Миссис Хэтч отказалась оставаться в Чалисгоне, если Робина не отошлют прочь, так что Пиру запряг телегу и отвез его в джунгли, вверх по течению ручья. Они будут оставаться там, пока не прекратится зараза и не закончится битва — или пока трое оставшихся в деревне не будут мертвы. Родни подумал, что в это время Робин, скорей всего, спит. В джунглях ему будет одиноко; разве что Пиру отвлечет его, подражая голосам птиц и выстругивая из щепок животных. Если понадобится, Пиру и сам сможет доставить его в Гондвару.
Его сын был в безопасности, насколько это вообще было возможно. Другие дети оставались в деревне, играть и умирать. И сейчас в проулке между домами были видны крохотные, искаженные расстоянием фигурки. Он знал, что это два мальчика веточками чертят в пыли каракули. До него доносились их пронзительные крики. На камне у ручья девочка стирала одежду, ритмически раскачиваясь в такт ударам валька.
Чуть выше на дома наступала молодая поросль, и следы вырубки показывали, что когда-то эта земля была возделана. Тонкая линия разрушенного оросительного канала, выделявшаяся особенно густым подростом, шла по склону, повторяя все его изгибы. В джунглях еще встречались фундаменты домов, кое-где были разбросаны отесанные камни, попадались и квадратные, выложенные плиткой ямы. Ниже по ручью картина была точной такой же. Княжество пришло в упадок, и некогда процветавший город превратился в добычу змей и других ползучих тварей, и был отдан на произвол муссонных дождей.
Превратился? Чалисгон ни во что не превращался; он был предан, как была предана вся Индия, людьми, у которых хватало власти, но не хватало любви. И никакой разницы, была ли их кожа белой или смуглой, потому что Индия была бесконечно многообразна. Чужеземцами в ней были те, кто не берег прошлого и не пестовал будущего; и прежде всего те, кто не любил. И чем больше мог сделать человек, тем обширнее должна была быть сеть его заботы. В этой крохотной деревушке люди сражались с болезнями, засухой и солнцем. У них не было ни времени, ни возможности узнать, что происходит за пределами деревни, а тем более — полюбить или возненавидеть. Они становились чужеземцами, пройдя десять миль. Но и ему, и другим англичанам больше не было нужды оставаться чужеземцами. Задача была проста: полюбить, как отец любит сына, сын — отца, влюбленный — свою любимую, а священник — свою паству. Здесь годилась любая разновидность любви, и любые изъяны в ней были бы прощены. Здесь, где тень одного смуглого человека оскверняла другого, гордость англичан своим расовым превосходством не значила ровно ничего. Индия принимала ее, как принимала ненасытный голод тигра или безжалостное великолепие Моголов.
Терпение Индии было бесконечно, и в ней совсем не было злобы. Сколько весить бременам власти, определял тот, кто возлагал их на себя. Без любви они были легче павлиньего перышка, поэтому не любить было проще. Прислонившись к дереву в предгорьях Синдхии, он думал о том, что тем, в чьих жилах течет английская кровь, выпал шанс, какой бывает раз в тысячу лет. После слепого эгоизма двух столетий пришло время, когда они либо погубят себя своей властью, либо превратятся в гениев понимания, творцов нового мира любовного служения.
Именно мощный ток такой любви, таившийся в миссис Хэтч, англичанке из англичанок, сейчас придавал деревне силы. Она орала на них и раздавала затрещины, потому что привыкла орать на мужа и давать затрещины своим детям. Она называла их "черномазыми", потому что не знала другого слова, и кричала на них по-английски, потому что еле говорила на хинди, и верила, что английский и так всем понятен, надо только кричать погромче. Все в Чалисгоне понимали это без всяких объяснений; и понимали, что миссис Хэтч любит жизнь и все живое. Ее манера выражаться для них была не более чем еще одним языком из трех сотен языков, на которых говорят в Индии; языком, не более грубым или странным, чем булькающая речь и рубленые жесты пуштунского торговца лошадьми, двенадцать лет назад побывавшего в деревне. Миссис Хэтч господствовала над ними не благодаря расе и крови, а благодаря силе своего бурного темперамента, и они все подчинялись ей — включая Кэролайн.
Проснувшись утром после катастрофы со шкафом, он некоторое время лежал в постели, посмеиваясь про себя. Потом он вспомнил о миссис Хэтч и стал готовиться к тяжелому разговору, неизбежному, когда она узнает, что они остаются в Чалисгоне. Он ожидал, что ее лицо будет искажено страхом — страхом перед холерой, если она останется, страхом перед Пиру и путешествием в одиночку, если уедет. Она пронзительно раскричится в гневе на то, что ее принуждают принимать такое решение — будто она мало перенесла! И всё ради шайки каких-то язычников! Он медленно оделся и неохотно отправился ее разыскивать.
Когда разговор завершился, ему пришлось добавить к вновь обретенному умению сострадать изрядную дозу смирения. Он увидел, как мало разбирается в людях, и даже слегка расстроился. Может, если бы Кэролайн оставалась самой собой, миссис Хэтч повела бы себя по-другому. Но Кэролайн была там, когда он отважился заговорить в миссис Хэтч. С умиротворенным лицом, бледная как смерть и совсем обессиленная, она только что не произносила вслух: "У меня была одна цель — спасти рассудок этого мужчины. Случайно мне это удалось. Теперь я расстратила все силы и готова умереть". Увидев ее на дворе, миссис Хэтч воспламенилась и превратилась в земное воплощение Гнева Господня. Она прорычала, что пальцем не пошевелит, пока Робин не будет в безопасности в джунглях, и орала на Пиру до тех пор, пока буйволы не оказались в ярме, запасы еды не были погружены на телегу, а телега не скрылась из виду. Потом она собралась с духом и всей своей мощью обрушилась на тоскливое смирение деревни.
И когда весь Чалисгон засуетился и ожил под ее влиянием, Родни словно увидел ее в первый раз. Она была немолода; здесь негде было раздобыть хны, и в ее каштановых волосах явственно проступила седина. Тучная нескладная простолюдинка, у которой на грубой коже лица уже показались красные прожилки от пьянства. Она не умела ни читать, ни писать на родном языке. После всего, что ей пришлось пережить, она скорбела вслух только о гибели любимого фарфорового чайничка. Теперь он понимал, что это не бесчувственность, а уродливое мужество лондонских трущоб; что причина — не в нехватке воображения, а в мудрости угнетаемых, которые сражаются только тогда, когда могут на что-то рассчитывать, и не позволяют себе тратить свои слабые силы на сопротивление миру, который ломает тех, кого не может согнуть.
Так что теперь все ходили в подчинении у Амелии Хэтч. На него она навалила столько работы, что у него не было времени беспокоиться о Кэролайн. Шесть дней он работал до полного изнеможения, потом проваливался в сон, а когда просыпался, его снова ожидала работа. Когда он отвлекался от того, что делал, то думал только о предстоящей работе или работе, сделанной недостаточно хорошо, чтобы удовлетворить миссис Хэтч.
Утром шестого дня, третьего июня, вчера, обмывая лоб умирающего, он увидел, что Кэролайн, спотыкаясь, выбежала из дома, где лежали больные женщины, и неровным шагом устремилась к лежащему позади проулку. Стоя у притолоки, он следил, как она возвращается: резко осунувшаяся, с плотно сжатыми бескровными губами и глубоко запавшими горящими глазами. Он позвал ее, но она отвернула голову и, не отвечая, заспешила обратно в дом. За его спиной что-то пробормотал умирающий. И он вернулся к запаху и зрелищу палаты для мужчин.
И сейчас, высоко на склоне, он все еще вдыхал этот запах. Он вьелся в его рубашку, застрял в кудрявых жестких волосках на руках, и пропитал кожу. Мужчины лежали плотными рядами вдоль стен во всех трех комнатах дома. Он костра на дворе, где метельщики из касты неприкасаемых жгли тряпки, которыми вытирали испражнения, тянуло дымом. Приходя, больные были бледны, но не теряли присутствия духа; им помогали снять с себя набедренную повязку и укладывали; те, кто был из касты брахманов, закидывали за ухо священный шнур, чтобы случайно не испачкать его нижний конец. Им еще хватало сил вставать и выходить во двор, и понос не причинял боли. Но так длилось не долго. Час за часом вытекавшая из них жидкость преврашалась в кровавую слизь, в животе все сильнее урчало, у них уже не было сил подняться, и они опорожняли кишечник там, где лежали. Они таяли у него на глазах, пока вся жидкость не выкачивалась из тела, не обращалась в кровавую слизь, чтобы в судорогах быть вытолкнутой наружу.
Чуть позже к нему прибежала женщина: "Мисс-сахиба подхватила заразу". Он выронил тряпку и бросился к ней. Она лежала на земляном полу, и впервые он увидел в ее глазах смирение. Это испугало его сильнее, чем что-либо в жизни. Он поднял ее на руки, чтобы отнести в дом старосты, где за ней могли бы ухаживать как полагается, прочь от вони, бессвязного бреда и умирающих. Она прошептала: "Здесь — не в доме". Он не обратил на ее слова внимания, тогда она дернулась и повторила их снова. В еле слышном голосе звучала сила, и из смотревших на него глаз вдруг исчезло смирение. Ему пришлось развернуться и положить ее на испачканный пол между совсем юной девушкой и старухой. Прибежала миссис Хэтч с глазами, опухшими от недолгого сна, и отправила его заниматься делом.
И всю ночь, как и все предущие ночи, в дом тянулись люди. Некоторых он знал; большинство было ему не знакомо. Они приходили, опираясь на родственников, или их приносили, и укладывались на пол. Он давал им напиться, придерживая рукой за плечи; смотрел, как они жадно глотают воду; смотрел, как через несколько минут они выплескивают наружу все, что только что выпили. Он наблюдал, как все выше ползут по телу судороги: начинаются с икр, потом сводят тощие крестьянские ляжки, стягивают узлом впалый живот. Немного позже у них перехватывало горло, и тогда в глазах появлялся ужас. И когда это случалось, ужас охватывал самого Родни. Неужели у нее такой же взгляд? Борясь с дурнотой, он отворачивался, и предлагал питье следующему больному.
Пришел и банния Кармадасс. И всю ночь его громкий голос становился все слабее, лосняшееся лицо опадало, пока от него не осталась бескровная маска с отвисшей челюстью. Он тяжело дышал, борясь с болью; его выпуклые глаза запали в глазницы, плоский нос заострился, жирные щеки втянулись внутрь, тугая кожа безжизненно обвисла. Глаза у него совсем закатились, и Родни ущипнул его за щеку, чтобы вернуть их на место. Глазные яблоки задвигались, но кожа полностью утратила упругость, и вмятины от щипка не затягивались. На этой стадии у баннии, как и у других, не оставалось ни страха смерти, ни желания жить. В теле его не было силы даже на предсмертный хрип. Он умер около четырех утра и лежал там, где умер, пока на рассвете не явились похоронщики, чтобы унести тело на погребальный костер. Он лежал на спине, и тело еще не успело остыть: колени согнуты, руки закинуты назад, кулаки прижаты к ушам, мускулы живота сведены судорогой, глаза полуоткрыты и обведены синими кругами, нос заострился, губы бурые. За ним во множестве последовали другие, так что после полудня миссис Хэтч нашла Родни посреди комнаты обессилевшего и дрожашего и отослала его прочь.
Смеркалось. Он и так пробыл здесь, среди лесной свежести, слишком долго. Над деревней повисла сизая дымка, и поблескивали золотыми точками огоньки. На буром склоне оранжевыми лепестками распустились погребальные костры. Он стал спускаться, через минуту перешел на бег, и понесся по едва видневшейся тропке, ощущая, как напрягается каждая мышца, как будто делал это в последний раз.
В деревне ему было сказано, что пока все по-прежнему. Он прихватил топор и отправился рубить деревья на дрова для погребальных костров. Сильных мужчин было мало, а кто-то еще должен был доить коров, пахать землю и готовить еду для детей, лишившихся матерей. В этом мире голод всегда караулил за углом, готовый накинуться на тех, кого пощадила болезнь. Он резко взмахивал топором и непрерывно матерился. Уже совсем стемнело, когда он оперся на рукоять, чтобы стереть пот со лба. Вверх по холму поднимался огонек. Когда он оказался совсем близко, Родни разобрал лицо жреца. Заложив руки за спину, он ждал, не в силах произнести ни слова.
Жрец остановился и протянул руку:
— Велите Хэтч-мемсахиб дать ей это. Это то, что надо.
Родни медленно покрутил на ладони маленький грязно-белый комок. Опиум — единственное известное средство от холеры. Большая редкость в этой части Индии, и стоит безумно дорого. Вряд ли в деревне есть еще. Он посмотрел на жреца. При свете плошки его смешные ослиные уши казались еще длиннее; по лицу разливалась сероватая бледность. Жрец тоже хотел жить; может, холера уже затаилась в нем, а может, дожидается завтрашнего дня.
Он продолжал говорить:
— Разделите его на шесть частей, и давайте по одной, вместе с теплым молоком, каждые два часа. Хотя ее будет рвать, что-то она сможет удержать. Иногда из-за него происходит задержка мочи, что может быть опасно — но вообще-то он помогает. Друг мой, другой надежды нет. Поторопись!
Родни молча повернулся и в темноте кинулся вниз по склону. Он был бы рад поблагодарить жреца по всем правилам или хотя бы дать волю слезам, но не мог себе позволить. Может, она все равно умрет. Но даже в этому случае опиум не будет потрачен зря. В такое время ничто в деревне не тратилось зря; каждое действие, каждая мысль проливали свет на темные уголки прошлого, и этот свет должен был остаться где-то, в чьем-то сердце до конца времен.
Миссис Хэтч стояла на коленях рядом с Кэролайн. С другой стороны склонилась жена старосты. Лежащие женщины, как и мужчины в соседнем доме, были голыми ниже пояса, но ни они, ни он сам уже не обращали на это внимания. Миссис Хэтч взглянула на опиум и фыркнула:
— Это что, дурман?
Жена старосты выхватил комок у него из рук, пробормотав:
— Кто вам его дал? Я не знала, что он вообще есть в деревне. Мы могли бы спасти... не важно.
Она отломила кусочек, послала за молоком, и пальцами растерла опиум в чашку. Родни смотрел на Кэролайн; после шести дней он мог с точностью определить, как далеко она ушла по короткому крутому спуску. Она уже прошла больше половины пути и повисла над краем последней пропасти. Только немногие, очень немногие из тех, кого ему довелось видеть, сумели медленно вскарабкаться обратно; большинство переваливало через край и быстро скользило вниз, прямо на погребальный костер. Ее безжизненная кожа собралась складками, нос заострился; неумолимая сила безжалостно выталкивала ее из жизни; невероятное напряжение воли заставляло держаться. Ее горло перехватила судорога, дыхание прервалось, но паника застыла в глазах миссис Хэтч, и в его собственных глазах. Когда он вошел, она попыталась ему улыбнуться; но тут у нее начался приступ, и он закрыл глаза. Когда чавкающие звуки затихли, он снова стал смотреть, и увидел, что жена старосты поит ее молоком. Она не хотела пить; горло ее свело, отказываясь глотать, и когда ей все-таки удалось сделать глоток, желудок отказался его принимать. Медленно, с проступившим на лбу потом и застывшими глазами, она принудила себя выпить молоко, глоток за глотком и каплю за каплей.