Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |
— Охотников сын?
— Лешачок.
— Н-да... — Мартын помрачнел еще больше, отвел глаза, принялся теребить пуговицу. — Что ж ему... с людьми... Вольно вам, лешакам, с человечьими бабами блудить! — рявкнул он внезапно. — Добрая забава! Твой-то отец вроде как добра хотел матери-то твоей — много это ей добра принесло, человечьей бабе, дурехе несчастной, а? Ну тут еще ладно — ты хоть под присмотром рос. А этот? Как назвать-то такое? Кошке смех, мышке горе?
— Мартын, я прошу! — голос Егора дрогнул. — Просто-таки не спешите с Охотой и все. Я сам с купчиной сговорюсь. Хоть уедет, хоть... да пусть даже и подохнет, не велико горе, лучше пусть один, чем весь поселок! А парнишку в лес заберу.
— Выживет в лесу-то? Плоть людская держать станет...
— Не видал ты его. Вовсе чистый, солнышко просвечивает. Лес сердечком чует. Все хорошо будет, ты уж погоди только. Не спеши.
Мартын вложил ногу в стремя.
— Ишь ты, лешак, — хмыкнул, вскакивая в седло. — И не боишься, что они узнают, да огнем тебя сожгут али что... Живешь в дряни этой, в гноище... Ну да что... вольному воля. Погляжу еще на лешачонка.
Егор улыбнулся через силу.
— Благодарствую, генерал. Я уж знаю, вы все одно свое возьмете, да только теперь, может, приглядываться станешь... Да большой Охоты не будет...
— Нежная душа! — фыркнул Мартын и дал шпоры.
Конь взвился, рванул порывом ветра, растворился в темноте — и только гул пролетел по лесу за его копытами.
— Спасибо и на этом, — прошептал Егор. — Государь, господи, помоги справиться — а уж большего и не попрошу. И так много...
И медленно пошел к деревне по замершему настороженному лесу. После встречи с охотником бродить расхотелось.
Куница плясала на мушке, никак не поворачиваясь, как надо.
Ее гибкое тельце мелькало в ветвях, дразнило, егозило — но никак не попадало под выстрел. Федора охватил охотничий азарт, куница уже была делом принципа — хорошо добытая куница, с целой шкуркой, грамотная добыча — и ее мельтешня приводила его в бешенство. Он преследовал зверька уже давно, браня его на чем свет, браня себя — что тебе одна куница? прибыль? богатство? — но азарт понес и гнал вперед.
И вдруг куница слетела с ветвей вниз, скользнув между стволов в заросли стланика. "Вот тут ты и попалась!" — подумал Федор злорадно. Он рванулся вперед сквозь заросли с ружьем наперевес — и резко остановился, выскочив на открытое пространство.
На поляне, усыпанной рыжей хвоей, прижимаясь спиной к лиственничному стволу, стоял деревенский мальчишка в грязном вытертом тулупчике и больших разбитых сапогах. Тулупчик у него на груди оттопыривался; из-за пазухи вдруг мелькнула и пропала хитренькая кунья мордочка.
Мальчишка придерживал живой холмик руками. В его глазах, устремленных на Федора, горела откровенная враждебность.
"Вот волчонок, — подумал Федор, усмехнувшись. — Но диво-то... Как это он ее приманил?"
— Твоя, что ли? — спросил он дружелюбно.
Мальчишка сжал губы и помотал головой.
— Первый раз вижу, чтоб куницы прямо за пазуху сигали, — Федор улыбнулся потеплее. — Ты что ж, слово какое знаешь?
Мальчишка молчал, ежился и прижимал к себе куницу, которая, как видно, ничего не имела против такого обращения. Федор разглядывал его с возрастающим интересом.
"Любопытно, — думал он, — это что ж, он любую так приманить может? Диковинный парнишка... полезный. Вот кабы..."
— Да ты не бойся, — сказал он, продолжая улыбаться. — Не трону я твою куницу. И без нее полно в тайге...
Лицо мальчишки окаменело.
"Вот упрямец, — подумал Федор с сердцем. — Такому хоть рубль предложи, хоть два — не отдаст, коли уперся. Волчонок как есть".
— Ты чей такой? — спросил он, скрывая раздражение.
— Калганов... Симка... — тихо сказал мальчишка, облизывая и кусая губы. Помолчал, глядя на Федора. Его лицо нервно подергивалось, он прокусил губу до крови, слизнул красную капельку и еле выговорил: — Уезжай.
Федор опустил ружье и захохотал.
— Ну насмешил, — сказал он сквозь смех. — Приказываешь, что ли, куний хозяин?
На глаза мальчишки навернулись слезы.
Федор как-то разом успокоился. "Блаженный какой-то, — подумал он с неприязнью. — Не от мира сего. С таким поговори-ка, попробуй! Уродец..." Он закинул ружье на плечо и пошел прочь. Уже проходя через заросли, он все еще чувствовал спиной враждебный взгляд мальчишки.
И было это неприятно, непонятно почему.
Когда Федор вышел на опушку, где ждали лошади, настроение у него было неважное. До смешного: это что ж, я так привык, что все восхищаются, умиляются, в рот заглядывают, подличают, что уж из-за какого-то деревенского юродивого, косо посмотревшего, на стенку залезть готов? Но все-таки... Те, что тут почище, только и вьются: "Лишь бы все заладилось, Федор Карпыч, дай Бог вам здоровья, Федор Карпыч... Хоть бы вы тут обжились, Федор Карпыч!" — а этот гаденыш: "Уезжай!"
Смотрел так... Из-за чего смотрел-то? Что я ему сделал? Обездолил, что ли? Обидел? "Уезжай!"
Чушь это все.
Игнат подвел вороного. Промолчал, конечно. Вот Кузьмич, тот промолчать не может, ему надо свое слово вставить, не знают без него:
— За куницей гонялись? Ну и стоило ли?
— Ушла, — бросил Федор.
— Дурной тут лес, — сказал Кузьмич. — Право слово — дурной. Вот Фрола-то бревном придавило — то ли будет еще, помяните мое слово. Попа бы позвать на вырубку, да святой водицей побрызгать...
Федор усмехнулся. Попа! Суеверы... развели бодягу: дурак не оберегся — и пошли разговоры, пошли пересуды, начинается! Попа им... хотя...
— Ладно, — сказал снисходительно. — Будет тебе поп, душа христианская. Не повредит, да и болтать перестанут. Пошли, когда приедем, к отцу Василию — скажешь, побеседовать зову.
— Вот и хорошо, — Кузьмич вроде как поунялся.
— Что, теперь и ехать можно?
Игнат тронул рыжего с места, и Федор тоже дал шенкеля. На душе прояснилось.
Лес дурной. Скажут тоже. Люди тут дурные — вот и вся недолга. Половина поселка — эти ненормальные староверы, чему дивиться? Девки — сплошь дикарки, от людей шарахаются, мужики зыркают исподлобья, как зверье... и этот еще... Нет, лес тут не при чем. Лес — везде лес. Лес, он что — деревья, да земля. Ну птицы-звери разные. Материал. Сырье. А сырье дурным или добрым не бывает. Сырье бывает дорогим и дешевым. А здешний лес — деревья, пушнина и золото — сырье дорогое. Очень дорогое.
Значит, лес тут хороший. Деньги растут. Ничьи деньги. Приходи и бери. Вот и возьму.
И никакие сказки, никакая болтовня меня не остановят.
Федор и его люди отправились на вырубку. Федору хотелось лишний раз взглянуть хозяйским глазом, все ли в порядке.
Лес рубили по берегу Хоры.
Вчерашнее несчастье не оставило следа — это было вчера. Сегодня наступил новый день и кипела новая работа за хорошие деньги. Мужики мстили лесу, покалечившему Фрола.
Сосновые и лиственничные стволы валились вниз, ломая ветки, как кости. Эти ветки с ожесточением стесывали топором, отшвыривали в сторону. Из дупла падающего дерева метнулась ошалевшая белка. Сосна рухнула на запертый на зимовку муравейник — взметнулась хвоя. Чей-то сапог с силой опустился на перепуганную полевку. Упала рябина — дерево с коммерческой точки зрения не ценное, но стоящее на дороге. Торопясь, тяжело дыша — бревна — бывшие деревья — в штабель. Ветки кашевар подкладывал в костер; над вырубкой, в воздухе, пропитанном мелким дождем, низко стелился едкий дым, выбивающий слезы...
