А Брокк становится мрачней день ото дня.
Мне очень хочется успокоить его, и я пытаюсь встать с постели, поначалу даже получается. Жар не мешает ничуть, голова вот слегка кружится, но это — мелочи жизни... я знакомлюсь с домом и портнихой, которую приводит Брокк. Массивная неторопливая женщина, словно высеченная из камня, и руки ее выглядят грубыми, но меня завораживает сноровка, с которой они управляются с иглой.
Мне шьют платье.
Я не хочу, но портниха уговаривает, всего-то одно... а еще полторы дюжины белых сорочек с кружевными воротниками. И манжеты их тоже пышны, я ведь девушка, пусть бы со странными вкусами, которым со-родич потворствует, тогда как, по мнению портнихи, меня следовало бы выпороть. Мнение читается в поджатых губах и квадратном подбородке, на котором пророс темный кучерявый волос.
К рубашкам она приносит жакеты, жилеты и бриджи — черные и коричневые, темно-зеленые с золотым позументом... с пуговицами по внешнему шву, со все теми же кружевами, пусть бы и крашеными в разные цвета. Пожалуй, постепенно она примирялась со странной идеей. И мне бы радоваться, но...
Пилюли не помогали.
Нет, жар не мешал, но выматывал страшно. Я по-прежнему просыпалась среди ночи, иногда пыталась найти Одена, иногда сразу осознавала, что его нет, но все равно расстраивалась почти до слез. Не плакала — жар высасывал воду. Я пила, пила... у кровати стоял кувшин, который наполняли ключевой водой, но ее не хватало. И наутро меня вновь терзала жажда.
Приходил Брокк. Заставлял есть, и вновь глотать таблетки — раз от раза их становилось больше.
— Все будет хорошо, Хвостик, — говорил он. И я соглашалась: будет.
Я не могу умереть сейчас. Тем более, от какой-то там лихорадки... у меня есть брат, дракон и дом. Их нельзя бросать. Но однажды — я не знаю, сколько прошло времени — наступил день, когда я просто не смогла встать с постели. Жара было слишком много...
И он не уходил.
А я поняла, что происходит: не лихорадка, но солнечные змеи свили гнездо в моем животе. Они пытались выбраться, но не могли. И я пыталась выплеснуть силу... на гиацинты... или на Брокка... или просто избавиться.
Не получалось.
Вода меня не слышала. Земля не отзывалась. А солнца внутри становилось больше.
— Брокк, — мне было невыносимо стыдно, и этот стыд отсрочил разговор еще на несколько дней. — Я... я не больна. Не совсем, больна.
Говорить было тяжело, потому что губы пересохли, да и язык был неповоротливый, распухший.
И в голове все путалось.
Ритуал.
И не ритуал вовсе... место... потом еще жаворонок этот. Оден... ему много было нужно. А у меня чужое лицо... это неправда, но он так решил.
Бросил.
Не сам, но я ждала, что он вернется... а теперь солнечные змеи иссушают меня. Если он не заберет силу, я умру. Кажется, я потерялась в словах, не сумев все толком рассказать, помню, что вцепилась в руку Брокка и повторяла, что не брежу... или все-таки?
Он сидел рядом, успокаивал...
И когда между сжатых губ протиснули лопаточку из слоновьей кости, я только и смогла, что открыть рот. Снадобье было горьким. А во сне, впервые за долгое время, я не испытала одиночества.
Сон этот длился и длился... он был таким ярким.
Про костер. И еще вереск.
Про того самого жаворонка, чей голос рассыпался по небу, божью коровку и искры, которые пляшут на коже... про силу — ее слишком много, чтобы удержать, и я отдаю...
Пытаюсь.
Некому взять. И сила, запертая во мне, растет.
Наверное, я все-таки умру.
Поэтому Брокк уговаривает потерпеть. Еще немного потрепеть... надо сказать, что боль пройдет, любая проходит, если не здесь, то за гранью мира. И я поворачиваюсь к нему, с трудом открываю глаза, ведь сон еще держит, и вижу Одена.
Нет... показалось.
Это другой пес. Просто похож. Очень похож, но другой.
— Ей станет лучше, — этот голос выталкивает меня в забытье. — ...а потом решим общую проблему.
И снова есть вересковая пустошь Лосиной гривы, родники, пробившиеся к свету, и такой знакомый завораживающий стук сердца. Жар вдруг гаснет. А я понимаю, что сон закончился.
Исчезли родники и грива, но оставили мне Одена.
Он замечательно холоден, и я, обнимая его, прошу поделиться этой прохладой.
Я просыпаюсь в чужом доме.
Потолок из серо-зеленого камня. Лежу. Разглядываю рисунок из тонких прожилок, пытаюсь понять, как оказалась здесь. Я болела и... на больницу это похоже мало. В больницах не бывает настолько роскошных кроватей. И окон в половину стены. И уж тем более не стоят на резных столиках каменные вазы с цветами.
Цветы были живыми, свежими.
Перевернувшись на бок, я дотянулась до махрового бутона розы, чтобы убедиться, что передо мной не подделка. Мягкие лепестки посыпались на столешницу, легли белым узором на темном камне.
Нет, место определенно было мне незнакомо.
Толстый ковер. И массивный секретер. Зеркало, в котором отражается солидных размеров кресло и книжные полки за ним.
Я лежу на мягкой перине под одеялом из овечьей шерсти. На мне рубашка, но она тонкая и вся промокла от пота... надо бы сменить или хотя бы избавиться, но мне так лениво двигаться, не оттого, что плохо, скорее уж наоборот.
— Эйо, — шеи коснулось что-то теплое. — Эйо...
Меня сгребли в охапку и сдавили.
Знакомый запах. И знакомый голос.
Я готова рассмеяться от счастья, но оно вдруг заканчивается.
— Эйо...
— Я, — я попыталась высвободиться из объятий, но попытка эта изначально была обречена на провал. — Отпусти.
— Нет.
Оден позволил мне повернуться лицом к нему.
Ну да... давно не виделись. И наверное, надо что-то сказать, но я не представляю, что именно принято говорить в подобных случаях. Зато обеими руками упираюсь в грудь.
— Где я?
— Дома.
— Мой дом не похож на этот.
А выглядит Оден отвратительно, не настолько, конечно, как при первой нашей встрече, но много хуже, чем при расставании. Худой, я бы сказала — истощенный. Впавшие щеки, заостренные скулы и губы в трещинах. Некоторые глубокие, до крови, и красные пятнышки ее присохли к коже.
— Это мой дом, — он разглядывает меня пристально и... и вообще, что я здесь делаю?
Брокк... я сама ведь просила. Пыталась рассказать. У меня получилось.
И Брокк поверил. Нашел Одена и... и дальше что?
— Где мой брат?
— Он... появится позже.
— Когда?
И почему он вообще ушел. Оставил меня здесь и... и Оден молчит.
А я вдруг понимаю, что сейчас светло, он же смотрит на меня так, словно видит впервые, и есть во взгляде что-то такое, отчего мне плакать хочется.
Нельзя поддаваться, Эйо.
Было больно, а будет еще хуже. Сказки, они только в книгах выживают.
— Я пока и сам не понимаю, что произошло, — он касается лбом моего лба. — Все плохо, да?
— Не знаю.
Лихорадка прошла. Мне было душно, жарко, но этот жар не шел ни в какое сравнение с прежним, изнуряющим, обессиливающим. И наверное, это как-то связано с тем, что кожа Одена холодна, и я, прижав ладони к его груди, не столько отталкиваю его, сколько делюсь теплом.
Это длится долго... пожалуй, чересчур долго. Мы просто лежим. Просто рядом. Просто смотрим друг на друга. А в сумме получается что-то невероятно сложное, непонятное пока.
— Ты сможешь встать? — Оден уступает и разжимает руки. — Или хочешь остаться в постели?
— Я хочу узнать, что происходит.
И выбраться из кровати.
Она большая, но нам двоим в ней будет тесно.
Сажусь. Голова кружится-кружится, и я, пытаясь удержать ее, сжимаю пальцами виски.
— Не спеши, — Оден придерживает меня за плечи. — Я позову кого-нибудь?
— Нет.
Я сама.
Встану — пол теплый, пусть и каменный, но под камнем наверняка проложены трубы, по которым идет горячая вода. Справлюсь со слабостью и сделаю первый шаг. Оден держится рядом, но не мешает.
— Ванная комната — там, — он открывает дверь.
Камень и снова камень... прорезь окна и витражи с бабочками, которые как-то не увязываются с Оденом. И хочется спросить, почему бабочки, но я прикусываю язык.
Какая мне разница?
Ванна утоплена в полу, и даже не ванна — небольших размеров бассейн, отделанный зеленым и белым нефритом. На полу — узор из водяных лилий. И узор этот повторяется на массивных каменных чашах, что свисают низко. Из серебряных львиных голов, оцепивших бассейн по периметру, льется вода. Звук ее нарушает молчание, и я присаживаюсь на бортик.
— Давно ты очнулся?
— Вчера, — Оден садится рядом. Мог бы вспомнить о манерах и выйти. — Вечером. Я не хотел тебя будить.
Если вечером, то он наверняка способен ответить хотя бы на некоторые мои вопросы.
— Как я здесь оказалась?
— Виттар принес. Мой брат.
— А Брокк?
— Насколько я понял... они немного не сошлись во взглядах. Виттар вспылил. И твой брат вынужден был уйти.
Очаровательно.
Если не смотреть на Одена, то разговаривать легче, нет ощущения, что от меня ждут чего-то, чего я не способна дать.
— Эйо, никто не будет удерживать тебя силой. Ситуация была... нервная. Ты сгорала. Я замерзал. И получается, что мы должны находиться рядом.
Вода подбирается к пальцам ног, она разноцветная, разукрашенная и преломленным витражами солнечным светом, и самим бассейном.
Сгорала я?
Да. И Одену, судя по его виду, пришлось нелегко. Теперь и ему, и мне легче. И что сказать?
Находиться рядом?
Насколько рядом?
— Лето почти закончилось, — он сам заполняет пустоту между нами. — Еще неделя осталась...
Это выходит, что я... месяц? Полтора почти? И осталась неделя? От всего длинного лета?
— Я скажу, чтобы подали завтрак, — Оден поднялся. — Эйо, пожалуйста, если чувствуешь, что не справляешься сама, то позови. Не меня, так служанку. Вот шнур.
Он вкладывает мне в руку витую ленту с массивной кисточкой на конце.
— Или просто если понадобиться что-то.
— Моя одежда.
— Конечно.
Вода горяча, и я просто лежу, позволяя ей избавить меня от грязи. Собственное тело становится легким, невесомым почти, и если закрыть глаза, то легко представить, что нахожусь я вовсе не в бассейне чужого дома, но где-нибудь на берегу...
...или в чаше, где открываются горячие ключи, которые выносят серую грязь...
...в той чаше хватило бы места двоим.
...та чаша осталась позади, вместе с дорогой и всем, что в дороге случалось. И что бы ни привело меня в этот дом, он так и останется чужим.
А Оден?
И я?
Притвориться, что все, как раньше? Но это ложь. А что тогда правда?
— Эйо, — тяжелая ладонь легла на волосы. — Ну кто спит в ванной? Это небезопасно.
— Зато приятно.
Не хочу соглашаться сугубо из упрямства, пусть и назовут его детским. А вода остыла и уходит, с шумом исчезая в железных трубах дома.
— Вставай.
Меня заставляют выбраться на бортик бассейна.
— Не упрямься, — спокойно говорит Оден, когда я пытаюсь оттолкнуть его руки. — Я не трону тебя. Если ты не захочешь.
— Я сама.
Губку и мыло он все-таки отдает, но не уходит, наблюдает. И когда мыло попадает в глаза, фыркает, словно давая понять, что это меня высшие силы за строптивость наказали.
И поливает из ковшика горячей водой.
— Я захлебнусь.
— Я не позволю, — возражает Оден, набрасывая на плечи пушистое полотенце. Вытирает сам, бережно, разминая затекшие мышцы. И слабость уходит. — Вот и все. Сейчас поешь и станет совсем хорошо.
Одеваюсь я сама, но под бдительным присмотром.
И да, одежда моя, я помню ту портниху, которая ее шила и еще ворчала, что приличные девицы из приличных же семей не носят подобное... алые бриджи и белая рубашка с кружевным воротником. Алый же жилет, отороченный золоченым шнуром. И два ряда крупных золотых пуговиц.
— Что-то в этом есть, — Оден обходит меня по кругу. Сам он одет просто, по-домашнему, но видно, что и рубашка, и вельветовая куртка слегка великоваты, и меня тянет потрогать ткань и разгладить вону ту складочку на плече. А еще лучше — спрятаться под эту куртку, обнять его и стоять долго-долго... просто так, без причины.
Мало мне было?
Похоже на то...
Стол накрыт на двоих. Розы. Вазы. Белый костяной фарфор. И столовое серебро во всем его многообразии... пересчитав вилки, ложки и ножи, я пришла к выводу, что подобные завтраки не для меня. Манеры не настолько хороши, чтобы получать удовольствие от этого церемониала, странно, что за спиной не выстроилась когорта лакеев.
— Что не так?
Он издевается? Не похоже...
— Меня, конечно, учили... — я подняла вилку о двух зубцах, — но не так, чтобы очень старательно... и я кое-что помню... но боюсь, воспитание мое далеко от идеального и...
— Эйо, — Оден сдвинул серебро на край стола. — Не думай о всякой ерунде. Просто поешь, ладно?
Ем. Благо, я, оказывается, зверски голодна, а повар — превосходен... пресные корзиночки с паштетом из гусиной печени. И тончайшие блинчики с кремовой начинкой. Перепелки в меду. И полупрозрачные ломтики семги, завернутые в листья салата. Терпкий соус. И кунжутные крендельки, которые полагается размачивать в мясной подливке.
Оранжерейная клубника со сливками.
И пирожные.
Горячий шоколад...
Пожалуй, завтрак почти примирил меня с жизнью, настолько, чтобы заговорить. Но из всех вопросов, которые следовало бы задать, я выбрала самый бессмысленный.
— Я тебе больше не... противна? — я не могу не смотреть на Одена. И то, как он болезненно хмурится, поджимает губы, словно запрещая себе говорить о чем-то, пугает.
И боюсь почему-то не его, но за него.
— Ты никогда не была мне противна, Эйо, — он встает.
И спиной поворачивается, собака упрямая.
— Я не мог смотреть на тебя, потому что видел не тебя, но Королеву.
— А теперь?
— Теперь...
Отросшие волосы он собирает в хвост, забавный такой, короткий и пушистый. А над ушами подшерсток выбивается светлым пухом.
— Я думал, что потерял тебя. Навсегда, понимаешь? То, что произошло в Долине...
— Не надо. Пожалуйста.
Я не хочу об этом говорить. Вспоминать. Выслушивать оправдания. Или объяснения. Что изменится?
Мне было страшно.
И плохо.
Я не желаю, чтобы однажды все повторилось. А это случится, если я хоть на миг забуду правила игры. Сейчас мы нужны друг другу. Но как надолго? И что будет после того, как необходимость отпадет?
— Как скажешь, — Оден кланяется и протягивает конверт. — Тебе просили передать.
Письмо?
И знакомый герб на печати заставляет сердце забиться в ускоренном ритме. Брокк! И если так, то... то надо ли открывать? Он обещал, что не отдаст меня никому, но я в чужом доме.
А его нет рядом.
Почему?
Не потому ли, что ему сделали предложение, от которого Брокк не счел нужным отказываться.
— Не прочтешь, — Оден садится на пол. — не узнаешь правды.
Открываю. Бумага хрустит, печать разламывается пополам, а я пытаюсь развернуть жесткий лист, исписанный нервным почерком Брокка.
Хвостик, мне безумно жаль, что когда ты откроешь глаза (а судя по тому, насколько быстро тебе стало лучше, это произойдет весьма скоро), меня не будет рядом. Боюсь, виной тому исключительно мой скверный характер и нежелание идти на уступки, которые я счел неприемлемыми.