— Младик, оставь... я не хочу этого слышать, — оборвала его Дана. — Я никогда не пойму стремления мужчины умереть, пусть даже и в бою, пусть даже и за Родину. Я надеюсь, ты не собираешься умирать?
— Как придется... — Млад пожал плечами. — Я не боюсь. Но у шамана очень сильна воля к жизни, поверь. И так просто я не дамся!
Он улыбнулся и хотел ее обнять, но она отстранилась и поднялась.
— Мне вовсе не до шуток! Мне не нравится, когда ты так шутишь и говоришь о том, что в следующем году придут новые студенты! В этом есть что-то чудовищное. Словно человеческая жизнь ничего не стоит!
— Дана, человеческая жизнь, конечно, стоит дорого, но твоя жизнь в несколько раз дороже моей. Потому что я не могу рожать сыновей. И над человеческой жизнью есть много других вещей, которые сто?ят еще дороже, — наша вера, наша независимость, наша земля, наши боги.
— Нашим богам наплевать на нас! Почему ты должен защищать их, если они не могут защитить тебя?
— Это не так. Им вовсе на нас не плевать, они просто не вмешиваются в наши дела, и это очень хорошо, иначе бы люди оставались немощными младенцами, которые самостоятельно не могут ступить ни шагу. И они помогают нам, когда считают нужным. Только глупо надеяться на богов и ждать от неба чудес! Чудес не бывает! И ополчение, ушедшее в Москву, не прилетит сюда на облаке в одночасье! Не боги отправляли его из Новгорода, не богам его и возвращать! Мы все — все, понимаешь? — должны отвечать за решение веча! Мы своими руками оставили Новгород без защиты, так какое мы имеем право требовать от богов помощи?
— Младик, ты, насколько я помню, ополчения в Москву не отправлял. Ты сделал все, чтобы оно осталось здесь. И о чем ты теперь мне говоришь?
— В том-то и дело: я сделал все, что мог, а не то, что должен. А я должен был остановить его.
— Чернота Свиблов умирать не пойдет, — Дана сжала губы, — и его серебро останется при нем, даже если немцы возьмут Новгород.
— Мне нет дела до совести Черноты Свиблова. Я виноват в том, что позволил ему говорить со степени, и Новгород виноват. За это мы и расплатимся.
Они еще спорили о войне и о человеческой жизни, когда в дом ввалились шаманята: усталые и очень довольные собой, с грудой железа в руках.
— Млад Мстиславич! Смотри, сколько мы всего раздобыли! Там еще есть, на санках — в руках не унести было, — Ширяй с грохотом вывалил на пол свое снаряжение, Добробой сделал то же самое и пошел за следующей партией.
— Ну, и как ты в поход все это за собой потащишь, если из Новгорода до университета донести не смог? — улыбнулась Дана.
— Как-как... — Ширяй задумался и промолчал.
— Не смейся над ним. — Млад поднялся навстречу шаманятам. — А вас что, кто-то берет в ополчение?
Он спросил это просто так, понимая, что на этот раз не удержит их дома. Не имеет права держать.
— Млад Мстиславич, это нечестно. Мы, между прочим, пересотворение прошли и сами можем решать.
— В мою сотню пойдете и всегда рядом со мной будете, как самые желторотые... — он скрипнул зубами. — Отроками, так сказать.
— Ты — сотник? — глаза Ширяя загорелись.
В дом зашел Добробой и вывалил на пол два крепких каплевидных щита, стеганки, кожаные оплечники, спутанные между собой ремни и поясные сумки.
— Показывайте, что раздобыли, — вздохнул Млад.
Дана поднялась зажечь свечи, Добробой, не успев раздеться, кинулся ей помогать.
— Пока Добробою кольчугу искали, мне уже не хватило, — ответил Ширяй. — Но я завтра пойду опять: говорят, еще должны привезти из деревень.
— Погоди-ка, — Млад подошел к сундуку, в котором хранил шаманское облачение, — сейчас... поищем.
Ему доспехи достались от деда, а меч он позднее купил сам. Давно, будучи студентом, — хотел быть как все, взрослым мужчиной, держащим в сундуке оружие. Но, кроме дедовой кольчуги, была у него и еще одна, из которой он когда-то вырос, доставшаяся ему на войне с татарами. Он вытащил кольчугу на свет, с трудом поднял перед собой, осматривая со всех сторон, и велел Ширяю примерить. Дана подошла к Младу, с любопытством заглянула в сундук и попыталась поднять дедову кольчугу.
— Нет, Младик, объясни мне, пожалуйста, как они понесут это на себе? Если мне ее даже не поднять?
— Это в руках тяжело, а на плечах — не чувствуешь, привыкаешь быстро. Зато когда снимаешь — словно летишь, — он улыбнулся.
— Ты хочешь сказать, вы пойдете по морозу в этом железе?
— Ну конечно. Нести тяжелей.
Четыре дня прошло, словно один час. Тихомиров по свету заставлял студентов упражняться с оружием, а когда темнело, обучал профессоров более сложным вещам: как строить сотню против пехоты, как — против конницы, как перестраиваться в бою, как оборонять стены, как — ворота крепостей. Конечно, трех оставшихся дней ему не хватало, и Млад возвращался домой лишь к полуночи. Только на третий день дружинник отпустил их рано, едва стемнело: из Новгорода ополчение выступало в пять утра, а университет должен был выйти часа на два раньше. Обозы с продовольствием и пушками тронулись за сутки до ополчения.
Млад пришел домой, надеясь поужинать, и остолбенел на пороге: за столом вместе с шаманятами сидели две девочки. Одну из них он запомнил хорошо — она плясала на капище в Карачун; вторую видел только мельком, в Сычёвке. Очевидно, это к ней каждое утро Добробой бегал за молоком, задерживаясь до вечерней дойки.
— Млад Мстиславич, тебя Дана Глебовна к себе звала... — Ширяй нисколько не смутился, Добробой же покраснел и смотрел в пол.
— Да... — Млад кашлянул и попятился, — да, конечно... Я сейчас уйду... только мне надо будет вернуться. Собраться там...
— Да все ж собрано давно! — усмехнулся Ширяй.
Младу оставалось только кивнуть: все идет своим чередом. Шаманята только кажутся ему мальчишками. А на самом деле они идут воевать, и никто не знает, вернутся ли они домой. Он и без них собирался к Дане.
Во дворе его догнал раздетый Добробой.
— Млад Мстиславич... — он снова потупился, — ты прости...
— Да что ты, Добробой. Так и должно быть.
— Ну, понимаешь... Ты не думай... Но если меня убьют... Вдруг у нее сын мой останется?
— Добробой, все будет хорошо, — Млад взял его за плечо, — тебя не убьют. Иди, ты замерзнешь. И... поспите хоть немного. Переход тяжелый.
Он не хотел никаких видений, не хотел смотреть в будущее, не хотел его знать. Но отчетливо увидел берег Волхова и девочку из Сычёвки над обрывом — она забеременеет. Она будет стоять на берегу и смотреть в сторону Новгорода — ждать своего Добробоя.
— Она будет ждать тебя, — сказал он шаманенку. — Она тебя дождется.
Дана была нежна с ним. Она была нежна и не похожа на саму себя... И Млад в первый раз подумал: может быть, он никогда ее не увидит. А если увидит, то очень нескоро. А еще вспомнил о том, что он уйдет, а Родомил останется в Новгороде, — он приезжал и предлагал остаться, говорил, что ему нужен волхв. Но Млад только покачал головой: то будущее, что он видел на Коляду, не оставляло ему выбора. Университет — его семья, его община, его дом. Отправить их умирать, а самому остаться?
И нежность ее после воспоминания о Родомиле показалась Младу жалостью. Он гнал от себя эту мысль, он не хотел отравить ею последнюю ночь, но никак не мог от нее отделаться.
Дана кормила его ужином, но сама не ела — сидела рядом и смотрела на него.
— Я приготовила тебе кое-что... — вспомнила она вдруг. — Только не вздумай смеяться надо мной...
— Я не буду смеяться, — серьезно ответил он.
— Я сама сшила... Как умела, конечно. Но это очень хорошее сукно... — она достала из сундука серую рубаху. — Я три ночи ее вышивала... Она очень теплая.
Млад поднялся из-за стола — ее забота тронула его и заставила замереть сердце.
— Этот узор оберегает от ран. В Сычёвке все бабы сейчас его вышивают. Примерь.
Это было очень хорошее сукно: мягкое, тонкое и теплое. Дана напрасно прибеднялась — Млад никогда не думал, что она умеет так хорошо вышивать.
— Это чтоб... чтоб тебя не ранили, — Дана провела рукой по его груди. — Нравится?
Он кивнул, растроганный.
— А плащ я просто купила, — она снова нагнулась над сундуком. — Я хотела соболя, но не нашла, это ласка. Он легкий: и идти нетяжело, и спать в нем можно. Ты же сам и не подумал о плаще.
— Спасибо, — он сглотнул.
— Чудушко мое... Я хотела тебе сказать... Я знаю, это очень важно для тех, кто идет воевать... Ты не думай, я говорю это не потому, что так надо говорить...
Она стояла перед ним, смотрела ему в лицо влажными большими глазами, а потом снова тронула его плечо рукой — робко, словно застенчивая девушка.
— Я хотела сказать, что буду ждать тебя. Это так глупо звучит...
— Вовсе нет, — Млад взял ее руку в свою — у нее была маленькая и белая рука, она тонула в его ладони.
— Правда? Я не знаю, как сказать по-другому. Но я... ты всегда помни о том, что я жду тебя, ладно? И не думай — мне никто не нужен, кроме тебя, слышишь?
Он кивнул и почувствовал, как ком встает у него в горле: она никогда не говорила ему такого. За десять лет — ни разу. Она сказала так, потому что он идет воевать и может не вернуться?
— Младик, мне правда никто больше не нужен... Ты мое нелепое чудушко... Я хочу, чтоб ты вернулся, слышишь? Ты должен вернуться.
— Я вернусь, — ответил он шепотом.
— Помнишь, ты гадал девушкам? Ты так и не догадался, о чем я тебя спросила... Ты говорил им, что они не выйдут замуж, и я поняла, что это значит. Я сразу поняла, ты еще сам не знал, а я уже чувствовала... Я хотела знать, что будет с тобой. А ты плел что-то про какой-то выбор. Младик, что будет с тобой? И не надо говорить мне о богах, которые не знают будущего...
— Что ты хочешь услышать? Я же сказал: я вернусь. Я не чувствую своей смерти, но это ничего не значит.
И тут он вспомнил, как она задала ему вопрос: выйдет ли она замуж в этом году? Он осекся, помолчал немного, а потом прижал ее к себе, но побоялся спросить, правильно ли он ее понял.
— Я очень тебя люблю, — шепнул он. — Я буду думать о тебе. Ты даже не можешь себе представить, как все это важно для меня... Знаешь, дело не в обережной вышивке... Если ты на самом деле хочешь, чтоб я вернулся, твои руки... Это оберегает гораздо надежней, понимаешь? Я буду думать, что ты прикасалась к этой рубахе, и это прикосновение — оно защищает... На ней твой запах останется...
Он прижимал ее к себе все сильней и говорил все горячее. Он полюбил ее с первого взгляда, когда она только появилась в университете. О том, что на факультет права приняли девушку, сразу же узнали все студенты. На нее ходили смотреть издали, как на диковинную зверушку. Млад учился на последней ступени и понимал, как это некрасиво, нехорошо и как девушке, должно быть, неловко от их любопытства, но она, казалось, не обращала на это никакого внимания. Тогда она еще не была княгиней, только княжной... Он понимал, но не мог не смотреть на нее даже тогда, когда все привыкли к ее присутствию. И был в этом не одинок.
Они сошлись только через несколько лет, когда Дана закончила учиться и осталась преподавать. И все эти годы Млад не мог думать больше ни о ком. Она не замечала его неуклюжих ухаживаний, а у него, как назло, в ее присутствии не ворочался язык и дрожали руки. Он стал профессором, а она оставалась студенткой, когда он в первый раз предложил ей познакомиться. Она смерила его холодным взглядом и ушла, не оглядываясь. А он долго стоял и думал, что же сделал не так...
Летом он оставлял цветы на ее подоконнике, прячась, как мальчишка: и от нее, и от студентов, которые и без того не питали к нему ни капли уважения и держали запанибрата. Он бы подарил ей все, что имел, но боялся, что она не примет от него подарков, и продолжал носить цветы — сначала в терем факультета права, а потом и в профессорскую слободу. И видел издали, сквозь открытые окна, что его цветы стоят на столе в кувшине. Нет, он не делал этого часто, но время от времени на него находило непреодолимое желание снова прокрасться к ее окну. Особенно если цвела черемуха. Или вишня. Или сирень. Или шиповник.
Конечно, они познакомились — в профессорской слободе без этого обойтись было нельзя. И она уже не мерила его холодным взглядом и говорила с ним непринужденно, встретив случайно на улице.
Это должно было случиться рано или поздно: Млад положил ей на подоконник красивые кисти только что покрасневшей рябины и хотел потихоньку уйти, как вдруг услышал:
— Что это ты тут делаешь, Млад Мстиславич?
Дана села у окна и поставила локти на подоконник, глядя на него сверху вниз.
— Я... я положил тут... — замялся он — в ее присутствии он становился на редкость косноязычным.
— А я-то думаю, кто это ветки ломает каждый год... — она улыбнулась, взяла рябину и поднялась. — Ну, заходи, раз пришел.
И он не нашел ничего лучшего, как влезть к ней в дом через окно. Дана удивилась, покачала головой и спросила, отчего же он не воспользовался дверью. Он жалко пожимал плечами.
Она любила вспоминать эту историю, дразнила его и смеялась. И теперь, когда они лежали в постели, обнимая друг друга, снова напомнила о ней и хотела рассмеяться, но смех вышел натянутым. Она замолчала и сказала:
— Я столько лет думала: кто же носит мне цветы? А ты мне тогда казался таким несерьезным, таким смешным, и при этом — таким загадочным. Шаман. И волхв. И профессор. Мне было очень любопытно, как это в тебе совмещается? А когда я тебя увидела под окном, меня как будто стукнуло что-то, — знаешь, прямо дыхание оборвалось. Я до сих пор это чувствую... И потом, на празднике, помнишь? Я не знаю, что на меня нашло.
Млад помнил. Прошла зима, он бывал у нее, ухаживал, дарил безделушки и украшения, сдувал с нее пылинки. Наступило лето, и он носил ей цветы не скрываясь. А потом — на проводы Костромы — так получилось, что они стояли в воде рядом, и она была совершенно нагой, и ночь была теплая... Он унес ее в лес на глазах у всех, и она не сопротивлялась, и они любили друг друга до восхода солнца, и после восхода тоже...
— Я до сих пор помню, какое это было счастье... — Дана приподнялась на локте и тронула пальцами его лицо. — Я догадывалась, что ты на самом деле совсем не такой, каким прикидываешься.
— Я не прикидывался, — улыбнулся Млад.
— Ты не прикидывался, когда тащил меня по берегу в лес. Ты был мокрый... и ты так крепко меня держал, как будто боялся, что я начну вырываться. Я очень удивилась. Я думала, ты пьян.