Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |
Железная дверь с грохотом захлопывается, и нас обступает затхлая темнота парадной. Обернувшись, я на секунду встречаюсь с тобой глазами — и вдруг понимаю, что не только меня потряхивает от твоего присутствия.
Тебя тоже потряхивает от моего. Хоть и иначе.
А дворцы и дворики Питера — прекрасная сцена, чтобы оттенить нашу непохоже-похожую дрожь.
* * *
Пять лет назад. Чащинск
— ...Ой, нет, если с фантастикой — это к Юле, — с томной улыбкой Джоконды протягивает Мона. На её узком, аристократически бледном лице уже проступила скука: ты явно ей надоел. Ты отвлекаешь её от новой книги — или от вегетарианского перекуса зелёным яблоком, предписанного непреложным режимом питания. — Я больше реалистической прозой интересуюсь. У меня диссер по Трифонову. А к фантастике не имею никакого отношения.
Так тебя торжественно передают мне — вручают, словно корону или красное знамя. Вокруг шумит тесный коридор; услышав своё имя, я растерянно смотрю на Мону — а потом впервые оказываюсь с тобой лицом к лицу.
— ...Да не, я просто к тому, что в Достоевском, на деле, довольно много антиутопического. Говорить, что он — чисто религиозный автор, или чисто романтик, или чисто психолог — это, ну-у, такое себе! — (Морщишься, громко и нервно смеясь. Мимо проходит Евлампия Леонидовна — профессор с кафедры современной литературы, обладающая харизмой старой актрисы и непреклонностью тирана; услышав эту реплику, она одаривает тебя снисходительным взглядом искоса и запахивает синюю шаль). — Ясное дело, у Бахтина такого нет, и у какой-нибудь Сараскиной — тоже. Но, тип, почему все должны так молиться на этого Бахтина?! — (Твой высокий голос возмущённо срывается на фальцет). — Да, он интересен как философ, но в плане филологии — как его прикладывать к анализу текста? И даже если брать по Бахтину — у Достоевского сам хронотоп антиутопичен, например, в "Преступлении и наказании"...
— Я не очень люблю антиутопии и не эксперт по ним, — бормочу я, наконец отважившись позволить себе вставку. — Но, по-моему, у Достоевского...
— Нет, погоди-погоди, вот "Преступление и наказание"! — жарко и бесцеремонно прерываешь ты. Я прикусываю язык. Почему мы вообще говорим обо всём этом? Я совершенно не знаю тебя; мы даже друг другу не представлялись. Да, наверное, всё это глупые условности; но вот так с ходу говорить о Достоевском и Бахтине — как-то слишком интимно. — Бунтующий герой — есть, несправедливый абсурдный мир — есть, замкнутое пространство — есть! Что там ещё?.. То есть я не утверждаю, конечно, что можно прям уж параллель провести, но...
Ты говоришь долго, бурно, взахлёб — и обращаешься теперь вроде бы ко мне, но на самом деле — ко всем и ни к кому. Кажется, тебе вообще неважно, к кому обращаться, — лишь бы высказаться. Вряд ли ты даже заметил, что Мона перепоручила тебя мне — и уже отошла в сторону, к нашей одногруппнице Алине. Утратив собеседницу, ты невозмутимо продолжаешь монолог на той же ноте, с полуслова; хмурясь, я тщетно пытаюсь уловить логические связи в огнистом бурлящем хаосе твоей мысли.
Ну вот — очередной занудный подросток-переросток, мнящий себя всезнающим гением, — разочарованно думаю я, слушая тебя. Такие вечно поучают всех вокруг и обожают пустую демагогию. Ты, видимо, хочешь попутно прихвастнуть своими знаниями; но на чащинском филфаке — одном из старейших филфаков страны — упоминаниями Бахтина никого не удивить. Особенно меня — местного профессора Дамблдора и Гермиону в одном лице. Местную достопримечательность.
Пылают первые дни сентября, и в нашей группе — в скромной немногочисленной кучке магистров по направлению "Русско-европейские литературные связи" — я пока знаю только Алину и ещё пару человек. С ними мы учились в бакалавриате; все остальные, включая тебя, — новоприбывшие. Меня это мало интересует: я пришла, чтобы получить степень магистра и дописать уже почти завершённую диссертацию, а не чтобы заводить новые знакомства.
Пару раз я уже встречала тебя в коридорах общежития — прекрасного общежития с просторными светлыми комнатами, новой мебелью, которая всё ещё пахнет свежим деревом, милыми разноцветными шкафчиками на кухне и (это главное) душем, который приходится делить не с целым зданием, а с одной-двумя соседками; после прежней общаги — не общежития, а именно каноничной общаги с заплесневелыми стенами, неистребимыми тараканами и скрипучими железными кроватями, — это место кажется мне просто обителью богов. Я встречала тебя — но эти мимолётные пересечения не оставили во мне ровным счётом никакого следа. Я едва тебя замечала.
Сейчас, слушая твои сбивчивые рассуждения, я вдруг понимаю, что ты довольно симпатичный. Именно довольно — ничего сногсшибательного. По крайней мере, лицо. Одежда, конечно, могла бы быть и поопрятнее, да и осанка получше. Всё это отмечается мимоходом, как-то само собой. Очень естественно — и очень равнодушно.
У тебя необычное, нервно-живое лицо с неправильными чертами. Шапка курчавых чёрных волос смутно напоминает о Пушкине с хрестоматийных портретов — или о цыганах, или о бравых украинских парубках из прозы Гоголя; глаза блестят печальным тёмным блеском, в котором есть что-то нездоровое. Когда ты смеёшься, видны кривоватые зубы. Жесты у тебя скованные — но в то же время очень резкие и порывистые. Жесты неуверенного человека, который жаждет внимания.
А ещё от тебя пахнет дымом. Я чувствую этот горький запах даже отсюда — за несколько шагов.
Кажется, тебя зовут Егор. И, по-моему, ты из Екатеринбурга; где-то я это слышала — может, Вера говорила?.. Вера знает всё обо всех. Но, наверное, она что-то перепутала: зачем приезжать из большого города в сибирскую глушь? В чащинский университет, конечно, приезжают отовсюду; но всё же это редкость.
Мысли лениво ворочаются в моей голове, пока я слушаю тебя, жду начала пары — и пытаюсь нащупать нить. Нить никак не нащупывается.
— Но, если рассуждать по этой логике, с антиутопией можно соотнести чуть ли не любое произведение, — произношу я, вклинившись в очередную паузу. Поверх толпы встречаюсь глазами с Моной; она злорадно смеётся, будто говоря: видишь, какой подарочек я тебе подкинула?.. — Вплоть до "Гамлета" и "Властелина Колец". Потому что мало ли где есть бунтующий герой и замкнутое пространство? По-моему, ты слишком расширяешь.
— Так вот я об этом и говорю! — хрипло восклицаешь ты, наконец-то — впервые — заглянув мне в лицо. В глубине твоих глаз прорастает что-то вроде слабого интереса. — Можно всё увидеть во всём. Принцип ассоциативности. На этом приличная часть литературоведения строится. Но в случае с Достоевским и антиутопией — это ведь не просто подтягивание одного к другому, справедливости ради, у этого есть основания! А вот Майер, с которым я недавно подрался, — в том, что он пишет, оснований нет, я считаю. Потому что искать у какого-нибудь Андрея Белого постмодернизм — это...
— Я не знаю, кто такой Майер, — беспомощно выдавливаю я.
— А, да не суть! — (Небрежно отмахиваешься). — Один тип с этажа. Так вот, есть штуки с основаниями и без оснований, и грань между ними тонка! Вот я когда работал на практике в школе и рассказывал детям о сказах Бажова — всегда говорил им, что надо учитывать разные тропки в тексте. Типа, текст — как лес с тропками. Кто это написал, Барт или кто?..
— Ну, у Эко есть похожие образы, — нерешительно вспоминаю я. — У Борхеса — рассказ "Сад расходящихся тропок". У Барта, в целом, тоже в том же духе концепция — но там смерть автора...
— А, да-да-да, точно! — сверкнув глазами, страстно перебиваешь ты. — Автор умирает — и непонятно, кому остаются тропки!.. Так вот, про Бажова...
— Читателю, — перебиваю в ответ. Шах и мат. Меня уже раздражают твои перебивания; решаю платить тебе той же монетой. — Тропки остаются читателю. Когда автор "умирает", текст остаётся в сложной системе культурных интерпретаций — и продолжает жить в восприятии читателя. Но в абсолюте — да, в абсолюте это может привести к принципу "додумай-что-угодно".
— Так а где эти границы? Потому литературоведение многие и не считают наукой — потому что границы эти хрен знает где! Хотя, с моей точки зрения, тут всё достаточно очевидно... Или вот как у Ка?мю! Читала же Ка?мю?
— Камю?, — машинально — и шокированно — поправляю я. Не может быть, чтобы человек с таким штормом эрудиции — хотя бы поверхностной, но всё же эрудиции, — не знал, как нужно произносить французские фамилии.
— Ага... — рассеянно, наспех киваешь ты. — Так вот, я тут недавно взял у кого-то его "Чуму". Пока не дочитал — но вот что забавно...
— Вообще-то ты у меня её взял, ау! — давясь смехом, вмешивается Мона. Вздрагиваю, будто очнувшись от цыганского гипноза. Оказывается, аудиторию уже открыли — и теперь весь магистерский поток просачивается в распахнутые двери. — И только попробуй испачкать или порвать, порчу книг я не прощаю!.. Юлия, Вы идёте?
Мона по традиции называет меня Юлией и на "Вы". Началось это после насмешливых реплик Германа Генриховича — томного мизантропа, который как-то странно поглядывал на меня, когда вёл у нас семинары по "Юлии, или Новой Элоизе" Руссо, а на занятиях по "Моби Дику" эротичным баритоном отмечал, что я "очень хорошо улавливаю онтологические смыслы".
Один из лучших комплиментов в моей жизни. Без шуток.
— Иду, — отвечаю я, поправляю сумку — и радостно устремляюсь к аудитории. Но нет; сбежать не так-то просто. Ты идёшь рядом со мной, словно прилипнув, — и продолжая говорить, говорить, говорить.
— Так вот, у Ка?мю антиутопия, с одной стороны, прям вынесена наружу, а с другой...
— У Камю?! — разъярённо шиплю я. Ты прикусываешь пухлую нижнюю губу, сдерживая улыбку, — и я вдруг понимаю, что ты специально коверкаешь фамилию творца "Чумы". Специально, чтобы позлить меня.
А вот это уже интересно.
Эта мысль задевает меня мимоходом — обдаёт вкрадчивым сквозняком на краю сознания; но мне становится не по себе. Интересно. Как мне может быть интересно хоть что-то — что угодно? Как — с моей-то дырой в груди?..
Её пробили слишком решительно. Я не знаю, сколько нужно времени, чтобы она затянулась. Мой жестокий и прекрасный бог бабочек, мой зеленоглазый князь, собирающий девичьи сердца, вытащил и моё. Подъехал на чёрном коне ко мне, привязанной к позорному столбу, — и вырвал из клетки рёбер жалко трепещущий розовый шматок мяса. Вырвал — и бросил в грязь. Конь потоптал копытами то, что от меня осталось. Кучка пепла, звон колокола, грай воронья под серыми небесами.
Он уже несколько месяцев не общается со мной. Он ушёл из моей жизни — по собственному выбору. Счёл, что так лучше; что наша связь уничтожает меня, а его душит неизбывной виной и стыдом. С этим трудно спорить; здравое решение. Он не Раскольников, а я не Сонечка Мармеладова — и нам не выдержать ещё несколько лет этой каторги. Выслушивать его исповеди — о себе, о семье, о блистающем лидерстве на факультете, о байронической разочарованности в людях, о бесчисленных девушках; быть его духовником и психологом, разбираться в том, почему он изменил Насте с Марго и нужно ли было так поступать с Кристиной и Диной, — а потом скулить в подушку по ночам, стараясь не разбудить соседок. Целоваться с ним в тёмном закутке возле общаги, извиваться под ним на съёмной квартире, сходя с ума от желания, — а потом не чувствовать рук и ног от голодной слабости, потому что даже кусочек пищи вызывает отвращение и тошноту. Вечное покалывающее умирание; воздушная пустота внутри. Вечная лихорадка, пульсация его синусоиды — от жарких исповедей к периодам мрачного молчания, когда исповеди становятся не нужны. А потом — обратно.
"...Ты — как чистое озеро после мутной воды, понимаешь? Я стыжусь себя рядом с тобой. Ты такая прекрасная, такая... цельная. А я... Я такая мразь, Юля. Я не сто?ю того, чтобы быть твоим другом... Хотя, может быть, моя роль — в том, чтобы вдохновлять тебя? Вот напишешь ты потом обо всей моей грязи — про враньё, про измены, про эту дурацкую взятку кроличьей клеткой, про то, как я повышенки свои выбивал, про то, как Настю запер в той квартире... Про то, как Лену мы с Кириллом попеременно трахали — он по будням, я по выходным. Про Марго, про Нарине. Про вот это вот всё — да?.. И тебя будут потомки считать грёбаным гением, а меня — сумасшедшим. Удобрю, так сказать, розы своим дерьмом. Ну, что ты так смотришь, Юленька?.. Не люблю, когда ты так смотришь. Сразу хочется сделать тебе больно".
"...А что бы ты сделала, если бы я пригласил тебя к себе на ночь? В смысле, вызвала бы мне скорую — и всё, дело этим бы ограничилось?.. То есть ты совсем не хочешь меня?"
"...Я понимаю, мне тоже стыдно перед Настей. Но ты ведь тоже, ТОЖЕ это чувствуешь, да?.."
"...Я не знаю, что мне делать с собой и своей жизнью. Вроде и всего достиг, чего хотел, — но эта потерянность дебильная... А опять к психологу идти страшно. Мне кажется, если там засвечусь — меня без шуток положат, с некоторыми-то моими мыслями... Только и думаю о тебе в последнее время. Хочу, чтобы ты что-то такое волшебное сделала в моей голове - как всегда делала. И чтобы всё прояснилось".
"...А ты когда-нибудь пробовала коньяк? Я прям что-то подсел на него, пацаны нас с ним познакомили. У него такой благородный богатый вкус... Почту за честь, если позволите угостить Вас, мадемуазель!"
"...Не понимаю, о чём ты, Юль. У меня есть девушка — о чём тут можно говорить?.. И потом, сама знаешь про эту ситуацию с Леной. Ещё и буряточка моя вот снова нарисовалась. Ну, та, которая классно сосёт. Поэтому не усложняй всё, пожалуйста. Я просто пьяный был, вот и понесло меня снова... Ну, что ты плачешь? Разве ты не знала, что я мразь, животное? Я сто раз тебе говорил — а ты зачем-то всё оправдываешь меня, оправдываешь перед собой и передо мной самим... Тоже мне, открытие Америки".
"Тебе хочется обратить на себя внимание, да? — с грубоватой прямолинейностью напирал лысый психиатр. Нервно сглатывая, я качала головой. — Ну, чтобы тебя заметили, пожалели?.. Просто ты же явно умная девушка. Ты же понимаешь, что, если не начнёшь кушать — будем тебя через шланг кормить. Зачем оно тебе надо?"
"Он манипулирует тобой, используя свою сексуальную привлекательность! Зачем ты ему это позволяешь?! — поправляя очки, возмущённо вещала стройная дама-психолог в элегантном брючном костюме. — Начинай жить собственной жизнью, а не его! Вытаскивай себя из этого замкнутого круга! Сколько ты сейчас весишь — сорок один, сорок два? Ты что, хочешь совсем схлопнуться, не существовать?!"
Я не знаю, хочу ли существовать.
Иногда мне кажется, что я бы всё-таки хотела, искренне хотела снова начать дышать, спать и есть; снова жить, ходить по земле, учиться. Но персональный ад никто не отменял.
Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |