Закрывая за ним дверь, Хиля пробормотала почти жалобно:
— Ты еще приходи, ладно?
— Считай, что условились! — гулко донеслось с лестницы.
Мы остались одни.
— Что это он вдруг так ушел? — расстроенная, моя жена принялась собирать со стола грязные тарелки. — Может, я зря смеялась? Он обиделся?
— А если и обиделся, — я почувствовал что-то вроде ревности, — так это его личное дело. Нам с тобой не о нем думать надо. У нас свои дела.
— Какие? — она вскинула на меня обиженный взгляд.
Я погладил ее по голове, провел ладонью по шее:
— Мы же все-таки муж и жена.
— Эрик! — Хиля попятилась.
— Иди сюда.
— Не пойду! — она отбежала к кухонной двери. — Ты странно себя ведешь! — верхняя тарелка из стопки вдруг упала, но не разбилась, а завертелась на полу белым фаянсовым волчком.
— Давай, помогу, — я подошел, поднял тарелку и встретился взглядом со своей женой. — Что ты хочешь? Я все сделаю. Хочешь, я достану тебе этот самый компьютер? Честно, достану!..
— Зачем? Я пошутила, — она торопливо дошла до кухонной раковины и бухнула в нее посуду. — На что он мне сдался?
— Играть. Картины рисовать, — я протянул ей тарелку и заметил отбитый краешек. — О, гляди.
— Ну и пусть, — Хиля зажгла колонку и открыла воду. — Купим новую.
— Конечно, — я с готовностью взял в руки полотенце и приготовился вытирать вымытую посуду. — Мы с тобой купим все, что захотим. У тебя, кстати, зимнего пальто нормального нет — пора на очередь записываться. Что ты еще хочешь?
Она покосилась на меня:
— Ничего. Устала. Может быть, хочу спать.
— Правильно, — меня так и тянуло со всем соглашаться, — уже поздно. Давай, я помою посуду? А ты отдохни.
— Не надо, Эрик. Пусть все будет, как всегда. Мне нравится наша жизнь, не стоит ничего менять.
— Да, а если изменения — к лучшему?
— Лучшее — враг хорошего.
Я вытер последнюю тарелку и поставил ее на полку. Хиля, вполголоса напевая, принялась наполнять ванну. Повернулась ко мне:
— Выйди, пожалуйста, я буду мыться.
— Почему — выйди? — я подошел к ней вплотную, больше всего на свете мечтая, чтобы она перестала хмуриться. — Я тебе родной человек, а ты меня стесняешься.
— Но ты же — всегда! — выходишь...
— А сегодня останусь, — я стал расстегивать на ней платье. — Ну, что ты такая недовольная?
Хиля вздохнула:
— Вот этого я и боялась. Зачем, Эрик? Может, обойдемся? Во всяком случае — пока?
— Но я же не буду мучить тебя, привязывать руки к кровати!
Наверное, этого говорить не стоило. Лицо Хили мгновенно сделалось непроницаемым, и она с силой отпихнула меня:
— И на том — спасибо!
— Хиля, милая!..
— Выйди, если не хочешь поссориться!
В комнате, ставшей вдруг пустой и маленькой, я подошел к окну. На улице лил холодный осенний дождь, облепленный листьями тротуар блестел в свете фонарей, как жестяная крыша. Неприкаянная собака трусила вдоль ограждения набережной, по реке почти бесшумно ползла тускло освещенная самоходная баржа. Людей не было видно.
За моей спиной Хиля, шурша простынями, начала застилать кровать, сказала тихо:
— Извини, котенок, не обижайся.
Я повернулся к ней:
— Никто не обижается. Я сейчас.
На кухне пахло ароматным мылом, стекло в оконце запотело от пара. Хиля оставила огонек в колонке — для меня, как всегда. Я влез в ванну, пустил горячую воду и задумался. Она была в чем-то права, когда сказала, что лучшее — враг хорошего. Все во мне горело, мысли сделались односложными и одноцветными, как кирпичи, но я не был уверен, что такое состояние лучше моего всегдашнего спокойствия. Да, хочется, и я отлично знаю — чего. Именно — "чего", а не "кого" — вот в чем проблема...
