И правда, кум изменил свой вчерашний репертуар. Начал его со "Смерти клопа". Для тех кто не в курсе, коротко поясню: на самых высоких нотах несколько "пи" (с паузами, строго по восходящей), на верхней струне громкое "бум!" — и тоненькое вибрато, опять же, внизу.
"Курочка" получилась мелодичней и громче, несмотря даже на то, что Рубен тарахтел семерочными аккордами на шестиструнной гитаре. Она была хоть как-то настроена на басах.
Как кому, а Славке понравилось. Он был фанатом уличного инструментала, слышал и более лучшие образцы, но кума моего поддержал. Ибо в сегодняшнем исполнении было важно не "как", а "кто".
Про остальных не скажу. Очкарик сидел, уткнувшись в свою тарелку, а Валька всего разок вежливо улыбнулась. И то, на словах "но через год снесла она яичко". В моем понимании, этот пассаж мог относиться как к исполнителю, так и автору слов — дремучему дубу в орнитологии.
Получив свою долю аплодисментов, Рубен положил гитару на диван, рядом со мной. Я и про Вальку забыл: как давно мои пальцы не бегали по ладам такого шикарного инструмента! Струны легкие, голосистые. Нет в оплетке ни грязи, ни ржавчины. Наверное, дяхан Пашка недавно варил их в уксусе. Старый комплект, а строит и неплохо еще звучит...
В общем, забыл я все свои табу и шифровки. Не выдержал. Сам не помню, как и когда гитара оказалась в моих руках. Проверил настройку — ни одна струна не ушла. Попробовал взять ля минор — фигушки! Пальцы все помнят, а будто бы не мои. Я думал, будут летать, а они спотыкаются. Указательный левой еще не растянут, куда с ним держать баррэ?
Кое-как, с пятого на десятое, изобразил перебором песню про журавлей, Марка Бернеса и плюнул на это дело. Взял инструмент за гриф, сую его на диван, коробкой вперед, а Босяра отыгрывает назад: играй, мол, еще. Я, главное, туда — он назад.
— Ты б, — говорит, — Санек, спел что-нибудь. Тогда будет не так заметно, что ты на гитаре не очень.
Обидно мне стало. Ах, ты ж, — думаю, — гад! Смерть, значит, клопа для тебя шедевр, а тут, пару раз лажанулся — и уже отстой?! Я может, на таких больших инструментах и не играл никогда. Для меня может, эта гитара что контрабас. Верхняя обечайка чуть ли ни до подбородка, и лады для моих пальцев великоваты. Крестный отец, называется! Ну, высказал бы свои замечания один на один. Нафига при Филонихе?!
Пересел я из-за стола на диван, облокотился на спинку, чтобы гриф взглядом отслеживать, и побежал пальцами по ладам. Песня сама выбралась. Я ее написал за месяц до смерти, да так и не успел никому показать.
Уеду в деревню —
Таков мой случайный каприз.
Там прошлому внемлют
Покои бревенчатых изб.
Расчищу ступени,
Лучину зажгу от печи.
И прошлое тенью,
В окошко мое постучит...
Не стал я призывать под знамена ни Антонова с Шевчуком, ни Градского с Сергеем Никитиным. Совесть не позволяла, да и своих мелодий и текстов до вечера не перепеть. Другое дело, что все они так и не стали полноценными песнями, но это вина не моя. Время такое, что каждый на нашей эстраде сам себе композитор, поэт и аранжировщик. Не заметили. Не то чтобы совсем не заметили. Нашелся в Архангельске один композитор, что плотно занялся моими стихами. Звонил каждый день, лялякал мелодии по телефону, а потом пропал навсегда. В Израиль умотал. Как сказал Михаил Светлов в своей знаменитой "Гренаде", "уехал товарищ и песню увез".
Пальцы мои постепенно разбегались. Я даже сумел оторваться взглядом от грифа во время довольно сложного проигрыша. Глянул на кума — у того глаза по полтиннику. Как будто бы я египетский сфинкс, попросивший у него закурить. Рычит от восторга, колотит ладонями по коленям. Ну, на его мнение можно спокойно покласть. Для Рубена что "Курочка", что "Журавли" — все на один мотив.
Женьке Таскаеву вообще все, кроме турчка, фиолетово. Ему бы заправиться и ходу, пока при памяти. Хорошо если Филониху назад отдадут. Она уже, кстати, пригладила перышки. Сидит, отрешенным взглядом постреливает в потолок. Ну, баба на корабле, источник конфликтов, виновница бед и несчастий. Наверно считает, что ради нее я сейчас выпрыгиваю из штанов, Джимми Хендрикса изображаю. А вот Славка Босых — тот да. Сидит, подпевает. Он музыку и слова схватывает налету. Ладно, думаю, буду играть для него.
Ты в стареньком платье
Уйдешь в зацветающий сад,
Старик на полатях
Закурит крутой самосад,
Роженица в сенцах
Заплачет, держась за живот,
И выпрыгнет сердце
От счастья, что все оживет...
Врать не буду, мне почему-то очень хотелось удостоиться хоть какого-то знака внимания с Валькиной стороны, окутаться дальним светом ее зеленых прожекторов. А она, сучка такая, отвернулась к стене, зевнула и сказала в пространство:
— Нельзя ли что-нибудь поновей?
У меня аж в глазах потемнело. Куда ж тебе, падла, новей?! Эта песня из такого далёка, что тебе до нее вряд ли дожить! И так меня это зацепило, чуть гитару не бросил. Еле-еле сдержался.
Нет, — думаю, — Валька! Уж этого стопудово вашей светлости не обломится! И вообще, к этой песне ты ни с какого бока. Не для тебя она, а для моих друзей. Можешь хоть зазеваться, но я допою ее до конца. И будет тебе от меня полный игнор. Отныне, и вовеки веков! Отвернулся, короче. На пальцы свои смотрю.
Угасшие свечи
Опалят крыло мотылька,
И ляжет на плечи
Родная до боли рука.
Уйдет постепенно
Из жизни любой человек,
Лишь прошлого тени
Встают вместо пройденных вех...
Дотянул-таки. Правда, не до конца. Был в этой песне еще один, пятый куплет, но он не вязался с этой реальностью и я его опустил. Но это уже мелочи. Главное, не сфальшивил. Голосишко, правда, подрагивал, но это уже от избытка чувств. Ох, и обидела меня бабка Филониха! По-моему, я ее по-настоящему заревновал. Вот никогда б не подумал, что в преклонном возрасте такое возможно. Ну его, — думаю, — в баню, пойду я домой, пока окончательно не влюбился. Дед, кстати, просил не задерживаться. Взял и ушел, как пацаны не упрашивали спеть еще что-нибудь. Если б не Валька, я б с дорогой душой. А так...
Вышел на улицу, а под соседской калиткой сидит воробьишко слёток. Чирикает, мамку зовет. Цыкнул я, хлопнул в ладоши, а он, еще не понимает, что сельский пацан опасней любой кошки, что он ему первый враг. Притих, желторотый, голову в плечи втянул, даже в сторону отлететь ума не хватает. Присел я на корточки, руку к нему протянул, а он клюв нараспашку. Не щипануть хочет, а типа того, что жрать подавай! Во дурень! Смахнул здоровенного зыка с левой руки, кинул ему в топку — махом схарчил. Ладно, — думаю, — потом разберемся. Сунул я тот пушистый комочек в нагрудный карман и почесал напрямки.
Иду, а сердце, как тот воробьишка, ворочается, покоя себе не найдет. Филониха в нем занозой торчит. Как вспомню ее рядом с Женькой Таскаевым, руки дрожать начинают. Муху поймать не могу. И главное, понимаю, что дети они еще, а вспомню, каким блядуном окажется к старости наш очкарик, хоть криком кричи! Гулял от жены только влет. Гостинница в собственности, три ресторана — поди, уследи!
Шагал я, шагал, да и отвлекся от дурных мыслей. Воробьишко вполне освоился в кармане рубашки. Обломилось ему от щедрот. Мух-то сейчас много больше, чем милиционеров. Какую-никакую, а изловлю. Это в мое время все стало наоборот. Высунул он свой ненасытный клюв, смотрит, да удивляется. Чудное гнездо у нового папки: движется само по себе. Смотрел, падла, смотрел, да и насрал в карман. Ну, чисто бабка Филониха!
Стоп, себе думаю, а причем тут она? Стоит ли эта сучка того, чтобы зеленые сопли размазывать по щекам? Ты ведь, Сашка, пропустил и не понял главное. Любовь проснулась в тебе, дураке. Зашевелилась, как Мухтар по весне. Чешет бочину заднею лапой, сдирает остатки линялой шкуры. С любовью в душе можно жизнь заново пережить, если помнить о будущем и совестью не торговать.
А сколько кому в ней отмеряно? — это уже дело десятое.
Глава 21. Всё течёт, всё изменяется
Дорога домой. Ходил бы по ней изо дня в день, не разменивая жизнь на разные пустяки. Ведь я по натуре своей домосед. Серега — тот да! Со школьной скамьи мечтал сорваться из нашего городка
куда-нибудь в те края, где люди не работают на земле и в каждой квартире сортир. А вышло наоборот: заочный юрфак, армия, учёба, ментовка, семья. От земли оторвался ровно на три этажа, но ведь не прогадал! Пенсия у него в полтора раза больше моей без всяких "полярок" и северных коэффициентов, которые кстати государство у меня умыкнуло.
Отсюда резонный вопрос. Вот нафиг бы мне приснилась та мореходка и всё из неё вытекающее — скитания с парохода на пароход с пропиской, но без собственной крыши над головой? Ради чего? Деньги, что были на книжке, схарчила Павловская реформа. И пришлось мне возвращаться в дом у смолы, зализывать раны да крепчать задним умом. Сколько раз я себя материл за то что уехал на Север, отказавшись от распределения на Дальний Восток! Там моя Родина, много знакомых, друзей. Нашел бы отца. Он в то время работал матросом на рыболовном сейнере "Умелый". Глядишь, восстановил бы семью. Нет, в следующий раз...
А будет ли он, этот следующий раз, — подумалось вдруг, — не слишком ли рано ты, парень, хвост распушил? Сорок дней еще не прошло и пока ничего не ясно ни со временем, ни с тобой. Нашёл, понимаешь, авторитета — Женьку Саркисову!
Как будто бы в подтверждение этих, не очень веселых мыслей, прожорливый воробьишко опять огорчил мой карман и начал карабкаться на плечо, часто зевая клювом. Пить захотел, падла! Я кстати, не раз уже пожалел, что взял его на поруки. Потерпи, олух, тут речка недалеко!
Жара. Вездесущее солнце осеняло ликующий окоём небесным крестом, выжимая из почвы остатки влаги. Порывистый ветерок гонял у обочины липкую пыль. Ей были подернуты заборы, деревья и стены домов. Раскинув одноэтажные улочки, мой город лежал на ладони Земли, как старая вещь, которую дед достал с чердака и не успел как следует отряхнуть.
В думах о будущем прошлом, я шёл оптимальным маршрутом, в сторону станции, совсем позабыв, что подземный переход под железнодорожным полотном ещё не прорыт. Только отсутствие привычных ориентиров заставило меня вспомнить о новых реалиях. Не было ни стелы с вечным огнём, ни мраморных плит с именами погибших. Площадь Победы представляла собой голимый пустырь, мощёный крупной булыгой и обсаженный тополями. С одной стороны её подпирал внутренний дворик ресторана "Дорожный", с другой — группа домиков барачного типа, объединённая общим заборчиком — ведомственное жильё работников станции.
Подумав, я перешёл через улицу и повернул направо, в сторону не убиваемой лужи. На скамейке у двери парикмахерской никого. Мне тоже сюда ещё рано. До середины шестого класса дед стриг меня сам, трофейной ручной машинкой. Он доставал её из коробки и долго взирал сквозь очки на обе насадки, выбирая из них ту, "что не так скубёть". "Скубли" обе. Поэтому дед расстраивался, когда я
непроизвольно вздрагивал под накинутой на меня простынёй и говорил "ой!" Выйдя из-под его рук, я выглядел как большинство моих сверстников. Всё с головы сметено под ноль, лишь надо лбом оставался небольшой чубчик. А там где скубло, в частоколе волос образовывались белые пятна, которые потом медленно зарастали.
Как называется эта прическа я узнал после того как обе насадки уже никуда не годились. Дед со вздохом убрал машинку в футляр, достал из кармана десять копеек, ещё раз вздохнул и сказал:
— Сходи, Сашка, в парикмахерскую. Скажи, чтоб подстригли "под бокс".
Под бокс! Вне себя от восторга, я летел на вокзальную площадь, мысленно предвкушая, как мужественно и взросло буду смотреться на фоне соседских мальчишек. Да все они лопнут от зависти!
Только счастье моё было коротким, как первый прокос от виска до макушки, оставленный в моей шевелюре машинкой, которая "не скубёть"...
* * *
Пить из лужи воробей почему-то не стал. То ли вода слишком грязная, то ли не научился ещё. Но лапы и кончики крыльев в грязи извозюкал конкретно. Куда такого в карман?! Хотел я попробовать с ладони его напоить, да хоть немного почистить, и — с камня на камень — туда где водичка почище. А машина сзади: "би-бип!" Я чуть птицу не уронил! Поскользнулся, упасть не упал, но очнулся стоящим по щиколотки в грязи. А шофёр мимо проехал, другой дорогой. И вообще, то он не мне бибикал, а Витьке Григорьеву.
Подбегает ко мне Казия и как ни в чём ни бывало:
— Новость слыхал? Дядька Ванька Погребняков...
— Когда?! — непроизвольно выдохнул я.
— Что когда? — не понял Витёк. — Не "когда", а возле двора на скамейке сидит!
— Брешешь! — сорвалось с моего языка.
Все остальные слова заблокировал разум. Потому, что так не бывает: лежал, не вставал, не узнавал никого и вдруг на скамейке сидит!
— Брешут собаки да свиньи и ты вместе с ними! — огрызнулся
Григорьев. — Спорим на шалабан?
Меня чуть не переклинило. Стоял бы сейчас на сухом, точно бы в дыню дал подлецу. Вроде большенький, пора базар фильтровать.
— Чё ты гляделки вылупил?! — заегозил Казия.
— А если его там не-ет? — всё еще стоя в луже, вымолвил я самым вкрадчивым тоном (рискуешь, мол, корефан).
— Если нет, значит домой пошёл! Истинный крест, не брешу! Я его, как тебя видел! У Жоха спроси, он подтвердит. Сам подумай, зачем я буду брехать, если ты мне и так шалабан должен? — Не дождавшись ответа, Витёк асинхронно пожал плечами и потянулся взглядом к моему воробью. — Гля, чё это у тебя?
— Не скажу! — мстительно вымолвил я и спрятал птицу в карман, тут же ставший липким и влажным. — Пошли, будешь показывать!
— Вообще-то меня мамка за хлебом послала, — начал было
выкручиваться Казия, но понял что это дело сегодня у него не прокатит и сдался. — Крову мать! Ну, ладно, погнали.
Носки я заранее снял, рассовал по карманам брюк. А вот ноги обмыть не успел. Грязные пятки скользили внутри раскисших сандалий. Подошвы противно чвякали, оставляя на горячих камнях стремительно подсыхающий след.
Права тётя Шура, невезучий какой-то день. Как будто бы из настоящего детства. Пекло такое, что трещины по земле, воробью негде попить. Единственная в городе лужа — и та моя! "Свинья грязи найдёт", — скажет Елена Акимовна и будет права. Ох, и будет сегодня мне нагоняй! А всё из-за кого? Из-за этого сраного Казии! Шёл бы своей дорогой, не стал меня окликать, глядишь, и машина бы мимо прошла!
Я с ненавистью взглянул на узкие плечи товарища, намереваясь догнать и от всей души отпустить полновесный подсрачник, но вовремя вспомнил о своём возрасте и устыдился.
Стоп, подумалось вдруг, по-моему, что-то со мной начинает происходить. Управление телом и разумом всё чаще берёт на себя мальчишка, отодвигая на уровень подсознания жизненный опыт, привычки и суть старика. Если этот процесс необратим, то я как атавизм отомру, упокоюсь в небытие. И тут почему-то мне стало себя жалко. Так жалко, что слёзы из глаз.
А мой корефан идёт себе, балабенит. Не догадывается, какая обида его только что миновала. Дескать, стояли они с Жохом возле дома Погребняков, выбирали из кучи гравия камушки для рогатки, набивали карманы.