| Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |
То есть, как есть, были эти княжата ребятками шустрыми, но по-разному, одного с другим ни за что не перепутаешь. Так, когда я увидел их в тот раз на заднем дворе, веришь ли, сударушка, аж все внутри у меня захолонуло от горечи, что этакая свирепость возможна у малых дитяток. Сцепились они как борзые щенки в клубок. Катаются по пыли, мордочки у обоих злющие, оскаленные, в ссадинах. У моего-то Голубка уже и кровь из губы за воротник хлещет, и рубашонка до пупа порвана, а все одно ножонками так и норовит пнуть братца своего побольнее. Руки-то у обоих заняты были друг дружку держать. Я их, было, хотел расцепить. Да где там. Не дались сразу. Потом-таки растащил, так мой Голубок в другого, в княжонка-то законного, пока я его за руку отволакивал, камнем с разбега запустил. Прямо в голову. Как еще не убил, не знаю. Он ведь великий мастер был камнями по мишеням швырять. Лично сам не однажды видел, как у заросшего пруда в парке метал и по лягушкам, и по уткам. А уж сколько он жуков, гусениц и прочей насекомой мелюзги передавил в своих забавах и считать не приходиться.
Стало быть, изволишь видеть, и Голубок мой хоть куда выдался мальчонка. Княжонкина нянька кроме как "оторвой проклятущей" его за глаза и не называла. Княгиня грозила в сиротский приют отдать. Князь не однажды приказывал оставлять в темной за проказы, и только родная мать, гувернантка, ласкала и баловала его, сколько могла. И его точно подменяли, когда он оставался при ней.
Раз, помню, проходил я через коридор в задней половине дома, и вижу — дверь в комнате мисс Грег приоткрыта, слышно на фортепьяно кто-то играет. Заглянул я, чего уж скрывать, хоть и не водился за мной сроду такой грех, чтоб за кем подсматривать да подслушивать. Ну, тут не удержался, подглядел. На фортепьяно-то, мисс Грег играла, больше и некому было. Одна она на весь дом была страстная музыкантша, а играла все больше этюды какие-то, да ноктюрны. Печальные, что слезу вышибают. Но я-то на эти бабские штуки не больно падок. Мне все эти томленья, что для коняги хромого хлыст — не пронимают они меня обычно. А тогда, помню, встал и заслушался, до того жалостное она что-то играла. И мальчонка ее тут же на коленях ее, с нею же за инструментом сидел. Обхватил ее этак ручонками за шею, грустный такой, мечтательный, а глазенки-то расплылись в пол личика, до того огромными стали от слез. Вот значит, для одной только мисс Грег он и был ненаглядным сокровищем, одна она могла на него управу найти.
Сам я тогда только что вышел в отставку и нанялся управляющим к князю. Мечтал еще в ту пору своим домом обзавестись, накопить деньжат на княжеской службе, купить какое-никакое, пусть хошь самое захудалое именьишко, да и осесть на своей земле. Ничего, конечно, из мечтаний тех не исполнилось. Все только дым, один только дым и воздыхание.
Тут Матвеич как-то рассеянно посмотрел на Жекки мутными, невидящими глазами. Кряхтя, заворочался на своем месте. Жекки догадалась, что он ищет в карманах кисет. Достав его и, не спеша, набив коротенькую походную трубочку табаком, он обошел стол, ковыляя на больных ногах. Вытянув из-за печной заслонки тлеющий прутик, прикурил от него. Комната наполнилась горьким дымом. Матвеич с удовольствием затянулся. Лицо его несколько обмякло, и он продолжил уже почти обычным своим хрипловатым голосом. Жекки его не перебивала.
— Мне тоже отчего-то было все время жаль этого мальчишку, только я виду не подавал. То есть поступал умно, не так как другие. Случается же, что вот ведь и видишь, и знаешь, каков фрукт, гнилой или ядовитый, а все равно рука сама к нему тянется. Так и у меня с этим негодником. Бежит, бывало, куда-то вприпрыжку через двор или по аллее в саду, поймаешь его за руку, да и сунешь в нее пряник там или конфету. Сначала даже не брал, хотя и сластена был страстный. А оттого, что гордец, шотландец, вишь ты, наполовину. Потом ничего, привык, понял, что я худого ему ничего не сделаю, но жалости к себе все одно не выносил ни от кого, и как только кто-нибудь напоминал ему хоть чем-то о его положении в доме, положении второразрядного сынка, впадал в ярость, прямо как львенок. Ну а ко мне привязался видно оттого, что чувствовал, что я смотрю на него как на ровню, ничем превосходства или заискивания не выказываю. Это он больше всего ценил.
И стали мы вместе с ним бродить по окрестностям усадьбы. А места там, смею уверить, какие мало еще где сыскать можно по красоте. Сначала уходили не далеко и не на долго, потом — дальше, и дальше. Я ему, понятно, про войну с Хивой, набеги текинцев, про крепость их Денгиль-Тепе рассказывал, про нашу батарею, про разные занятные истории, которые со мной и моими товарищами тогда приключались. Много ведь было всякого и вправду занимательного. Взрослому порасскажи, и то заслушается. А мальчишке и вовсе любопытно. Глазенки, помню, у него так и закипали смолой — черноглазый он уродился, точно турчонок, а не шотландец вовсе. Ну, по породе и наружности, это он в папеньку пошел. Фамилия их хоть и велась, кажется, от древних варяжских князей, но крепко-таки набралась ордынских примесей.
В общем, ходили мы с ним этак, бродили, гуляли. Очень похоже это на наши с тобой, сударушка, прогулки, верно? Да и ты схожа с ним. Вот сейчас только подумал, до чего схожа. Трудно это в словах выразить. Тут дело ведь не во внешнем. Но да тебе по должности твоей женской положено быть добрее, податливей. И говорить нечего. В этом он другой. Не об том речь. Стало быть, занятный он был еще маленьким, а подрастать стал — и подавно. И привязался я к нему, как к родному. Души в нем не чаял. Полюбил одним словом, вопреки тому, что видел дурного и даже отвратительного в нем. Он же, мне думалось, тоже привязался ко мне всем сердцем и считал себе вместо отца.
Только не все так просто оказалось, и пошло все совсем не так, как думалось вначале. Вскоре я взял расчет у князя и поступил егерем в казенное лесничество, что было там же неподалеку от княжеского имения. И Голубка своего не забыл. Зазвал его к себе погостить в новом доме.
Он к тому времени уже учился в Петербурге, а маменька его в губернском городе отдельно на своей квартире жила. Князь ее обеспечил и о сыне готов был заботиться. Формально, то есть, как положено по закону, признал его, дал свою фамилию, титул, и готов был выделить часть наследства. Стало быть, почуял-таки в нем свою породу. И, ох, неспроста почуял. Ну, а княгине, да и старшему сынку это, конечно, не по нраву пришлось. Что поделать, дела, семейные.
В общем, приезжал мой Голубок на каникулы и чуть ли не все целиком проводил их не с маменькой, а у меня в лесничестве. Вот уж я скажу тебе, сударушка, когда я с ним набродился вволю. Научил всему, что сам знал, что умел, что, думал, и ему может когда-нибудь пригодится. И до Каюшинского леса уже тогда мы с ним добирались. Он эти наши губернские дебри вместе со мной изучал тогда во всех тонкостях. И на охоту его с собой брал. Научил стрелять. И скажу тебе, что за отменный стрелок из него получился. Я на своем веку всяких ведь разных повидал, и пока в военной службе был, и после — среди охотников, да и сам, чего уж там, не из последних считался по этой части. А только, мальчишке моему я в этом деле и в подметки бы не годился. Из револьвера он в гривенник с полусотни шагов попадал.
Или еще так забавлялся. Он же страстный охотник был до сластей, и я не скупился для него на гостинцы. Покупал и конфект разных, и пряников. Так он, бывало, даром лакомиться ими противился, а просил, чтоб я развешивал их в ряд по несколько штук за веревочки, сам отступал с револьвером ну и... По его правилу пуля должна была перебить акурат веревку, а когда сбивала саму конфекту, то этот трофей не засчитывался. Это он строго соблюдал, без всякого к себе снисхождения. И вот, поди ж ты, так навострился, что стал попадать только по веревкам. А это смею уверить, о-го-го что такое. И смел был отчаянно, и с этаким даже почти презрением. Мне, мол, ваши опасности, как бирюльки. Рисовался, конечно, но на любого зверя ходил: кабана, рысь, волка. Понимаешь, мальчишка-то...
Жекки побоялась перебить Матвеича, который и так был словно бы не в себе, иначе она обязательно напомнила бы ему, что не желает слушать ничего об охоте, как о самом бесстыдном и безжалостном надругательстве над жизнью. Хотелось бы ей возразить кое-что и по поводу личности "голубка". Нарисованный портрет представлял собой, как ей думалось, вполне законченное изображение подрастающего изверга. Отчего намерение Матвеича и дальше терзать себя, да и ее, подробностями его взросления представлялось мало понятным. Не говоря о том, что вряд ли стоило приписывать себе в качестве заслуги намерение обучать стрельбе первых подвернувшихся под руку драчливых и бездушных мальчишек.
Но Жекки не перебивала старого ворчуна и не только из простой вежливости. Она опасалась, что своим резким замечанием прервет, или, пожалуй, даже разрушит тот странный поток душевного смятения, в который с головой окунулся ее добрый друг, и тем самым ранит его глубоко, непоправимо. А Матвеич, глядя в какое-то ему одному видимое пространство, по-прежнему вел свой рассказ, нисколько не беспокоясь о впечатлении, которое тот производил на долгожданную слушательницу. Казалось, снедаемый жгучей внутренней болью, он был всецело захвачен ей, и хотел только одного — воспользоваться случаем и вырвать из себя саднящую невидимую занозу.
— Да, нравилась ему очень эта лесная жизнь, даже простой труд был в радость. Он и дрова рубил, и воду таскал, и сено сгружал с возов, когда мы с ним в сенокос вместе работали. Развился он, возмужал не по возрасту. И вот, сразу после того лета, что мы провели с ним почитай что вдвоем друг с другом, посыпались на их княжеское племя несчастья одно за другим. Начало положил, понятное дело, он — Голубок.
Осенью, по возвращении в корпус, побился он смертным боем — по— другому-то не умел — все с тем же своим заклятым противником — названым старшим братцем. Князек к тому времени уже ходил в выпускных камер-пажах, без пяти минут офицер. Вроде бы как, вовсе не ровня меньшому, а вот, поди ж ты, Голубок так изувечил братцу лицо, что князек разом ослеп. Из-за чего они там схватились, толком никто не дознался: потому и тот, и другой при расспросах как будто воды в рот набрали — молчок, и все тут. Голубка моего чуть не упекли в тюрьму для малолетних, да папенька и папенькины друзья в Петербурге за него заступились. Но из корпуса, конечно, отчислили с волчьим билетом. Про Конную гвардию, золотые эполеты, и прочие красивые мечтания, пришлось забыть. Папенька не мог ему этого простить. Такой удар для чести рода, такой позор для семьи. Не мог он этого простить и отказал им с матерью и в наследстве, и во всяком содержании. Оставил их на произвол судьбы.
А я уже говорил, что мальчишка этот был горд безмерно. Обид не от кого не терпел и помнил своих обидчиков всегда, ничего никому сроду прощать не умел. И получив отлучение от отца, сам от него будто отрекся. Ни слова больше ему не сказал, и ни о чем просить не стал. Раз и навсегда отрезал. Ну а дальше пошло-поехало. На старого князя вскоре, словно в отместку, беды повалились одна за другой.
Княгиня так истово убивалась по ослепшему сынку, что слегла в нервной горячке, а едва оправилась, крепко поссорилась с князем. Разругались они в пух и прах. Княгиня, понятно, язвила супруга в своем духе. Вот, дескать, кого ты на свою голову прикормил, бандита-бастарда, да еще почем зря вступался за него. По твоей вине, дескать, родная кровиночка теперь калека, а она сама едва жива от горя. Ну и тут, само собой, слезы, истерики. Изувеченный молодой князек стоял горой за маменьку, а когда у той с князем дошло уже до последнего предела, объявил, что не желает иметь ничего общего с отцом-злодеем.
Князь ничего, не противился. У него от капитала в ту пору остались уже одни только бессчетные долги, а сынок-то, видно, не будь глуп, смекнул, что брать на себя княжеское имение нет никакого резону, и ухватился за случай, чтобы поскорее отвязаться. И знал ведь, этакая шельма, что маменькин наследный миллион уже сам в руки плывет — княгиня тогда как раз получила по завещанию от дальнего родственника преогромное, сказывают, богатство.
Ну, князь, повторяю, особенно не перечил. Взял да и составил новую отказную. Имущество вместе с долгами переписал в казну, а единственным наследником древнего имени, вопреки обиде, пожелал назначить одного только Голубка, младшего сына, будто старший вовсе и не его, а не знамо чей. Скандал, конечно, разразился страшный. Да только князю, уж видно, все равно стало. До того чувствительно задели его княгиня с сыночком, что ему одного только нужно было — воздать им сторицей. Ну, закон княжеской воле перечить не стал, утвердил все, как тот расписал в бумагах, а стало быть, и нам в особенное рассуждение тут входить незачем.
Расстриженный князек, то есть на то время уже и не князек вовсе, а маменькин сын вместе с отставленной княгиней, укатил за границу. И там они вдвоем принялись усердно проживать свалившееся на них нечаянное наследство. Княгиня, видно, очень уж рассчитывала на заграничных медиков, их чудодейственное искусство. Думала, они ее сына от слепоты спасут, ну а когда стали эти надежды в прах рассыпаться, опять слегла в горячке. После уже не вставала, так на чужбине и отдала Богу душу. Сынок ее, слышно, помыкался там по лечебницам еще какое-то время, да и пропал безвестно. Я, по крайней мере, об нем больше с тех пор ничего не слыхал. Старый же князь, пребывая в любезном отечестве, начал спиваться помаленьку.
На ту пору Голубок мой, понятное дело, ничего этого не знал, и жил с матерью в губернском городе, перебиваясь, чем Бог пошлет. Мисс Грег снова взялась давать уроки, он тоже сначала пробовал в том же духе, но скоро бросил. Я хотел, было, им помочь, дать денег, да только испортил все. Он денег не взял, воспринял, как подаяние, сказал, что знать меня не желает. Так мы с ним поссорились первый раз. Правда, как-то скоро помирились. Он сам приехал ко мне уже после ссоры, вот в эту самую усадьбу, где мы с тобой сейчас разговариваем, потому как я перевелся тогда в Каюшинское лесничество, и он навестил меня здесь, чтобы проститься. Ему минуло в ту пору девятнадцать лет, и вышел из него молодец хоть куда. Статный, сильный, кровь с молоком. Девкам на загляденье. Но я-то, стреляный воробей, уже догадывался, на какую скользкую дорожку он вышел. Такую дорожку, что уводит молодцев вроде него прямиком на каторгу.
Пока он жил в губернском городе, то нуждался в деньгах, искал возможности заработать много и сразу. Оттого и связался там с первыми попавшимися негодяями, с аферистами и карточными игроками самой скверной выделки. Чуть не с уголовными. И стал зарабатывать игрой. Мать тоже, кажется, знала об этом, пыталась отвратить его от них, да все без толку. Ничего нельзя было поделать. Легкие деньги соблазнительны, а он был малый бедовый, не из пугливых.
Приехал он тогда ко мне, уже отравленный всей этой жизнью, которую вел там, в этом разбойном кругу. Игра, надо полагать, не вполне честная. Связь с каким-то мошенниками, которые надували обманными сделками купцов и заводчиков, выуживая у них капиталы. Кутежи в той же компании на речных пароходах и за городом в самых грязных кабаках, непотребные девицы... Одним словом, не твоим ушам, сударушка моя, все это слышать. И когда он приехал ко мне, чтобы проститься, я даже обрадовался, Подумал, что, вот мол, за ум взялся, хочет уехать подальше, чтоб отвязаться от некудышных своих друзей. Да только, я ошибся. Оказалось, — я это уже после узнал, — вздумал он всего-то навсего удрать от сыскной полиции, да не тут-то было. Сцапали его, как миленького, да и упекли в кутузку. Искали, будто, веские улики, но не нашли. А как только он оттуда вышел, так и пропал безвестно, не ведомо куда. Знать, не сладко пришлось за решеткой-то. Он же как-никак барчук, белая кость. Знамо, не сладко. Ушел в общем, как у них, у этой публики говорят, в бега.
| Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |