— Ясно. — Мэтью понял, почему Лэш решил включить Файрбоу в эту сделку. — Но… это лекарство. Как часто ты его принимаешь?
— Я пью его два раза в день, — ответила она. — Рано утром, перед тем, как впустить тебя в ту дверь, я выпила дозу. Следующая должна быть около шести часов вечера. Хотя неизвестно, удастся ли мне ее принять.
— И это помогает держать Лиззи в узде?
Она улыбнулась, и улыбка эта была похожа на оскал.
— Ее ничто не может удержать в узде. Просто иногда она сидит молча и выжидает. С лекарством — после одного или двух убийств, в которых она нуждается, как другие нуждаются в воздухе — она прячется, словно джинн, в свою бутылку. Без лекарств… я даже не смею предположить количество ее жертв, потому что прошло слишком много времени с тех пор, как ее последний раз… — она помедлила, подбирая слова, — спускали с цепи.
— Хм, — выдохнул Мэтью, чувствуя себя довольно неловко. Эта женщина сидела так близко к нему и — сестра по «Черноглазому Семейству» или нет — она источала опасность, которая прошивала его до самого позвоночника. Мэтью беспокойно поерзал на сиденье, и Элизабет Маллой мягко рассмеялась.
— Страх, — кивнула она. — Я чувствую его затылком. — Она наклонилась вперед, и Мэтью заметил, что ее карие глаза потемнели, а в глубине их появились красные блики, как у Кардинала Блэка. — Но у нас есть еще время, дорогой брат. Хотя я думаю, что ты прожил жизнь, настолько отличную от моей, что в нашем случае брат никогда не сможет постичь сестру. И все же мы попробуем. Хочешь услышать мою историю?
Первым желанием Мэтью было сказать «нет», приправив это сердечным «черт возьми», но он обдумал предложение и понял, что его сестра хочет поделиться с ним чем-то важным и сокровенным. И, поскольку они путешествовали в одном экипаже и должны были провести вместе еще не один час, было бы разумно выслушать Элизабет и запомнить все предупреждения, которые наверняка проскользнут в ее истории.
Поэтому Мэтью откинулся на сиденье и приготовился слушать под аккомпанемент стука копыт и скрипа колес по заснеженной дороге. Ветер заунывно выл вокруг стен экипажа, пронося снежные вихри мимо его окон. Элизабет одарила его улыбкой, больше походящей на гримасу. Казалось, она собиралась открыть дверь, ведущую в комнату, где гротескные фигуры проклятых грешников танцевали свои заколдованные танцы, выходящие за пределы понимания Мэтью и за грань добра и зла.
Улыбка Элизабет угасла. Ее лицо стало пустым и непроницаемым, и хотя она все еще была красивой молодой женщиной, Мэтью показалось, что в этом ее остекленевшем взгляде притаилось нечто ужасное. Ему хотелось отвести глаза, но он не смог, потому что подозревал, что это — часть ритуала, которым она заманивала мужчин в переулки, а после разрывала их на части. Она казалась такой потерянной, такой невинной и столь нуждающейся в помощи…
— Что ж, я начну, — сказала она ему. И Спайтефилдская Убийца открыла свою ужасную дверь и пригласила Мэтью Корбетта на ту проклятую вечеринку, хотел он того или нет.
Глава двадцать шестая
Первый, кого я убила, был удивительно похож на человека, убившего единственную мать, которую я знала, и изнасиловавшего меня в возрасте десяти лет.
Но… я забегаю вперед. Позволь мне начать сначала.
Кем мы были до рождения?
Я задаю себе этот вопрос, но не нахожу на него ответа. Возможно, в нас заложено что-то… некое семя, посеянное при зачатии, которое может однажды пробиться наружу, если попадет в определенные обстоятельства? И, если оно пробьется, может ли оно стать для человека такой же насущной потребностью, как потребность в еде и воде? Мне кажется, Мэтью, я касаюсь аспектов добра и зла, которые никто не может полностью постичь.
Злая ли я?
Я позволю решать тебе.
В детстве меня отдали в сиротский приют Спайтефилдса… знаешь, в этом даже есть своя ирония. Возможно, мое возвращение туда было предрешено естественным ходом вещей.
Ни настоящего отца, ни настоящей матери я не знала. Свое имя — Элизабет — я получила от женщины, которая нашла меня завернутой в одеяло в своем амбаре. Из детства я помню, как росла в приюте, окруженная такими же детьми, как я, под опекой нескольких добрых людей, которые о нас заботились. Детские игры, светлые деньки… о, это яркие, хорошие воспоминания! Я бы даже могла назвать по-своему счастливым то время, которое провела в приюте.
Когда мне было восемь, меня удочерила одна пожилая женщина — ей тогда было уже под пятьдесят. Она забрала меня в свой пансионат в Уолхэм-Грин, к юго-западу от города. Ее звали Нора Маллой, она овдовела за несколько лет до нашей встречи, а ее единственная дочь вышла замуж за торговца табаком и переехала с ним в колонии. Знаешь, мне очень нравилось, что в моей жизни появилась женщина, которую я могла звать мамой.
Да, Мэтью, когда-то я знавала любовь. И это было чудесное время! Пансионат стал мне настоящим домом, там было уютно и всегда безупречно чисто. Моя мама была великолепной поварихой — ее супы и похлебка славились на весь район. Благодаря ее талантам дела у нас шли хорошо, вдобавок наш дом стоял недалеко от Сэндс-Энда и гавани, так что у нас останавливалось много путешественников.
В молодости мама состояла в группе уличных танцовщиц. Это наложило на нее неизгладимый отпечаток и привило ей безупречное чувство стиля. Она всегда одевалась со вкусом, любила разнообразные перчатки — вроде тех, что сейчас на мне. Пожалуй, именно у нее я переняла эту привычку. Она научила меня танцевать, выражать себя через движения ног, рук, головы — всего… вплоть до пальцев. У нее был настоящий дар! Как безупречно она двигалась… с такой легкостью! Но могу сказать тебе, что научиться этому было очень непросто. Тем не менее, мама неустанно повторяла мне, что я рождена для танцев, и со временем я стала устраивать для некоторых наших постояльцев небольшие представления, в ходе которых она аккомпанировала мне на флейте, а иногда и на барабане…
Год спустя мама объявила, что я готова к выступлениям, как она выразилась, для широкой публики — и отправила меня в гавань танцевать и раздавать листовки с рекламой нашего пансионата. О, это было абсолютно безопасно, Мэтью! Она всегда сопровождала меня, и, надо сказать, ее идея действительно пошла на пользу нашему бизнесу. Если б мы только могли знать, к чему это в скором времени приведет!
Да, именно к тому, о чем ты подумал.
Однажды утром с корабля сошел человек с мешком вещей, перекинутым через плечо. Увидев меня, он остановился и решил посмотреть, как я танцую. Мне очень хорошо запомнилось его лицо, хотя в тот момент он был для меня не более чем потенциальным новым постояльцем. Позже — во время того… инцидента… — его лицо словно намертво выжгли в моей памяти: длинный нос… чуть кривоватый, как будто сломанный не единожды; высокий лоб с множеством морщин, массивный подбородок, заросший каштановой бородкой, короткие темные волосы и бледно-зеленые глаза. Хотя бледными они показались мне позже, а поначалу я подумала, что у него кошачьи глаза. Знаешь, как у тех диких кошек, что бродят по гавани, неслышно подкрадываются к птицам и мышам, а после разрывают их в клочья. А иногда эти кошки даже не думали съедать своих жертв, им доставляла удовольствие сама охота. Убийство ради убийства и больше ничего.
Его звали Бродерик Робсон… по крайней мере, такое имя он назвал, когда регистрировался у нас. Думаешь, имя было фальшивым? Да. Констебль, расследовавший происшествие, позже разузнал, что так назывался корабль, на котором он прибыл из Ньюкасла. Надо признать, это имя подходило ему, как никакое другое, потому что он ограбил[38] меня и мою маму: у нее он забрал жизнь, а у меня — все, кроме жизни… хотя, можно сказать, и ее тоже.
Но я прервусь ненадолго, мне нужно отвлечься. Я говорила, что не люблю холод, но мне нравится шум ветра. Он чем-то напоминает музыку, не находишь?
Так вот. Этот человек… Робсон. Заселяясь к нам, он говорил, что пробудет в Лондоне где-то с неделю. Ему нужно было, как он сказал, встретиться с адвокатом и свести счеты. Больше мы ничего не знали, и что-то подсказало нам, что лучше его ни о чем не расспрашивать — мы сразу подумали, что этот человек замешан в каких-то мутных делишках. Робсон держался особняком, ел в своей комнате, где-то гулял по ночам и долго спал после завтрака. Однажды днем он попросил у моей матери разрешения, чтобы я потанцевала для него после ужина в его комнате. Тогда-то он и признался, что выбрал наш пансионат только из-за моих танцев. Такая прекрасная маленькая девочка, говорил он. А потом добавил, что я освещаю собой мир, а наш мир нуждается в освещении, потому что сам по себе он — невероятно темное место. Он назвал меня маленькой Свечкой. Я очень хорошо помню, как он это произнес…
И мама согласилась, чтобы я станцевала — но не для него одного, а еще и для мистера Патрика… и для четы Карнахан тоже. Все они были нашими постояльцами. Выступление должно было состояться вечером в гостиной, и когда пришло время, явились все, кроме Робсона. Мама поднялась к нему в комнату, чтобы пригласить его, но вернулась одна. Я до сих пор помню ее лицо в тот вечер: оно было пепельно-серым. Я не сразу спросила, в чем дело — сначала станцевала для постояльцев, как обещала. Позже мама рассказала, что Робсон не открыл дверь на ее стук, но она слышала, как он с кем-то разговаривал. Кто-то один говорил грубым голосом и постоянно ругался, а кто-то другой рыдал. Это сильно напугало маму, и она попросила меня держаться подальше от этого человека: ему оставалось прожить у нас всего две ночи, он ведь заплатил за неделю…
Помню, я тоже испугалась.
Ночью я лежала в своей комнате — той, что располагалась рядом с маминой, — и слышала, как Робсон расхаживает по своему номеру. Туда-сюда, туда-сюда… помню, как его тяжелые сапоги стучали по деревянным половицам. Потом он останавливался, на несколько минут замирал, а потом снова: туда-сюда, туда сюда… как будто он собирался дойти пешком до самого Лондона. Утром последнего дня его пребывания мама приготовила ему поесть и оставила поднос у его двери. Еда осталась нетронутой.
Что превращает человека в животное, Мэтью? Что заставляет зверя, скрывающегося внутри нас, вставать на дыбы и нападать на весь мир?
Кто мог ответить на такие вопросы?
Ни я, ни моя мама — не могли. Мы мало что знали…
Настала последняя ночь.
Он должен был уехать на следующее утро, оставалось лишь пережить ночь, когда в пансионате оставались только мы с мамой и Робсон: Канраханы отбыли как раз в тот вечер.
Знаешь, я так хорошо это помню… шел дождь, был конец октября. Этот чертов дождь, Мэтью, он лил, не переставая! Его стук иногда до сих пор слышится мне, и кажется, что в нем снова зазвучат его шаги, как тогда. Те самые шаги, что разбудили меня той ночью.
А потом я услышала его крик. Никогда в жизни я не слышала ничего подобного — этот крик напугал меня до глубины души. Так может вопить зверь, рвущийся из оков, не иначе. Или же… так может вопить человек, который отчаянно пытается этого зверя сдержать… вернуть его в клетку.
Но в ту ночь… в ту последнюю ночь… зверь не повиновался и стал хозяином.
Ко мне в комнату вдруг вошла мама, держа в руке фонарь. Она выглядела напуганной, но спокойным голосом попросила меня не бояться. Сказала, что тоже слышала крик — да разве мог его хоть кто-нибудь не услышать? — и хочет подняться наверх, чтобы постучать в дверь мистера Робсона. Я должна была сидеть тихо, оставаться в своей комнате и запереть дверь, как только мама выйдет.
Мне было десять лет, Мэтью. Можешь представить себе, каково это было? Мама ушла с фонарем, а я заперла дверь и забралась в угол, где чувствовала себя хоть немного в безопасности. Слыша скрип ступеней, когда мама поднималась по лестнице, я отчаянно молилась Богу.
Я услышала, как она стучит в его дверь.
— Мистер Робсон! — донесся до меня ее зов. — Мистер Робсон, откройте, пожалуйста.
Сквозь барабанящий по окну дождь я прислушивалась к голосам, и не узнавала один из них. Низкий, резкий… я даже не могла разобрать слова, которые он произносит, но мне казалось, что от них содрогается весь дом.
А потом… проклятье, я и не думала, что будет так тяжело об этом…
Потом я услышала звук, который безошибочно определила: такой стук раздается, когда на пол падает чье-то тело. Но не последовало ни воплей, ни крика о помощи… он просто не дал ей на это времени! Все произошло так быстро, что у мамы не было даже шанса защититься — да и кто мог бы защититься от бритвы, которая несется к тебе без предупреждения, а убийца стоит так близко, что ты чувствуешь на себе жар его дыхания?
Мама упала, и я помню, как сжалась от страха. Я очень хотела, чтобы она поднялась, чтобы Бог помог ей, но услышала только… глухие удары. Робсон избивал маму ногами, пока она лежала на полу в коридоре второго этажа. Я будто слышу эти удары прямо сейчас. Тук… тук… Снова и снова. Он все продолжал и продолжал, казалось, он никогда не остановится, но потом… почему-то прекратил.
Что с мамой? Можно ли ей помочь? — думала я. Тогда я по-настоящему испугалась и не могла больше ждать.
Я помню, как звала ее: «Мама! Мама!», пока бежала к двери и собиралась броситься на второй этаж. В тот момент я услышала, как он спускается по лестнице, и моя рука замерла на щеколде. Знаешь, есть какая-то неуловимая разница в том, как ходит хозяин дома, и как перемещаются его гости. Так вот, Мэтью, Робсон шел… как хозяин. Медленно, размеренно. Он насвистывал какую-то мелодию… совершенно жуткий мотив: дисгармоничный, нестройный, хаотичный. Такую мелодию мог сочинить лишь разум чудовища.
Наконец он взялся за ручку моей двери, повернул и повращал ее. А потом раздался стук.
— Элизабет? — прошептал он. И это был… даже не совсем его голос. То есть, частично он был, конечно, похож на голос мистера Робсона, но вместе с тем в нем звучали грубые, звериные нотки… я бы даже сказала, демонические. — Маленькая Свечка, открой дверь и посвети мне, — попросил он тогда.
… Что? Не обязательно продолжать? Но, Мэтью, прерваться на полпути не получится! О том, как это случилось, нужно рассказать до конца, но я… знаешь, я благодарна тебе за заботу.
Так вот, я не собиралась открывать ту дверь. Я собиралась вылезти из окна и побежать за помощью, потому что этого хотела бы мама. А она… даже если она была еще жива, она не смогла бы меня спасти.