Хиля читала при свете ночника, когда я забрался рядом с ней под одеяло. Со стула, уютно сложив лапы, на нас лениво щурилась Ласка, ее белые усы, казалось, светились собственным, а не отраженным светом.
— Ну, вот и я, — внутри у меня вновь затлели раскаленные угли, и я придвинулся к Хиле ближе. Она покорно отложила книгу и погладила меня по щеке. Сказала что-то — я не понял.
— Что, Хиля?
— Я говорю — бедный мальчик.
— Какой же я бедный? — мои руки нашли под одеялом ее горячее тело. — Я очень богатый. У меня есть любимая жена — разве этого мало?..
— А у меня зато ничего нет, — вдруг сказала она.
Я хотел возразить, но все вдруг сделалось неважным — во всяком случае до тех пор, пока огонь жег меня изнутри. Она не сопротивлялась, просто закрыла глаза, позволяя мне делать все, что хочется. Но и не помогала, словно все происходящее ее не касалось.
— Хиля! — я попытался ее растормошить. — Что-то не так? Неправильно?
— Откуда я знаю? — не открывая глаз, она подняла брови. — Откуда знаю, как правильно?
Технически я представлял, что нужно делать, но на практике все оказалось достаточно трудно, не сказать, что очень приятно, и довольно комично — во всяком случае, Хиля улыбнулась. Я продолжал двигаться — она захихикала. В конце концов, я засмеялся сам:
— Ты чего? Тебе щекотно?
— Ты бы себя видел! — она наблюдала за мной приоткрытым глазом. — С таким серьезным лицом тебе надо отчеты писать, а не любовью заниматься.
— Не смейся, я же в первый раз!
Она захохотала в голос:
— Ой, чудо!.. — посерьезнела. — Ладно, не буду мешать.
Прошло, наверное, уже минуты три, но никакого результата своих усилий я не чувствовал, разве что усталость.
— Хиля? Ты не знаешь, так и должно быть?
— Как? — она очнулась от задумчивости.
— Ну, что я просто больше не хочу?
— Не хочешь — так перестань, давай спать.
— Ладно, еще чуть-чуть...
Я закрыл глаза и попытался сосредоточиться на том, что делаю. Почти сразу же передо мной возникло лицо моей матери, висящее в воздухе темной комнаты, и рука с обручальным кольцом, зажимающая ей рот. Это было давно, очень давно, но совершенно не стерлось из памяти, я помнил даже подсвеченную лампой родинку у маминого глаза и звук шумного дыхания, особенно громкий в вечерней тишине. У них — родителей — все происходило как-то иначе, чем у нас с Хилей, и я не мог понять, в чем же разница. Действие-то одно и то же!
Хиля шевельнулась и вдруг тихо застонала — это было все равно что плеснуть керосином в огонь. На мгновение я утратил контроль над собой и словно повис в воздухе над собственным телом. Потом все пришло в норму, и я понял, что больше не могу сделать ни одного движения, настолько устал.
— Все? — спросила Хиля.
— Кажется, все.
— Ну, и как?
— Не знаю, — я с трудом сел, трогая кружащуюся голову. — Легче стало. Но ничего такого. А ты что чувствуешь? Почему ты стонала?
— Пружина, — она улыбнулась, — упиралась прямо в позвоночник. Матрас надо купить ватный.
— А-а... Как думаешь, теперь будет ребенок?
Хиля засмеялась:
— В этот раз не будет. А ты нежный, это хорошо... Я боялась, больно сделаешь, настолько разошелся, — она слезла с кровати, поправила ночную рубашку, взяла со стула полотенце. — Но ты культурный мальчик — во всем.
Я не понимал, шутит она или серьезно.
— Кстати, поздравляю, — Хиля включила на кухне свет и чиркнула спичкой, зажигая газовую колонку, — теперь ты мужчина.
— Я тебя тоже.
— Немножко поздно, — голос моей жены донесся уже сквозь бегущую из крана воду. — Меня еще тогда можно было поздравить.
Она полезла мыться, а я остался сидеть на краю кровати. Ласка уже уснула на своем стуле, не дождавшись конца представления. Я погладил ее по спине и вдруг очень ясно вспомнил слова своего отца, сказанные им сквозь решетку Санитарного поселка: "...я пробовал. Разные есть способы... заставить себя это делать. И иногда — получается! Но чувство потом такое, будто тебя взяли и с головы до ног вываляли в грязи. Стоишь под душем и отмыться не можешь, потому что грязь-то не снаружи, милый, а внутри...".
Нет, грязи никакой не было, но вместо счастья и удовольствия я ощущал только опустошение, словно после долгой и бесполезной физической работы. В душ после Хили мне тоже не хотелось, тянуло в сон, и я отключился еще до того, как моя жена вернулась из ванны, успев только подумать, что Глеба надо навестить... обязательно... но как-нибудь в другой раз.
* * *
Донесся шум винтов, но не тот, что пригрезился мне в трубе после бесконечного подъема, а другой, реальный, и, выглянув в окно, я увидел в светлеющем небе вертолет. Он кружил над территорией, не снижаясь — только наблюдая, и мне показалось, что я вижу перекошенное лицо пилота за стеклом кабины. Ручаюсь — ему такая картина представилась впервые в жизни.
Внизу шел настоящий бой, и раскаленная его граница все никак не могла приблизиться к осажденному зданию, на втором этаже которого, в пустом зале заседаний, я стоял, без сил уткнувшись лбом в оконную раму. Схватка словно застыла на месте: с нашей стороны — огромная, совершенно неуправляемая человеческая масса в одинаковых темных робах, а с другой — такие же одинаковые зеленые солдаты в мокро отливающих касках. И тех, и других было много, примерно поровну, и это зловещее равновесие вдруг испугало меня — и сильнее всего, что мне уже пришлось увидеть. Я подумал: а если войска отступят постепенно к воротам, к железной дороге, к городу? Против лома нет приема, как сказал Голес. Потом он, правда, добавил: "То есть против шила". Если расширить: нет приема против жестокой физической силы толпы, никакой логикой не постичь ее действий, никаком умом не понять. А пули, водометы, слезоточивый газ нельзя применить в городе с двухмиллионным населением. Что же остается? Спалить спецзону полностью каким-нибудь направленным взрывом — вместе с нами, живыми?..
Я представил: там, снаружи, за плотным кольцом войск, просыпаются люди, разбуженные не мирными своими будильниками, а воем сирен гражданской обороны и ударами в рельс на каждой пожарной вышке, матери в испуге бросаются к детям, мужья — к женам, сестры — к братьям, кто-то судорожно звонит лучшему другу, чтобы узнать, все ли с ним в порядке, кто-то — любимой девушке или стареньким родителям, школьные учителя, собравшись кружком, пишут от руки объявления об отмене занятий и вешают их над дверями, на фабриках и в учреждениях спешно отпираются комнаты химзащиты и входы в убежища — на случай непредвиденной беды. Весь город, как одно живое существо, испуганно прячется в норку, чтобы переждать грозу, а по улицам без всякого специального распоряжения идут колонны военной техники, маршируют все новые солдаты...
А все-таки — что же случилось? Почему — именно сегодня, девятого февраля, в пятницу?..
Я огляделся и сразу увидел то, что искал — радиоприемник. Он висел немой черной коробкой в углу, над столиком с графинами и стаканами, и я шагнул к нему, глядя в решетчатый рот динамика, как в омут. Сейчас. Радио не соврет — оно просто расскажет не всю правду. Совсем как я. Но и это будет немало.
— ... будет не надо! — с полфразы заорал незнакомый голос, стоило мне ткнуть кнопку. Я испуганно убавил громкость. — Не допускайте инспекторов в ваши квартиры! Никаких инспекторов! Они не имеют права вмешиваться в вашу личную жизнь!..
Я вздрогнул и отступил, прижимая руки ко рту, чтобы не закричать, но ужас хлестал через край, и я почувствовал: еще секунда, еще слово из черной пасти радио, и паника лишит меня рассудка. Это было нереально, дико, страшно — то, что я услышал. Словно темная, покрытая жестким волосом лапа с острыми когтями вдруг полоснула по детскому лицу — вот как это было. И ни выхода, ни надежды — лишь клокочущий чужой голос:
— Немедленная отмена продовольственных талонов! Расчет только на деньги, никаких норм и карточек, никакого учета! Отстаивайте свои права, граждане, требуйте справедливого распределения!.. С сегодняшнего дня все талоны объявляются недействительными!..
— Заткнись! — непослушным голосом прошептал я.
— Отмена цензуры во всех областях деятельности! Вы имеете право открыто выражать свое мнение, каким бы оно ни было! Имеете право собираться в любом месте и с любой целью! Сво-бо-ду собраний! Сво-бо-ду!!!
— Заткнись!.. — я застонал, не в силах подойти и выключить приемник.
— Взрослые! Защитите своих детей от произвола пионерской организации, оглупляющей юные мозги! Займитесь сами их воспитанием, не давайте насаждать мертвую идеологию! Немедленный запрет любых молодежных объединений! Немедленный запрет деятельности Всеобщей Партии Социализма! Однопартийной системе — НЕТ!!!..
— Ну, пожалуйста... пожалуйста, прекратите... — я почувствовал горячие слезы, они текли даже из больного глаза, причиняя невыносимую, обжигающую боль.
— Граждане, ваша свобода — в ваших руках! Нет — произволу военных и государственных чиновников! Нет — системе жесткого распределения! Нет — издевательской пирамиде служебных рангов! Нет — унизительной системе соцобеспечения! Не отдавайте своих стариков в приют! Не позволяйте инспекторам наклеивать вам ярлыки! У свободного человека нет и не может быть статуса — он ЧЕЛОВЕК!!!..
"Этого не может быть... — в ледяном оцепенении подумал я, опускаясь на первый попавшийся стул, — никогда — у нас — такого не может быть... Это же конец всему — если правда. Останется только умереть".
Голос все кричал из динамика, захлебываясь издевательской, торжествующей, победоносной силой:
— Нет — государственной собственности! Вы имеете право быть хозяевами своей земли, своих жилищ и предприятий! Нет — информационному заслону! Вы имеете право знать, что творится в окружающем мире! Нет — официальной пропаганде! Нет — невежеству! Долой режим, при котором за мелкую ссору люди попадают в спецбольницы на психообработку и выходят оттуда бессловесными растениями! Нет — психообработке! Вы сами можете решить свои проблемы!..
Я сидел, покачиваясь на месте, как сомнамбула, и вдруг вспомнил весельчака из Радиокомитета. Он так спешил — куда? Неужели на свое рабочее место, чтобы по неведомому сигналу из спецгородка начать самую жуткую передачу в истории города? Что он вынес с собой? Неужели — вот этот самый текст, каждое слово которого — гвоздь, вгоняемый в крышку коллективного нашего гроба?..
Голос еще что-то выкрикивал, призывал, грозил, но мой слух уже отключился от него, перестал воспринимать непрерывный поток ужаса, льющийся из динамика раскаленной черной кровью. Снаружи, в морозном воздухе зарождающегося дня, ожил мегафон, и его звук показался мне таким успокоительно-родным, светлым, солнечным, что я заплакал до боли в сердце.
— Внимание! — разнесся над территорией властный окрик невидимого военного. — Внимание! У вас есть десять минут, чтобы все обдумать и прекратить сопротивление! Ситуация под контролем! Вы не сможете покинуть больницу — зона окружена! Я, начальник гарнизона генерал Куберт, обещаю, что все пациенты, которые проявят сознательность и откажутся помогать посторонним лицам, находящимся на территории, останутся живы и будут возвращены в блоки для дальнейшего лечения. Все прочие лица подлежат уничтожению — без суда и следствия! Слышите меня? Десять минут! Через десять минут, в случае продолжения сопротивления, будет применено ОМП!.. Для тех, кто не знает — это Оружие Массового Поражения. У нас нет другого выхода — вы угрожаете безопасности мирных граждан!