Восточный берег, Старая Гавань. Камера в участке Стражи.
Райгирри Ламби, подследственный.
Талури Райлер, подследственный.
Неровный прямоугольник на потолке светится зеленым. Чародейский свет, самый безопасный. И дешевый: один раз покрасить — и хоть на тысячу лет.
Верхние нары пока пусты. Пестрый подвижник сидит на полу. Вместо коврика — его же разноцветная фуфайка. На улице уже тепло, в Участке жарко, особенно тут, в камере для "особых". Более двух таких личностей одновременно содержать под стражей никто не собирался, вот и отвели для них самое тесное помещение.
На нижних нарах музыкант. Сидит, привалившись спиною к стене. Под раненую ногу подложено свернутое одеяло. Так велела здешняя лекарка: чтобы не отекало. На подоконнике кружка с водой и две бумажки с порошками. Один — для предупреждения воспаления, другой — на случай, если культя вдруг разболится.
— Мастер Тачи — человек нездоровый.
— Да ладно. Поздоровее некоторых.
— Я не про то, что хворый. А насчет душевного состояния. Не ходят обычно люди, кроме как в почетном карауле, строго по прямой. Не поворачивают всюду под прямым углом. Не говорят всегда одинаковым ровным голосом. Месяцев десять, сколько я его знаю, — всё тем же самым голосом, ни выше, ни ниже.
— А зачем Тачи голос повышать? Его и так все слушаются. А про осанку — так это он привык. Может, Тачи военным быть хотел, вот и подражал с детства.
— Если человек все слова выговаривает, как приказ, если движется всё время, как в строю... Когда наряду со "смирно" нет никакого "вольно", то получается уже не строй, а расстройство. Ибо — крайность!
— Ну да, "крайность"! А если другие на эту "крайность" глядят и видят: собран человек, спокоен, выдержан... Такому подчиняться хорошо. К нему и идут.
— Что верно, то верно. В вожаки часто и выходят люди с крайностями. По себе знаю. У нее наоборот было: не порядок, а полный разброс. За четверть часа не меньше десяти перемен настроения. И повадки, и речи, и мнений — в общем, всего. И тоже тянешься к этому, потому что знаешь: ни прогневить, ни обрадовать такого человека невозможно. Разве что на долю мгновения, да и то знать не будешь: ты тому причиной или не ты. Вроде как полностью свободен...
— И непонятно: нужен ты ему или не нужен...
— И это-то слаще всего.
— Кому как!
— Да. Всё хорошо до поры, когда окажется, что все-таки нужен. В том или другом качестве. Чтобы ты был — или чтобы тебя не было.
Райгирри запустит в волосы пятерню, поскребет в макушке. Этот разговор уже не первый. Ну и что, что каждый говорит и думает о своем?
— А я не знаю. Вот Дарри, если бы наоборот вышло, что бы сделал?
— Подался бы сюда или нет? Смотри: и сотник, и другие здешние — они же о нем как о своем горюют. Не потому, что он у них негласный сотрудник, просто часто сиживал тут. Привыкли, прижились уже к нему. А Мардарри — человек отзывчивый. То есть, я думаю, чувство это взаимное. И по-моему, приходил он сюда с разговором про "Дулию". Еще до того, как Тачи его на Кисейную отрядил. Потому и отрядил: ходят слухи, мол, про тебя, нехорошие слухи — так пойди же и докажи, что не трус, не предатель.
— Ладно! А остальные пять человек тоже что-то доказывали, да?
— По-твоему — нет?
— Ну вот и доказали. Каждый — что смог. Но получается, если Тачи верил, что Дарри предатель, то он его мог убить. Его одного.
— Устроена проверка. Приговор готов заранее. И с палачом уже договорено. Если бы карать собирались одного виноватого, а не всех, едва ли палач вооружился бы именно взрывчаткой.
— Только наказали-то не того.
— Кого — "не того"?
— Ну как? Тачи нужен был предатель? Так вот он есть.
— Конечно. Понадобилось бы мастеру Тачи умблоо — и ты, и Мардарри, и кто угодно еще на глазах у него покрылись бы синей пеною. Я же и говорю про душевный недуг. Святая вера в собственные бредни. Даже не безумие, не настоящий бред, а ровно то, о чем ты говоришь: собранность. "Раз я так решил, это должно быть правдой"...
— А правдой и оказалось.
— Для кого? Я, скажем, никакой пены пока не вижу.
— Да? А сам-то ты видишь, что есть? Или только то, что, скажем, твари живой полезно?
— Чтобы та тварь, которая передо мною, действовала себе на пользу, — увы, не вижу. А вообще... Я же, Гирри, трусливый человек. И в Пеструю веру подался по трусости. Поэтому вижу то, что страшно. "Предатели" — это страшно. А с тобой я толкую и не боюсь.
— Вот я и говорю. Давай-давай, утешай. Больному это — страсть, как нужно!
— Ты не больной, ты раненый. А чего тебе нужно... Насчет мастера Тачи, вроде бы, всё ясно. Он хотел отступников, он их получил. Какое же подполье — да без отступников? А чего хотел при всём этом раскладе мастер Райгирри — еще вопрос.
— Да какое тут подполье? Нас что — запрещал кто? А чего я хотел... Да уж точно не того, что вышло.
— То-то и оно, что не запрещали. Бедняга воевода без войны... Но он нашел, как поправить это дело.
— Ну, это так можно договориться и до того, что меня с самого начала в дружину взяли, чтоб я после всех заложил.
— Для чего Тачи кого-то брал — и кого он, собственно, брал, что за диво ему чудилось под именем "Райгирри" — такие вещи моему уму запредельны. Но это тачины умблы, личные. А ты в Союз зачем шел?
— Так хорошо же там. Все вместе, дружно, весело. Даже песни петь себе самому не станешь — надо, чтоб кто-то слушал. Или лучше, как другие — водку жрать?
— Однако же насчет мастера Тачи ты уверен, что он и другим такую проверку мог бы устроить, как тебе и Мардарри? Или я чего-то не понял?
— Не, теперь я не понял. О проверке ты первый заговорил.
— Хорошо. Что Тачи в следующий раз других ребят пошлет на дело вроде того, что в "Петрушке"? И ребята его послушаются?
— Ну, я не воевода. А только оно не казалось гиблым, пока ваши не влезли. А другие послушаются. Мы ведь послушались.
— Вот именно. А дело оказалось гиблым. Ты не воевода. Ты не считаешь правильной ценой за веселье и за дружбу — то, что было на Кисейной. Без разницы, кто влез и помешал. В другой раз тоже кто-нибудь да влезет.
— Да не кидай ты в одну корзину рыжики и поганки. При чем тут веселье и дружба? Это — вообще. А на Кисейной сказали, что надо. Я ж и не знал, что за груз.
— Для тебя Союз важен тем, что можно собраться, побыть среди своих. Так?
— Ну да.
— Высокая цель Освобождения Мэйанских Трудящихся тебе нужна? Или не Освобождения, а за что там этот Союз ратует...
— Ну, и это, конечно, неплохо. Вот только никого и ни от чего мы не освободим. Да и вы, кстати, тоже.
— Это — да. И вот, не без участия палача, выясняется, что у мастера Тачи взгляды на Союз несколько иные, чем у мастера Гирри. Что его цель — вовсе не взаимно приятное времяпровождение.
— Ладно, я же вижу, к чему ты клонишь. Так меня теперь в Союзе все равно не оставят.
— К тому, что надо было тебе это дело бросать, пока было не поздно? Нет. Я к тому, что мнение мастера Гирри о будущем Союза уж никак не меньшего стоит, чем мнения прочих мастеров. Включая Тачи, благородного господина политехника и так далее. Если по мэйанским меркам, по старым, ты ж — певец, твое решение не ниже воеводского.
— Нет, мастер, ну ты точно смеешься! Гусляр-сказитель в стане княжьем, воспой, какая Тачи сука! А о будущем Союза, Братства, да и нашем, между делом, я так думаю — Корона теперь позаботится. Правда, кое-что и я успел. Вот сотнику о товарищах своих уже спел. А мог бы и промолчать. До сих пор не решил — правильно ли сделал. Может, это лекаря в свои лекарства какую дурь добавляют — ты не знаешь?
— Не знаю. Мне казалось, всю дурь в Ларбаре мы с покойницей Тому успешно выжрали... Но это к слову. А правильно ли ты сделал... По крайней мере, за тех ребят, кого я близко знаю, — благодарствуй. Если их на самом деле сюда забрали. Участок тем уже хорош, что сюда взрывчатку не пронесешь.
— Ну, на здоровичко! Хотя я бы лучше благодарность от них самих выслушал. А то ты-то — трус, а они при встрече — глядишь — и в морду дадут.
— Ох... Пострадавшему надобно-таки утешение? Насчет того, что в ближайшее время тебе никто, кроме самого последнего труса и подлеца, не врежет?
— Ну-ну, смелее, Пестрый жрец. Это твоя вера тебя ведет или гонор наружу просится?
Райлер не отвечает. Перебирает четки.
— Ага, вижу — с духом собираешься?
Молчание. Только стеклянные зернышки стучат.
— Да не бойся, сдачи не дам. Я с убогими не дерусь!
И снова тихо. Несколько мгновений — а потом камера подпрыгивает. Вся: и пол, и потолок, и стены с нарами.
— Твоя работа? Богомолец ты...
В самом деле, с этого подвижника сталось бы — устроить для соседа небольшое землетрясение. Только, кажется, этот удар — не последний...
* * *
73.
За пять дней до Новогодия, около десяти вечера и позже.
Восточный берег, Старая Гавань.
Мастер Талдин Курриби, сменный ординатор Первого хирургического отделения Первой Ларбарской городской лечебницы.
До чего же бестолковая охрана на Водорослянке. Ведь тычешь же им в нос удостоверением гильдейским, где синим по белому прописано: лекарь. Ну и что, что из другой больницы, если здесь, в Четвертой, лежит Она. Боевая, можно сказать, подруга. Ну и что, что две дюжины лет почти знакомы — и ничего этакого так и не случилось. Жена друга, как говорится, не женщина, а друг. Вдова — тем более. Но теперь выяснилось, что Рунника-то жив. Живет себе припеваючи где-то далеко. Так может и у брошенных им людей появиться право на счастье?
Никуда не делись, пришлось-таки пропустить. Жалко только, что без цветов пришел. Хотя, если задуматься, букеты — они по молодости хороши, а на самом деле — какой с них толк? На пятом десятке картошечка, да с зеленым лучком — самый что ни на есть желанный гостинец.
Девицы в палате зашушукались: "Алила, твой!". Значит, признала за своего, не отнекивается. Значит, не зря спешил. Это она только для виду сердилась: что поздно, мол, да что пьян. А на самом деле рада была. Сказала: "Лучше завтра приходи"! То есть, ждет, зовет. Ведь ни "когда-нибудь", ни "в будущем году", а именно "завтра"!
Мастер Курриби придет. Кто сказал, что в возрасте Премудрой с Западного на Восточный берег не набегаешься? Вот и сейчас дорога домой не кажется долгой. От Водорослянки до Каменного — с четверть часа. Быстро перейти Юин. А впрочем, может, не торопиться? Постоять на мосту, опершись локтями на перила, понаблюдать за темной водой. Обернуться еще разок назад. Туда, где светит неяркими огнями Старая Гавань. Ну и что, что Четвертой лечебницы не видно отсюда? Вон крыша Храма Четы, от нее севернее — всего лишь один квартал. Алила, наверное, уже спит. Да все уже спят...
Что-то полыхнуло там, над крышами. Показалось? Нет. Как вспыхнуло, так и горит. Больница? Доктор Курриби побежал. По пути уже сообразил: нет, не Водорослевая, где-то дальше к востоку. Но всё равно бежал уже, возвращаться не стал. Навстречу по Каменной народ ломится — и пешком, и в возках, кони перепуганы. Скверно дело. Взорвали снова? Пожар у кого-то на квартире, где краска стояла в бочках или еще какая-то запрещенная дрянь? Или Пламенная одержимость? Одних разговоров про бомбы в городе наслушаешься — так, пожалуй, и впадешь...
Точно, не больница, слава Семерым. Но и тут уже движение: огонь видели, а перед тем еще и грохнуло. Пострадавшие будут — готовятся их принимать. Куда же, как не сюда? То Кисейная, то опять...
Говорят, на Канатной рвануло. Похоже, на Змейском подворье. Оттуда, что ли, зараза и идет — то есть взрывчатка? Нет. Не за забором горит, по левую сторону улицы. Пожарные едут, стража, толпа народа. Ну, хоть тут-то пропустят доктора?
— Местный? Лекарства, перевязка дома есть? Всё неси сюда. И воды. И крепкого. Водки, перегонного, что найдешь.
Личность в домашних тапках послушно помчалась.
Место годится: под фонарем, фонарь цел. И сухо.
— Пострадавших — сюда!
— Было б там, кого нести...
— Городового, кажись, на месте убило. И стена рухнула.
— Проломилась! Но крыша поползет, точно.
— Тут как бы улица вся не поползла...
— Не важно, граждане. Раненые, убитые — всех сюда. Носилки какие-нибудь сооружайте.
— Туда, пожалуй, сунешься... Пожар!
— Шашек газовых там — знаешь, сколько? Еще рваться будут.
— А что горит-то?
— Не здешний, что ли? Участок. Стража Коронная.
— Нич-чего себе!
— Ага, несут уже. Сюда, сюда!
— Врачи тут!
— Так им и дали выйти...
— Кому?
— Полон участок народа: заключенных. Которые с Кисейной. То крыло и горит, где предвариловка.
— Да, вон они, хоботари королевские: ящики выносят.
— У нас вечно так. Бумага людей важнее.
— Эх, а маски, небось, надевать придется. Дыму-то...
— Давно пора. Дальше дымить еще сильней будет.
— Лучше для лекаря маску найдите!
Солдат без оружия много не навоюет. А лекарь без медикаментов да посреди улицы? Вот уже и раненых принесли — а что с ними делать? Первым делом кровотечение остановить — перевязать, затянуть, затампонировать — уж как придется. Ожоги чистым полотном накрыть, да кто ж знает — чистое ли оно? Переломанные конечности обездвижить, и дальше — на Водорослевую.
Не пускают в Четвертую, улица перекрыта. Кто-то из Стражи распорядился: ждать, пока приедут из тюремной больницы. Это здоровые могут ждать, а из раненых — все ли дождутся? Вон тот, например, детина, на которого, говорят, балка упала. Или вот этот рыжий, с ногою, кем-то уже перевязанной.
— Наши раненые тоже ждут.
Это объясняет стражник. Будто кому-то от того легче. И вдруг, схватившись за саблю, начинает остервенело вертеть головой:
— Ах ты!..
Так уж устроен это прибор. Посреди шума, грохота, крика и ржания слышен гаденький писк. Ни с чем не перепутаешь счетчик Саунги. Кто-то поблизости творит чудо. Или молитву.
Один пострадавший шевелится. Пытается, не поднимаясь, дотянуться до другого. И дотянулся. Бритая голова, бессмысленный взгляд. Вот этот, больше некому.
Положенный удар на оглушение стражник нанести не успевает — бритый валится сам. Лицом на мостовую. Стражник все же подходит, рывком приподнимает и переворачивает выявленного чудотворца. Подбирает с земли какую-то тряпку, принимается связывать руки.
Доктору подвергать себя опасности — последнее дело. А тот, кто подвергся сверхъестественному воздействию, тоже может быть опасен. Но мастер Талдин все же склоняется над рыжим.
— Назад! — рявкает стражник.
— Да перестаньте Вы! Он всего лишь руки наложил. Целительство. А то когда еще из Вашей-то больницы приедут...
* * *
74.
За пять дней до Новогодия, ночь.