— Что вы забыли в учебке? — с искренним непониманием спросил он, когда Хоффманн тронул коня дальше. — По тому, как мне описывал вас Хауэр, я сделал вывод, что ему до вас, как до луны пешком, и вдруг... Не могу представить, чтобы он покрикивал на вас на плацу или читал наставления.
— Хауэр парень занятный, верно? — улыбнулся инквизитор, поморщась и снова прижав ладонь к груди. — Ведь он добился неплохой должности, хлебной и безопасной, другой на его месте давно бы успокоился и делал свою работу, не пытаясь выпрыгнуть выше головы и вывернуться из собственной шкуры. А он продолжает что-то придумывать, изыскивать, испытывать, все пытается выжать из себя больше, выжать все, что может и чего пока не может... Когда-то — да, когда-то мое появление в его жизни научило его кое-чему; теперь я приезжаю учиться у него. Он показывал вам это представление со свечой?
— Да. Надо признать, впечатляет.
— Я пытаюсь повторить этот фокус уже не первый год. Никаких успехов. А под рукой Хауэра, к слову замечу, который не оставляет своих стремлений шагнуть дальше, уже пригибается пламя в очаге. Есть чему поучиться у него, Гессе, и не только таким вот довольно... так скажем — сложным вещам. Как вы полагаете — за кем победа в трех наших поединках из пяти на плацу? Быть может, и возраст сказывается, и поврежденная рука не дает разойтись как следует; можно сочинить для себя уйму отговорок, но фактом остается одно — у него будет что перенять любому, от следователя до курьера, от шарфюрера до обер-инквизитора. Эти амбуляции[11] еще многое и многим могут дать. Мой вам совет: не пренебрегайте этой возможностью. Вцепитесь отцу Бенедикту в глотку и не отпускайте, пока он не согласится направлять вас к Хауэру регулярно.
— Он сказал и мне примерно то же самое, и я с ним согласен, — кивнул Курт и усмехнулся: — С вами Хауэр делился своей идеей внедрить его систему обучения в академию — для рядовых следователей?
— Мне отчего-то кажется, что проще перечислить тех, с кем он ею не делился, — отозвался Хофманн со вздохом. — Не вижу, отчего бы его не послушаться. Вообразите, Гессе, умения зондергрупп в руках инквизитора; а ведь нам оные умения едва ли не важнее, чем им — зондергруппа прибывает, заранее предупрежденная об опасности, вооруженная до зубов, а мы можем столкнуться с необходимостью ввязаться в бой с неведомо кем неведомо в какой момент. Именно мы и — прав Хауэр — курьеры должны уметь защитить себя. Ну, и напасть при необходимости.
— Отчего-то он решил, будто мой голос что-то значит...
— Верно решил, — серьезно кивнул тот. — Вы становитесь приметной фигурой, Гессе. Ну-ка, сознайтесь, могли вы предположить лет тринадцать назад, что сделаетесь не последним человеком в Конгрегации?
— Смеетесь, — констатировал Курт, прокашлявшись, чтобы изгнать из горла привкус выпитого не один час назад глювайна; приятный пряный аромат за эти часы превратился в щиплющий горький осадок, от которого горло словно склеилось и пересохло. — Тринадцать лет назад никто не мог сказать, что я вообще сделаюсь человеком; я был убежден, что останусь уличной крысой вечно. Бог с ней, с карьерой; Конгрегация мне дала жизнь как таковую.
— Не вы один это осознали, Гессе. Знаете, что стали вытворять добрые христиане, в чьих городах имеются наши отделения?.. Подбрасывать младенцев к дверям. Считаные разы удавалось выяснить, чьи они.
— И что говорили родители?
— Догадайтесь, — вздохнул инквизитор, приостановясь и снова согнувшись пополам. — Что желают своим отпрыскам лучшей жизни... Вот ведь гадство, это уже не шутки; не хватало приступа посреди глухого леса...
Вопрос о том, не в его ли силах оказать помощь, застрял в слипшемся горле — где-то в желудке острой жарящей болью толкнулось что-то похожее на раскаленную иглу, а в глазах на миг потемнело, словно от удара.
— Либо это заразно, — продышавшись, сумел выговорить Курт, наконец, — либо хозяину того трактира следует повесить своего повара, пока он не отравил кого-нибудь из постояльцев...
Последнее слово он проглотил вместе с саднящей горечью, обложившей горло, и застыл, повстречавшись с таким же окаменевшим взглядом своего спутника.
— А вот это, Гессе, — заметил тот сипло, не распрямляясь, — мысль интересная, не находите?
— Зараза... — выговорил Курт, похолодев. — Вы думаете... Хоффманн?
Тот не ответил; зажмурясь, застонал, совершенно ткнувшись лицом в конскую шею, и, пошатнувшись, медленно соскользнул с седла наземь, едва не угодив головой под копыта.
— Хоффманн! — вскрикнул Курт, рванув на себя поводья; жеребец возмущенно взбрыкнул, не пожелав остановиться сразу, и он спрыгнул на ходу, бросившись к упавшему бегом.
Его попутчик не пытался подняться, скорчившись на мокрой холодной земле; когда Курт перевернул его лицом вверх, тот застонал снова, не открывая глаз и прижимая обе ладони к груди.
— Хоффманн? — окликнул он; раскаленная игла в желудке остыла, оставив лишь все тот же привкус в горле и слабую надежду на то, что немолодой следователь впрямь испытал приступ одолевающей его болезни, а он сам — он всего лишь пал жертвой скверного повара...
— Прости, парень; похоже, я тебя подставил...— проронил инквизитор тихо, и надежда растаяла, как снег на углях, когда вокруг его посеревших стиснутых губ Курт увидел едва заметные пятна цвета сливы.
— Почему вы решили, что дело в вас? — возразил Курт сквозь зубы, распрямившись и пытаясь не дышать. — Почему не во мне?
— Глювайн, — пояснил тот чуть слышно. — Единственное, что мы употребляли оба, но заказал его только я... и бес меня дернул с тобой делиться...
— Мы можем что-нибудь сделать? — спросил он тихо и осекся, подавившись словами, когда пронзительная боль вновь толкнулась где-то под грудью.
Хоффманн с усилием разлепил веки, подняв к нему мутнеющий взгляд, и выговорил, еле шевеля губами:
— Боюсь, нет... Все. Точка...
— Но я держусь; еще неизвестно, быть может, вы тоже...
— Ты выпил меньше, — возразил тот, оборвав его на полуслове. — Возможно, у тебя все и образуется... Слушай меня, — по-прежнему тихо продолжил инквизитор. — Ты парень крепкий, может быть, ты действительно вывернешься, а мне точно крышка...
— Я... — начал Курт, и тот нахмурился, повысив голос:
— Помолчи!.. И слушай. Это важно. Если обойдется, если... Наплюй на Аугсбург. Езжай в Ульм. Меня ждут там... — Хоффманн умолк, снова закрыв глаза и явно собирая последние остатки сил, и продолжил уже на грани слышимости: — Ульм, Гессе... Меня будут ждать еще с неделю, прежде чем заподозрят неладное... да и тогда — о случившемся узнают нескоро, если вообще узнают... а когда пришлют мне замену, будет поздно, дело уйдет... Понял меня?
— Да, — выговорил Курт, чувствуя, как жгущая боль возвращается, нарастая, словно катящийся с вершины горы обвал. — Я понял.
— Прибудешь в город — зайди в 'Риттерхельм'[12]... С тобой свяжется местный агент... Он... довольно своеобразная личность, так что не удивляйся ничему; понял? ничему...он не работает ни с кем, кроме меня, но с тобою — будет. Не скрывайся — инквизитора в Ульме ждут... Сядешь за второй стол от стойки; будет занято — жди, но сядь именно туда, понял?.. сделаешь заказ и через четверть часа, не притронувшись к нему, велишь унести. Закажешь другое. Понял?.. Слышишь? — уже неразборчиво шепнул Хоффманн. — Не вижу тебя... ты меня слышишь?..
— Слышу, — сдавленно откликнулся Курт, сдерживаясь, чтобы не застонать от все разгорающейся боли в груди. — Все понял.
— Приходи туда вечером, понял?.. Не появится — иди снова, жди... Дело важное, Гессе, запомни, не вздумай ехать в Аугсбург, это не бред умирающего... Дело очень важное, нельзя упускать время... Ты ведь в порядке?..
Он ответил не сразу, несколько долгих мгновений глядя на серое, как нерастаявший снег, лицо перед собою, видя в этом лице отчаянную надежду, и сказать, что сам он так же медленно, но неизбежно умирает тоже, язык повернуться не смог...
— В полном порядке, — согласился он хрипло.
— Хорошо... — вымолвил Хоффманн уже одними губами, и прижатые к груди ладони расслабились, соскользнув с тела наземь.
Еще миг Курт сидел неподвижно на корточках, не глядя на мертвое тело, не находя в голове ни единой мысли, и медленно, тяжело уселся в холодную мартовскую слякоть, упираясь в стылую мокрую землю подрагивающей ладонью.
Привкус неведомых пряностей совершенно сменился горечью, растекшейся по языку, горлу, губам; жжение в груди осталось, но словно бы отодвинулось куда-то вдаль, и теперь по всему телу разливалось изнеможение почти блаженное, точно неспешно подступающий сон. Силуэты коней, непонимающе и настороженно косящихся на него, расплывались перед глазами, заграждаясь пеленой мрака; деревьев по ту сторону узкой лесной дороги Курт уже не видел, и редкие мысли в голове ползли медленно, как беременные змеи.
Смешно и пошло — умереть в день рождения, подумал он вяло, чувствуя, как упирающаяся в землю рука ползет в сторону, и кони вместе с дорогой опрокинулись, перевернув небо набок и укрыв его темнотой.
Глава 2
Темнота подступила с готовностью, приняв в плотные, крепкие объятья; сколько довелось пребывать в них, Курт не знал — время остановилось, вместе с тем растянувшись в вечность, и в этой вечности и темной пустоте медленно, искра за искрой, вновь стало разгораться пламя. Он рвался, пытаясь встать, уйти, выбраться из сжигающего его жара, но не было сил; а когда, наконец, он сумел приподнять голову, увидел каменные стены и огонь — огонь со всех сторон, неумолимый, неотступный...
Курт распахнул глаза, рванувшись встать снова; в груди прострелило болью, и он упал, видя только серый камень и слыша тишину. Тишина была такой совершенной, что ненадолго даже стало больно ушам. А затем в тишине пророс звук, которого сразу было и не узнать, лишь спустя долгое, немыслимо долгое время Курт понял, что слышит пение птиц.
Пели птицы...
Сердце остановилось на миг и понеслось снова, неистово разгоняя кровь — он лежал в знакомой до щемящей тоски келье лазарета академии святого Макария.
Этого не могло быть... или могло?
Стало быть, прав оказался Эрнст Хоффманн? Значит, ему впрямь повезло; неизвестно, что защитило его, хваленая ли выносливость его организма, о которой все столько говорят вокруг него последние месяцы, впрямь ли меньшая доза яда, однако — он жив... Значит, все обошлось...
Кто-то притронулся к плечу; Курт вздрогнул, обернувшись, и некоторое время безмолвно глядел на парня лет шестнадцати в такой же знакомой, как и эти стены, простой рубашке — в такой он сам проходил много лет. За его спиной была измятая постель соседней кровати; стало быть, оставили здесь курсанта — нести дежурство у ложа больного. Значит, его жизнь вне опасности — иначе подле него безотлучно был бы сам лекарь...
— Выпей, — настойчиво потребовал тот, протянув ему огромную трапезную чашу, до краев наполненную остро пахнущим вином. — Ты должен это выпить.
Курт приподнял голову, склонившись к чаше, и отшатнулся, увидев разбавленную чем-то кислым кровь, тускло блестящую в свете солнца — приправленную травами и подогретую до пара.
— Что за... — растерянно начал он, попытавшись отодвинуться, и не смог.
Курсант нахмурился, приблизив чашу к его лицу, и повторил строго и непреклонно:
— Пей. Надо.
— Нет, — возразил он решительно, наконец, заставив себя подняться с подушки и сесть, но команды 'встать' тело исполнять не желало. — Что за чушь; кто ты такой? Почему нет лекаря?
— Вот сейчас я побегу тебе искать лекаря, — язвительно отозвался тот поющим девичьим голоском и с неожиданной силой ухватил его за затылок, приблизив губы к ободку чаши. — Пей, сказано.
Курт оттолкнул его обеими руками, но вырваться из стальной хватки так и не сумел; чаша опрокинулась, заливая его с головой, тягучая жижа полилась сквозь губы, обжигая язык и горло...
— Еt quartus effudit fialam suam in solem, — прогремел над ним вновь окрепший голос, отдающийся в голове, словно в пустой бочке, — et datum est illi aestu adficere homines et igni[13]!
В груди вновь вспыхнуло, не утихая, пламя, и сердце словно кто-то насадил на вертел, проворачивая раскаленный металл в замершей мышце; непроницаемый мрак упал на глаза разом, словно камень, мешающий видеть испепеляющий его гудящий, как боевая труба, огонь...
Курт распахнул веки, устремившись встать снова; в груди прострелило болью, и он упал, видя только серый камень и слыша тишину. Тишина была такой совершенной, что ненадолго даже стало больно ушам. А затем в тишине пророс звук, которого сразу было и не узнать — пели птицы...
Сердце остановилось на миг и понеслось снова, когда он увидел вновь все то же — стены лазарета академии святого Макария.
Этого не могло быть... или могло?..
Кто-то притронулся к плечу; Курт вздрогнул, обернувшись, и некоторое время безмолвно глядел на сухощавого старика, сидящего у его постели.
— Отец Бенедикт, — выдохнул он с облегчением, на миг прикрыв глаза. — Господи, я думал, что все еще сплю...
— Ты болен, — отозвался тот понимающе. — Снова кошмары?
— Да, — кивнул он, передернувшись; тело все еще помнило пригрезившееся миг назад пламя, и боль в груди не давала позабыть его совершенно. — Снова замок Курценхальма, и я на полу... Давно уже не снилось, и вот вдруг... А потом — наш лазарет и помощник лекаря, который пытался напоить меня кровью.
— Твой мозг отравлен, и яд вызывает видения, — пояснил наставник и печально вздохнул: — Ты разочаровал меня, Курт. Очень разочаровал.
— Что?.. — проронил он оторопело, непонимающе глядя на духовника, и тот сурово нахмурился:
— Я полагал, ты и в самом деле уникален, в самом деле способен на многое, а ты вздумал загнуться посреди леса от каких-то несъедобных травок. Для чего тебе пожаловали первый ранг? Чем ты это заслужил?
— Отец... — потерянно начал Курт, и тот жестко оборвал:
— Нет. Я тебе не отец. Мои духовные дети — достойные люди, а ты слаб. Здесь не нужны неумехи, Гессе. Вот, — продолжил духовник, протянув ему наполненную кружку. — Здесь то, что ты не допил; допей. Нельзя бросать начатое на половине.
— Вы не можете такое говорить всерьез, отец... — пробормотал он чуть слышно, пытаясь отодвинуться и едва сдерживаясь, чтобы не закричать. — Вы не можете так... это же просто бред!
— Пей, — повторил наставник угрожающе, так же, как курсант в минувшем кошмаре, ухватив его за затылок и притиснув кружку к губам. — Пей!
Курт отпрянул, стиснув зубы, и крепкие пальцы вцепились в подбородок, сжав до боли и отдернув его вниз, точно крышку ящика для подаяний.
— Да пей же, наконец, сволочь! — закричал духовник тонко, и в рот снова плеснула горькая плотная, как кисель, жидкость.
Он закашлялся, забившись в удерживающих его руках, как рыба в сети, отшатнувшись от наставника, и едва успел схватиться за край кровати, чтобы не рухнуть на пол в тихой, полутемной комнате с одним-единственным табуретом у стола — в той самой комнате, где он провел три с половиной месяца, в тесной комнатушке в учебке; в узкую бойницу окна заглядывало слабое весеннее солнце, наполовину загражденное укрытой снегом горою неподалеку, на столе застыла никогда им не зажигавшаяся свеча, и в очаге у противоположной стены, к которому он сам тоже никогда не прикасался, горел огонь, натапливая обыкновенно холодную угловую комнату.