Федор полюбовался ходко идущей работой и остановился поговорить с управляющим. Они стояли на глинистом холме, с которого были видны и Хора, медленно катящаяся в тумане, и вырубка, уже изрядно углубившаяся в лес. И всего-навсего шагах в десяти от них, на том же холме, только ближе к его вершине, стояли, прижимаясь друг к другу плечами, четыре фигуры, незримые их глазам.
Они должны были уйти еще третьего дня, эти четверо — посол Государя уже передал им его письмо — но не находили в себе сил, и вот торчали здесь, на ледяном ветру с реки, глядя на гибель своих угодий, глядя на гибель своих подданных и не имея возможности хоть что-то изменить.
Марфа куталась в шаль, кусая пальцы. Рябина. Еще одна рябина. На что они им, ее рябины, ее шиповник, ее багульник? На что уничтожать то, что нельзя съесть, нельзя надеть на себя — даже продать нельзя — просто из удовольствия уничтожить или оттого, что случайно подвернулось под горячую руку? Ее черничник растет двести лет — только для того, чтобы они вырвали его с корнем просто из озорства?!
Андрюха смотрел, окаменев лицом, опустив руки. Дятлы, сойки, белки, бурундуки, ежик, брошенная медвежья берлога... уж не говоря о полевках, землеройках и разных совсем уж крошечных существах. Филина, Андрюхина товарища, с которым еле сговорился, чтоб согласился жить тут, устроил как можно удобнее, беседовал по вечерам, еще вчера разбудили при свете дня, зашвыряли камнями, разбили голову... Плюнули на окровавленный труп: "Тварь поганая!" Теперь уж совсем невозможно было уйти — надо было смотреть и терзать себя за то, что не пришел на помощь беззащитным... а как мог помочь? Лешаки-хранители не могут сражаться, они для того нужны, чтоб жизнь вокруг цвела, а не для того, чтоб смерть останавливать — не в их это силах...
Митька, из всех хранителей самый юный, еще с веснушками на побелевшем заострившемся носу, Андрюху за рукав теребил, спрашивал:
— А может, я ливень сделаю? А? Или не... может, я туман сделаю? Дядь Андрюш, а? Чай, им не видать будет в тумане, так они и уйдут, а, дядь Андрюш? — и бездомные бурундуки возились у него за пазухой.
— Егор их отсюда уберет, — сказал Андрюха. — Уберет гада этого — и остальные уйдут. А мы тогда заживим тут раны... Нельзя так бросать... уйдем — совсем умрет земля.
— Егор! — огрызнулся Николка-страж. Он тоже был еще молод, потому общение с людьми не успело научить его сдержанности. — Пока Егор там языком треплет, здесь убивают, чтоб их! Ждать, что ль, будем?!
И рванул самострел с плеча. Вооружение стражей никогда не было таким серьезным и страшным, как у охотников, но его стрелы никому не показалось бы мало — Марфа и Андрюха схватили его за руки.
— Да чего вы в самом деле?! — выкрикнул Николка, отбиваясь. — Когда Андрюха вчера дерево на этого елода опрокинул — он, в своем праве, стало быть, был — а у меня что ж, души, что ль, нет?
— Он из-за филина, — сказала Марфа, но руки убрала.
— А я из-за всего. Пустите, ну! Я сам этого купчину сейчас...
Федор как почувствовал — пошел к лошадям. Николка рванулся изо всех сил — и Андрюха его отпустил. Николка швырнул стрелу на самострел и принялся натягивать тетиву. Федор вскочил в седло, Игнат и Кузьмич — за ним, и в тот момент, когда Николка вскинул самострел, между спиной Федора и острием стрелы уже встали черные стволы уцелевших деревьев.
— Гадина! — закричал Николка и, прежде чем его успели остановить, спустил тетиву.
Стрела с черным оперением вонзилась в шею управляющего.
Управляющий охнул и схватился за шею.
— Ох, и прострел же, — пожаловался десятнику. — Аж головы не повернуть. Застудил, не иначе...
— Мало тебе, гнида, — прошипел Николка. — Я тебя еще доеду! Я тебе еще вечером покажу, погань!
— Что это ты, малой, показывать собрался? — спросил Андрюха. — Не будет ли? Государь-то...
— Вольно Государю! — глаза Николки загорелись тем темным пламенем холодной злобы и презрения к людям, какое можно увидеть разве что в мрачных глазах старого охотника. — У Государя, чай, угодья — весь мир. Что ему — вырубка какая-то? Людей жалеет. Соль мира. Соль мира, гляди-ка! Миру-то солоно пришлось от соли этой!
— Государь поболе тебя, чай, видит...
— Его святая воля. Я супротив — ни-ни. А только вечером... Я не я буду, если не обращусь... туда!
И ткнул большим пальцем под ноги так, что шевельнулась земля.
— Ты бы полегче с ними, — пробормотал Андрюха, но уже мягче. — Ты ж их не угомонишь потом. Это такие силы...
— А что мне? — Николка ухмыльнулся. — Я — Государев воин. Мне они сродни. Я их подниму, я и уложу, не бойсь. Да и не стану всех-то — так, лишь тех, что выше. Так только — чтоб обгадились разок, да разбежались, портки теряя. Ведь стоят же.
Лешаки переглянулись.
— А пусть, — ожесточенно сказала Марфа. — Пусть пугнет. Так и надо. Позабавимся.
— Нашла время для забавы, — проворчал Андрюха и невольно улыбнулся. — Только ты, Николка, гляди мне, ты бережно с ними, не буди всех...
Митька в порыве чувств обнял Николку за шею.
— Ты, дядь Никола, давай. Ты давай, а я тебе туман сделаю. Я тебе сделаю, что хошь, ты только пугни их, тошных...
Николка потрепал Митьку по голове.
— Ты сделай, бурундучий царь. Я тебе скажу, когда и как, а ты уж сделай.
Егорка подошел к дому, постоял у плетня.
Дом был хорош, велик, добротен, построен на много лет. Толстые бревна, складывающие стены, почернели от непогод. От дома несло ушедшим теплом и давней раздирающей болью. Во дворе возились дети — девочка лет двух-трех и парнишка постарше. Баба с круглым красным лицом кормила кур.
— Эй, красавица, — окликнул Егорка вдруг охрипшим голосом.
— Это я-то тебе — красавица? — фыркнула баба, отряхнув руки и подходя. — Чего надо?
— Мариных дом, что ли?
— Вспомнил, — баба поджала губы, ее лицо сделалось враждебным. — Уехали Марины-то. Вот уж лет двадцать тому. И нечего.
— Что — нечего?
— Шляться тут нечего! — огрызнулась баба. — Клим, куда полез, анафема?! Я вот задам-то тебе!
Егор побрел прочь. На душе было так тяжко, что слезы наворачивались на глаза.
— Ты, цыган рыжий, — окликнули сзади. — На что Марины-то тебе?
Егорка моргнул, обернулся.
Пожилой мужик с сивой бородой, с обветренным лицом в глубоких морщинах, глядел на него с любопытством и скручивал "козью ножку".
— Мать наказывала Ульяне Протасьевне кланяться, — сказал Егорка. — Куда уехали-то?
— Не сказались.
— А тебя, добрый человек, как звать?
Пожилой ухмыльнулся.
— Алемпием. А у тебя, ветром подбитый, никак мать есть?
— Была. Померла.
Ухмылка сползла с Алемпиева лица. Он закурил наконец цигарку.
— Все помрем... А откуда Ульяну знала мать-то твоя?
— Не сказывала...
— А уехали уж давно. Как Фенька-то померла, так и уехали, — сказал Алемпий.
— А где ее похоронили? — спросил Егорка.
— Феньку-то? Да при тракте, за околицей. Известно, как самоубийц хоронят. А на что тебе?
— Отчего — как самоубийц? — Егорка взглянул беспомощно.
— Не слыхал что ли? Да уж оттого... Нечего тут... — Алемпий затянулся и закашлялся. — Так уж...
Егорка тронул его за рукав, заглянул в лицо.
— Дяденька Алемпий, пожалуйста! Сделай милость, расскажи, а то душа у меня будет не на месте!
Алемпий нахмурил брови, отчего они встопорщились, как пучки мха. Вздохнул.
— Неохота мне говорить-то, — пробормотал он глухо, то ли угрюмо, то ли смущенно. — Коли мать твоя, покойница, с Ульяной-то...
— Дяденька Алемпий... — Егорка смотрел так отчаянно, что Алемпию стало не по себе.
Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |