, образом Спаса в застенке, людьми, вещами, всем... Всё принадлежало ему! Весь мир вокруг меня! И — я. Между прочими вещами...
Мда... Факеншит. Сильнейшие душевные переживания при крайнем физическом истощении. Помнится, слёзы у меня тогда текли от... от всего. От света, от звука. От слова. От надежды.
Теперь... Теперь слёзы текли от боли в горле, от невозможности вздохнуть.
Хотеней суетился вокруг меня, что-то ворковал умильно, ласково гладил по голове:
— Сколько лет прошло, а всё такой же! Лысенький, гладенький, с искоркой... Как углядел — глазам не поверил!
Обычно, я уже в апреле загораю. Остаточная металлизация на коже, и так ослабевшая за эти годы, становится невидимой. Но сейчас, в конце февраля, загар уже сошёл. Когда на мне разорвали одежду... кто видел — тот может снова увидеть. И понять.
Появился какой-то прислужник с шайкой горячей воды и чистыми тряпками. В четыре руки они осторожно срезали с шеи удавку, распутали руки, принялись освобождать меня от грязной, мокрой, порванной в клочья одежды. Я никак не мог им помочь, не мог самостоятельно шевельнуться. Руки-ноги — как вата. Как повсеместно очень болючая, неуправляемая вата.
Хотеней довольно беспорядочно суетился, непрерывно говорил, у него дрожали руки. От радости встречи? Когда они кантовали меня или задевали те места, по которым пришлись удары кнутов... и другие удары... — было больно.
Впрочем, я же помню, что боль не может быть бесконечной. Она теряет остроту, силу. Отступает, омертвляется. Помню. С того раза. Когда он меня... поял. В первый раз. Как оказалось — и в последний. Лишил "девственности". "Невинность" я потерял сам, значительно раньше, в другую эпоху и в другом месте.
— А вырос-то! Вырос-то как!
Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |