Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |
...Он оказался в череде паломников следующим за еще каким-то священником или монахом, скорее монахом — одним из немногих, кто еще сохранил назначенную уставом одежду в палестинской смуте путей, черную бенедиктинскую рясу с широченными рукавами. Из-за спины этого черного ворона Пейре не видел того, пред чем уже стоял на коленях — но когда тот, старичок, видно (нелегко ему было подняться и разогнуться) откачнулся, в конце концов, в сторону, Пейре наконец сделал это. Он прикоснулся к Святому Копью.
Странно — он почему-то думал, Копье холодное. Может быть, потому, что вокруг так жарко, а Оно должно было оказаться совсем иномирным, иным, поражающим своей небесностью. Но нет — ржавое железо, уже разогретое солнцем после тысячелетнего могильного плена, влажное от прикосновений многих уст, было почти горячим. Пейре ткнулся в него сухими губами, чувствуя сразу сотню привкусов — то ли у него так обострилось чувство вкуса, то ли и впрямь здесь была вяжущая железная сладость, и солоноватые чьи-то слезы, и вкус тысячелетней прогорклой ржавчины... неужели это может быть Твоя Кровь.
Пейре пронизала длинная дрожь от мгновенно сжавшегося, начавшего посасывать в груди сердца. Какие-то бешеные картины в глазах, статуи, нет, не статуи, люди, и почему-то клубящееся, стягивающееся в воронку темное небо — но не ночное, это был день, просто сейчас будет Великая Гроза — он не успел понять, что это такое, отчего небо сейчас упадет вниз, он, сжавшийся в самом низу огромного Креста и не посмевший поднять глаз, успел понять ясно только одно:
ЭТО ОНО, ГОСПОДИ, ЭТО СВЯТОЕ КОПЬЕ. КОТОРОЕ ПРОНЗИЛО ТВОЕ СЕРДЦЕ.
Маленький священник слишком медлил с целованием, и толпа начала недовольно напирать. Граф Раймон и сам сверкнул очами, указал взглядом на паломника, кажется, потерявшего сознание — но Пейре выпрямился рывком, и граф узнал его.
Сияние Раймонова лица чуть померкло. Стало чуть более красным, как меняющееся в закатное дневное солнце — и Пейре понял, сам смертельно смутившись, что это от стыда.
— Пейре, это вы.
— Мой сеньор...
— Встаньте, Пейре. — И уже нетерпеливо, потому что не в силах был помочь, не отпустив святого железа на белом полотнище хотя бы одной рукой: — Я говорю вам, встаньте! Сюда, рядом со мной. Возблагодарим же Господа.
Пейре стоял, слегка прикрыв глаза, и ничего уже не понимал. А также не понимал, неужели это ему кричат славу незнакомые, человеческие или нет, голоса, и крик их ударяется ему в пылающее от жары и неловкости лицо. А он все напряженно думал — разум что-то работал очень медленно, и потому Пейре все думал над словами графа —
— Сеньоры, это отец Пейре Бартелеми. Тот самый священник, которому было видение. Указавший нам Святое Копье.
И отсюда, с высокой-высокой вершины, он увидел долину внизу и себя в ней, человека светлого и пустого, ушедшего бродить по Господним долам, и поверил им всем на слово, что он, Пейре, в самом деле указал им Святое Копье.
Впрочем, они кричали уже о другом, уже давно не о нем; нет, многоголосый рот христианского рыцарства выталкивал наружу воскрешенный клич — "Деус ло волт, этого хочет Бог", и епископ Гийом ронял благословляющую руку в алом поверх белого длинным Адемаровским жестом, сделав свое дело, потому что — граф Раймон оказался прав — завтра же с утра было решено ударить на врага.
...Нет, к счастью, на Пейре Бартелеми не пало бремени славы. Слишком все были возбуждены предстоящим боем; вожди и епископы немедля удалились на совет — да не куда-нибудь, а в покой к Адемару Монтейскому, потому что без Турпина ничего не может решить Роланд. Святое Копье Раймон забрал с собою; остальные разбрелись кто куда — оруженосцам готовить доспехи, рыцарям кричать на оруженосцев или отсыпаться перед боем, как в старые добрые (годовалой давности) времена, когда мы еще не ползали по улицам осажденного города, как сонные мухи, а блистали под Никеей христианским оружием...
Порешили растянуться двенадцатью корпусами войска как можно шире, на всю длину часовой дороги от ворот Моста до самых Черных Гор. Окружить нас будет невозможно, братья, а шествие после сигнала труб откроют не только знаменосцы. Нет — копьеносец, носитель Святого Копья, как и было сказано, поедет перед войском, лучше — по центру, то есть — вместе с людьми Раймона Тулузского; и будет он нести Святое Железо на вытянутой руке, прикрываясь крестоносным щитом, и то и дело возглашать — "Deus lo volt", то есть голос у него должен быть хороший, и будет это...
Епископ Адемар. Кому, как не Адемару — он и сам-то реликвия не хуже копья, и сам-то символ, в своем алом плаще, и коня мы ему подберем — не белого, ну так светло-серого — кому, как не ему, возжигателю пламени, нести Святое Железо в руках? Слегка просвежело дыхание у епископа, и уже не дрожат руки, и никому, кроме него, граф Раймон и не позволит своей реликвии коснуться. А почему же, братья, это граф-Раймонова реликвия? Да потому, что нашел ее Раймонов человек, разве не ясно.
Однако отказался оскорбленный Турпин, dux belli из папского письма, взять святое Железо своей умирающей рукой с толстыми синими веревками жил, проступивших, как реки на старой карте. Увы тебе, графский человек, нашедший копье — лучший из лучших, папский легат, отказался коснуться реликвии, с негромкой надменностью умирающего обвинил монаха во лжи. Всегда и во всем слушает граф Раймон своего друга Адемара, только на этот раз вышел он прочь, полыхая белым гневом, и смолчал только потому, что уже витал над ложем епископа едва ощутимый запах смерти, песчаной кожи Адемаровых рук, высохшей, как пергамент, и седых мертвых волос, тонких и сухих, разметанных по подушке. Копье в бой повезет Раймон д`Ажиль, капеллан, Адемаром же и рукоположенный, за истинность Чуда готовый кровью из уст изойти — такие люди нам сейчас нужны. Те, что верят Святому копью, и графу Раймону, и тому его просветленному человеку, что принес вести.
А где же он, этот Раймонов человек?.. А, вот он, нашелся. Он и не собирается участвовать в героическом прорыве, что ему там делать — он-то не Турпин, меча отродясь в руках не держал. Он помогает прибираться в храме, возится с развороченными плитами у алтаря, чтобы сослужить вечернюю мессу. Все-таки под алтарем копать не для погребения — малость святотатство, Ты уж прости нас, Господи, мы бы никогда не осмелились, да Ты сам такую весть прислал. Вот после боя можно будет из города выйти, помочь собирать раненых и убитых; а в бою от таких, как Пейре — ни малейшего толку, не того он рода, чтобы войной заниматься, это дело дворянское. Так получилось, что за весь поход, да что там — за всю жизнь Пейре еще никого не убил. Бывало так, что не мог спасти — это да, это очень часто; но если что-нибудь значит в наши кровавые времена отсутствие крови на руках, и в наши времена всеобщего покаяния — полное целомудрие, то, может быть, Пейре такой, какой он есть, на что-нибудь и надобен. Будь он хронистом — описал бы лихорадочную радость, тонкий огонь на умирающих лицах, высокую мощь в истощенных телах, и то, что завтра победа будет нашей; но он был совсем спокоен, потому что знал — так оно и будет. Господь же обещал. Господь никогда не обещает понапрасну.
5. О том, как Пейре Бартелеми первый раз получил свою награду.
Слава, слава Господу нашему! А заодно слава и эн Раймону, и епископу Адемару, и всему христианскому воинству, одержавшему столь потрясающую сердце победу во имя Его! Сто тысяч мусульман устлали своими телами антиохийскую долину; и по берегам Оронта будут долго гнить их тела; и по дороге на Алеппо носился запах смерти, потому что Кербога пал, пал светоносец, Lucifer occubuit, вынес его из боя быстрый конь, но сила Кербогина сдохла, проколотая святым Копьем, и никакие Gesta не расскажут истины о деяниях Hierusolymitanorum — даже и Григорий Турский бы не смог, потому что эти самые tanorum сами не представляют, как же это у них получилось.
Ведь крестоносцев погибло четыре тысячи. Четыре против ста, то есть, получается, на каждого нашего погибшего — по две дюжины сарацин. Притом что нечистое воинство все эти два месяца ело досыта, а христиане перебивались с водички на воздух! А поганая манера боя у сарацин, когда стрелы сыплются с неба, подобно граду, и кони падают, — нет чтобы честно рубиться, разить копьем и мечом, как подобает мужчинам и рыцарям!
Велик Господь над нами, являет Он свою славу даже и через нас, недостойных грешников, гордецов и завистников, прелюбодеев и гневливцев... Кстати, горько жалел граф Раймон об одном из убитых, беловолосом юноше Эмери, которого не так давно сам сделал рыцарем; может, и пара рыцарей горько оплачут бывшего покаянника, но у каждого своя дорога, для каждого свое искупление, и, наверное, Господу найдется что сказать семнадцатилетнему пареньку, которого не дождутся в городе Тулузе его многочисленные младшие братья. Тем он обещал, что призовет их к себе, когда завоюет на Востоке прекрасный и богатый лен. В общем-то, в некотором роде лен парень себе завоевал, не то что бы очень богатый — так, клочок земли близ Оронта, столько, сколько нужно для погребения — но рано или поздно он призовет-таки братьев к себе, так что все в итоге будет хорошо. Правда, красота Эмери подпортилась — вонзилась ему турецкая стрела прямо в лицо, и не успел он прикрыться щитом, потому что рука отвисла, слишком устал, задыхался, и рот приоткрыл... Ничего, в этот рот Господь еще вложит Своей пищи, всем голодным будет хлеб.
Кстати и о хлебе: чтобы перетащить в город все припасы, захваченные победителями, понадобился не один день. Что там еда — один шатер Кербоги чего стоил, огромный, как целый город, с шелковыми башнями, многослойными цветными стенами и укреплениями! И цитадель там есть, как у настоящего замка, и внутренние дворики, даже улицы из шелка — такого шелка, какой не у всякого владетельного сеньора найдется на котту! А из этого дворца можно было бы нашить одежды на целое войско: еще бы, шелковый дом не менее чем на две тысячи человек. Вот до чего богаты проклятые сарацины, искусны и сильны; а сила все-таки за нами, потому что за нас наш Господь, а Магомет — лжепророк, и обманул он чаяния доверившегося ему народа.
И цитадель, та самая, из которой враги тревожили изможденных антиохийцев, теперь перешла наконец в христианские руки. И не в чьи-нибудь, а в граф-Раймоновы: перво-наперво позаботился он, чтобы забилось над цитаделью его алое знамя. В пику Боэмону, чьи алые — тоже алые, словно бы в насмешку! — знамена давно свисали уставшими дразниться языками со всех более-менее высоких башен; но выше всех башен цитадель, и принадлежит она теперь Тулузскому графу, взятая в честнейшем из честных бою, битве с превосходящей силой. Псалмопевец бы сказал — "Ты препоясал меня силой для войны и низложил под ноги мои восставших на меня". А граф Раймон сказал проще, направляя в ворота цитадели властным взмахом руки огромные обозы добычи:
— Дерьмо теперь получит Боэмон, а не цитадель. Святым Сатурнином клянусь!
Хотел было послать Эмери в город, гонцом к своей жене, графине Эльвире; но нету больше Эмери, и к матери поехал старший Раймонов сын, чтобы донести радостную весть, весть вестей — у нас новоселье! Сегодня в цитадели праздник, сегодня граф Раймон и жена его Эльвира пьют со своими рыцарями за упокой мертвых и на радость живых, и пусть те начинают привыкать к красивому титулу — Раймон, граф Антиохийский! Жив еще и епископ Адемар, бледный, как смерть, но выдержавший все до конца, и не дал он оруженосцам осмотреть свои раны, нет, медленно направил коня в сторону города, слишком хорошо зная, что если спешится, не ехать ему уже больше верхом. Медленно раскачивался мир в Турпиновых усталых глазах, и не было в руке его Святого Железа, в которое он не поверил; однако была в ней победа Христова, а неверие — в том нет боли, только тихое согласие с волей Божией — уводило легата прочь, туда, где он сможет узнать истину. Святое Железо, как и израненного, но бешено просветленного капеллана, пронесшего реликвию перед войском, забрал в цитадель граф Раймон, но епископ туда не пошел. Он уже почти что стал опять маленьким мальчиком, мальчиком в поле мелких, но ослепительных окситанских маков, а может, то был потрясающий закат, и сквозь слоящуюся явь понимал епископ Пюи, что он умирает, и что сегодня это не так уж и жаль.
И еще за одним человеком послал граф Раймон отдельного гонца. Хотел он в ночь победы видеть возле себя Пейре Бартелеми, священника из Марсальи; хотел поцеловать Пейре и посадить рядом с собой, а главное — наградить его так, как только может граф Тулузский, владетель Антиохийский.
Голодный, злющий гонец по имени Раймон Одноглазый, которому мало было горя, что еле в седле держится — так еще изволь искать каких-то клириков, попрятавшихся не хуже мышей по норкам, а остальные там уже пируют, и невеликое утешение, что успел из бочки черпнуть вина прежде, чем поехать, — отыскал Пейре не сразу. Только к ночи, беспросветно-черной и беззвездной, озаренной живыми кустистыми вспышками огней (где ищут трупы... где делят добычу... где нагружают обозы... ) — отыскал Раймон, потерявший левый глаз еще давным-давно, от случайного камушка, не играйте, дети, в камушки на дворе — отыскал знаменитого священника. Лица Пейре тогда, у церкви, он не запомнил; не запоминающийся он был какой-то, этот пророк, отложилось в памяти только, что роста маленького. Вот и пришлось гоняться по лихорадочно жужжащему городу за всяким низкорослым, кто, как в темноте покажется, блеснет тонзуркой. В доме Пейре не оказалось, да и вообще мог он быть где угодно, теперь все так перемешалось, что неизвестно, в городе ли вообще этот клирик; и не занят ли в одной из многих церквей отпеванием — трупов-то достаточно, и каждый час все новые подвозят на телегах, и кто из клира по церквям, а кто — и в поле занят вечной смертной работой: "Et lux aeternum luceat eis..."
И впрямь не ошибся Раймон, не подвел его единственный глаз. Пейре обнаружился на заупокойной службе в церкви святого Петра; трупы, на которые не хватало сегодня места, лежали прямо на полу рядами, заботливо прикрытые полотном (шелком? Или так кажется? впрочем, после Кербогина шатра можно чего хочешь ждать, хоть трупов, зашитых в цветные шелка!) И это только дворяне, да, рыцари и оруженосцы, а простолюдинов отпевают скопом — прямо там, на поле, и о погребении в стенах города им мечтать не придется. Здесь же — понял Раймон и перекрестился истово — понятно, зачем полотном накрыты рыцари по самые лица: кое-где на шелке проступают красные пятна, да, пожалуй, не все тела целы, зачем смотреть. Бесстыдно это как-то — являть оторванные члены братскому взгляду; хуже, чем валяться обнаженным; вон тот, третий с краю, точно бы того не хотел — лицо молодое, спокойное-спокойное, то ли кажется от колеблющегося огня свечей — то ли слегка помавающее узкими бровями. Да это же провансальцы, понял Раймон внезапно, чувствуя, как наливается единственный глаз горячей жижей; эту церковь мы под своих покойников определили, в Косме и Дамиане — и верно, лотарингцы и иные франки с севера, а у Иоанна Златоуста, откуда так красиво начали звонить, славнейшие рыцари Апулии, Калабрии и Сицилии...
Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |