Раздаётся повелительный зов рога, священная ярость Малара разливается над лесом, будоража кровь, мелькают огненные прожилки на чёрных стволах и низкие красные звёзды мерцают в разрывах крон. Высокая Охота. Ноздри трепещут, втягивая пьянящий кровавый туман, тело превращается в сгусток энергии, рвущийся вперёд, и в предвкушении добычи в горле катается звериный рык. Власть над собой. Власть над жизнью. Кто жертва? Кому Луна сегодня споёт Кровавую Песню?
Он оказался у арены. На деревьях-трибунах всё гудело и бесновалось, оранжевый диск Луны висел низко над кругом, заполняя собой всё небо. Он вступил на арену, и туман стал рассеиваться, и он увидел того, другого в неровном свете зелёных факелов — крошечного, наколотого на булавку, как насекомое. Болотная роба с меховым оплечьем, красные волосы, ожерелье из клыков и равнодушное лицо — почему-то собственное отражение его совсем не напугало. Полузвериная рука с красно-коричневой шерстью и длинными окровавленными когтями, сжимающая головку булавки, была ему знакома. Любой узнает руку Малара. Горло перехватил спазм, когда большая кошачья тварь приблизилась к нему так, что он не видел уже ни трибун, ни арены, ни ночного светила — только грязно-рыжую окровавленную морду и горящие угли зрачков.
— Славная охота, — пророкотал зверь и ласково улыбнулся, обнажая коричневые зубы и обдавая его тошнотворным запахом падали и свернувшейся крови.
— Я твой, Лорд Тварей... — пробулькал маларит, почувствовав, как булавка пронзает его мягкое тело.
Пепельная тень справа от чужака приняла облик высокого изжелта-седого бородатого мужчины в синей фланелевой рубашке с закатанными рукавами, и в следующий миг одно чернёное лезвие хладнокровно провернулось у него в почке, а другое оставило красную линию на горле.
Выпустив обмякшее тело, Симон Дюсар отёр лоб тыльной стороной кулака, сжимавшего нож. То, что он делал, было грязной работой, но другого пути он не видел. Очередной труп — очередной вклад в то, чтобы остановить готовящееся безумие. Хватит взывать к глухим и пытаться сдвинуть гору увещеваниями. Хватит этой политики и набивших оскомину административных игр по чужим правилам. Мужчина должен всеми силами защищать то, что ему вверено, и точка. Втянуть в опасное дело молодых ребят, своих учеников... он думал об этом, но счёл себя не вправе. Поэтому, за отсутствием выбора, решил бороться сам, один — пока дышит. А наутро полнолуния, когда в Новом Оламне дадут сигнал к началу действа... возможно, всех ждёт большой сюрприз.
Он устал. Работа хранителя всегда была нелегкой, обходы высасывали его, как палящее солнце влажную губку, но сегодняшний внёс существенное разнообразие в его рутинную жизнь. Никогда ещё ему не приходилось так много убивать. Подкрадываться, обращаться в тень или очаровывать, а потом — самое трудное: быстрый выпад, бросок ножа или точный удар в уязвимое место. И брызги тёплой крови на руках. Он взял было с собой лук, но вынужден был избавиться от него: в извилистых коридорах невозможно было стрелять издалека, и он был не настолько лихим лучником, чтобы не сбить маскировку и не выдать себя, прицеливаясь. С ножами, чьи лезвия были покрыты специальным неотсвечивающим составом, ему было куда проще. Лабиринты помогали ему, дезориентируя пришельцев, отнимая у них магию, насылая мороки. Но главное он должен был делать сам, как бы это ни было отвратительно.
Вытирая ножи об одежду убитого, Симон наблюдал, как кровь из пробитых артерий впитывается в светлое бугристое тело лабиринта и исчезает без следа. Он уже не удивлялся, но его это тревожило. В отличие от большинства предшественников, для него время, проведённое в лабиринте, не прошло даром. Он многое понял. Например, что это место — древнейший артефакт магии бардов, быть может, её первооснова, и те, кто когда-то жил в подземном поселении на краю этого комплекса, могли быть первыми, кто сплёл музыку и магию, нашёл способ гармонизировать иллюзии, различные виды чар и даже запретное ныне оружие. Серебряные Лабиринты оказались идеальным, чистым от любых помех полигоном для изучения всех физических законов акустики. Настоящей лабораторией звука и звуковой магии. Это место хорошо бы не прятать от мира, а изучать, устраивать здесь мастер-классы. Но тогда и возрастёт опасность его использования в нечистых целях.
А когда Симон пролил здесь первую кровь, перед ним встала новая загадка. Он не хотел думать, что его владения могут питаться не только разнообразными эмоциями, но и кровью. Ему было легче верить в очищающую силу Серебряных Лабиринтов, которые уничтожают всякую грязь и не дают трупам разлагаться и превращаться в нежить. Проблема была в том, что не бывает так, чтобы где-то убыло и при этом нигде не прибыло, он достаточно хорошо изучил физические законы бытия, чтобы это понимать. Так куда это всё уходит?
Он мог бы использовать силу лабиринта, чтобы не выслеживать врагов поодиночке, оскверняя это место кровью, а разом взорвать внутренности этих крыс или устроить им смертельный болевой шок. Но он слишком хорошо знал, какими травмами это чревато. Если оборвётся хотя бы пара струн, это будет скверно, придётся их лечить, перенастраивать. А вдруг десяток или сотня? Он получил Серебряные Лабиринты в плачевном состоянии и знал, какая это тяжёлая работа. Но дело было даже не в этом, он думал о городе наверху и не хотел рисковать так, как когда-то рисковал Одмус, ещё не ведая, что творит. Симон решил, что только самый крайний случай заставит его пойти на то, чтобы наполнить резонаторы воздухом ярости и боли и окрасить переплетения серебряных струн в багровые тона. Пока он и так справлялся. Благодаря своей связи с лабиринтом, он знал обо всех перемещениях чужаков и мог застать их врасплох. Эти тупицы думали, что могут ввалиться сюда и делать всё, что хотят. Но Серебряные Лабиринты не так просты. В этом месте только бард может доверять всем своим органам чувств.
Это был не тот случай, когда имело смысл придерживаться принципа минимизации насилия. Они пришли, чтобы вытоптать душу великого творения природы и человека, развратить её гнилью ненависти и слепого фанатизма, а значит — убить. Они были захватчиками и не имели права оставаться в живых. Симон жалел лишь о том, что, однажды попав в зависимость от них, слишком поздно понял, чего они хотели.
Кроме того, они были косвенно виновны в смерти Эрио.
"Эрио, Эрио, бедный мой друг. Я молюсь за тебя изо дня в день. Надеюсь, ты сейчас не слоняешься по подземельям без надежды найти покой. Сколько мы пережили с тобой. Сколько дорог исхожено, песен спето, вина выпито. Сколько раз мой клинок обагрялся кровью тех, кто угрожал тебе. Сколько моих ран ты исцелил. Как же мы могли купиться на это? Как я мог допустить, чтобы ты заключил сделку с крысами? Почему мы сразу не были откровенны друг с другом, не стояли спина к спине, как в юности?"
Серебристая жила-струна яростно, горячо запульсировала под ладонью. Жажда крови. Страх. Агрессия. Чужак. В синих глазах сверкнула враждебность, жилистые руки, густо покрытые белесыми волосами, обхватили костяные рукояти парных ножей, и клинки мягко, неслышно выскользнули из потёртых ножен.
В матово-светящихся стенах, как в мутных кривых зеркалах отражалась размытая фигура крадущегося хозяина лабиринта, то становясь приземистой, похожей на кривоногого дворфа, то вытягиваясь до потолка. Вдруг отражение исчезло. Хранитель попал в тусклое и гладкое, как зеркало, кольцо шириною в два фута. Это была зона замыкания. Здесь можно было не опасаться быть услышанным даже в дюйме от края кольца, и это было очень кстати. Симон просвистел заклинание, набрасывая на себя плащ хамелеона. Чары друидов, как и любая другая чужеродная магия, в этих коридорах не действовали, но не стоило недооценивать их, как соперников в рукопашной. В равноправном бою ему было бы намного труднее одержать над ними верх. Старые проверенные трюки и помощь лабиринта облегчали его работу.
Увидев друида, стоящего в пятне тени на пересечении трёх коридоров, Симон порадовался, что успел замаскироваться. Ему предстояло подобраться незамеченным к тёмному эльфу, а это непростая задача. Друид был одет в кожаную камуфлированную эльфийскую кирасу поверх зелёной робы, вооружён саблей и небольшим щитом, собран и насторожен. Похоже было, что лабиринт имеет над ним иную власть, чем над его собратьями по культу.
Эльф резко обернулся в его сторону. Он был достаточно близко, чтобы Симон мог разглядеть бледную татуировку в виде листа папоротника через всё лицо и злобу в желтушных глазах с тёмной радужкой. Чужак смотрел прямо на него, и бард забеспокоился, всё ли в порядке с маскировкой. Заметив, как нервно подрагивают тонкие ноздри и кончики ушей эльфа, догадался: тепло и запах. Его осенила мысль попробовать очаровать противника, но он быстро отмёл эту рискованную затею. Он чувствовал, что эльф нервничает, и это ещё мягко сказано. "Значит, подождём", — решил Симон и замер на месте, стараясь не слишком напрягать мышцы и полегче дышать и внимательно следя за лицом и руками друида, чтобы не упустить благоприятный момент. Его расчёт оправдался. Доведённый до помешательства выходками лабиринта, эльф проиграл в поединке нервов и рванул с места первым. Не рискуя раскрыться перед невидимым противником, он намеревался нанести ему мощный удар щитом и заставить выдать себя, но это ему не удалось. Увернувшись, Симон поддел его за ноги и ударил головой в ягодицы, опрокидывая. Не дав эльфу опомниться, он запрыгнул ему на спину, прижав коленями, и перебил позвоночник и сонную артерию, всадив оба ножа в шею.
Сидя верхом на убитом, Симон опустил руки и сгорбился, прикрыв глаза. Сердце остервенело колотилось между рёбер, воздуха едва хватало.
Он никогда не жаловался на здоровье, но последнее время у него стало покалывать в груди, а по ночам он иногда просыпался от изнуряющего сердцебиения. Теперь, когда нет Эрио, некому бранить его за пренебрежение такими нехорошими сигналами. Разве только Инес. По лицу барда пробежала лёгкая улыбка. Живя отшельником, он уже много раз ловил себя на том, что страшно скучает и готов на многое ради того, чтобы обрести уверенность в том, что его ждут и буду ждать всегда. Но много ли останется от этой готовности, когда Инес снова будет рядом?
Сползя на пол и прислонившись спиной к стене, Симон мечтательно продекламировал мягко-певучим, хорошо поставленным голосом:
— Пусть же в сердце твоём, как рыба, бьётся живьём и трепещет обрывок нашей жизни вдвоём.[1]
По сверкающим струнам, оплетающим стены, прошла лёгкая волнующая дрожь. Ностальгия и чуточку желания. Рассеянно взглянув на лежащий подле него труп, бард тут же сник и пробормотал:
— Ну, и дурак же ты, ей богу. Она из правильного теста сделана, за неё нужно держаться. Тридцать пять лет — не шутка для женщины.
Давно оттопав свой пятый десяток, бард так и не выбрал себе спутницу и не очень-то страдал из-за этого. После той, чьё имя он не упоминал, была лишь одна причина связать себя такими серьёзными обязательствами — сын. Он женился бы и на чёрте с рогами, если бы тот сумел поладить с Нивалем. Но всё было без толку. Даже от той редкостной женщины, что могла бы с ним справиться и стать ему настоящей матерью, Симон фактически сам отказался. Он чувствовал, что Эсмераль нашла бы, что ответить на хамство и всех этих мёртвых птиц, подброшенных в кровать. Во всяком случае, поднимать визг на весь квартал и требовать, чтобы Симон "применил отцовскую власть" точно не стала бы. О лучшей жене для себя и приёмной матери для Ниваля, чем эта яркая, умная и жизнелюбивая женщина, он и помыслить не мог. Но он боялся не оправдать её ожиданий. Его жизнь в Доках была слишком проста и полна житейской суеты. А больше всего он боялся, что, если сын начнёт дерзить ЕЙ и обижать ЕЁ, то он, в конце концов, не выдержит и поднимет на него руку. Да что там, дух вышибет из маленького негодяя.
Страх сорваться, дать волю нервам, наорать, ударить жил в нём с того самого дня, когда, цепляясь крошечными ручками за его волосы и бороду, сын заходился криком от горя и обиды, требуя еды, сухих штанишек и мамы, а он ничего не мог сделать, даже не знал, с чего начать, и злился на себя, на ребёнка, на его мать, променявшую сына на жизнь дорогой содержанки, и на свою судьбу. По молодости и глупости он думал, что главной его бедой была сорванная экспедиция, в которую он вложил почти все свободные деньги; спасибо верному другу Эрио, что отговорил отдавать сына в приют, взял руководство экспедицией на себя и потом благородно отдал долю — одинокому отцу она ох как пригодилась. Позже он осознал, что это были только цветочки. Он не хотел платить такую цену за два с половиной года вроде-бы-счастья и за это называл себя чудовищем.
Но со временем он всему научился и ко всему привык. Гордился порядком в доме, который ему, разгильдяю от природы, давался нелегко; тем, что сын всегда был хорошо одет и сыт, учился хорошему, не водился с кем попало и не рос сорняком. Он пел, когда хотелось плакать, сдерживался, когда хотелось кричать, занимал чем-нибудь руки, когда хотелось дать подзатыльник, или просто уходил. И молился про себя, боясь спугнуть прекрасные моменты спокойствия, теплоты и понимания с сыном. Воспоминания об этих вечерах и совместных прогулках грели его душу и внушали надежду, что не такой уж он бестолковый отец. Но рано или поздно его жизнь снова превращалась в войну, в которой он должен был отвоёвывать себе право иногда думать о себе, не забывать о своём истинном призвании, путешествовать, развиваться, да хотя бы спокойно привести в гости женщину, на которую две недели не мог надышаться. И к этому он тоже настолько привык, что за шестнадцать лет свободной жизни так и не отделался от подспудного чувства, что что-то у него не так, и с него обязательно спросится за то, что он живёт, как хочет.
Только вот дом, который он так долго строил, оказался никудышной конструкцией из песка. Где он теперь, тот Ниваль? То есть, знать-то он знал, где. Незадолго до Фестиваля Новой Песни, круто развернувшего его судьбу, до него дошли слухи, что в Доках им интересуется какой-то приезжий с севера. С человеком этим он предусмотрительно встретился — мало ли — и, используя свои особые способности, практически без труда вызнал всё, что надо. Сыграть своего парня для молоденького агента на жалованьи Девятки Невервинтера было несложно. Само собой, он наплёл ему небылиц, еле сдерживаясь, чтобы не расплакаться. А когда тот, довольный первой командировкой, убрался в свой Невервинтер, ударился в жестокую меланхолию.
О том, чтобы рвануть на север, и речи быть не могло. Чуждый всякой политики и считавший государство необходимым злом, он не понимал карьеры, которую выбрал сын. Как можно добровольно стать инструментом насилия власти над личностью? Да ещё в этом феодальном Невервинтере, который прогнулся под бывшего искателя приключений, железной рукой устроившего там свой порядок и параноидально боящегося заговоров — иначе, зачем ему целый официальный орден телохранителей, влезающий во все дела страны? Тем не менее, он уважал достижения сына. У паренька, оказавшегося в чужой стране с комплектом тёплой одежды, ножом и сбережениями, скопленными за два года работы, могло и не быть особого выбора. Слава богам, что он там не сгинул. У самого же Симона тот год был, как назло, провальным по всем статьям, он даже чуть в тюрьму не угодил. Позорище. Уж лучше бы его блестящий мальчик думал, что он умер. Главное — он хотел узнать об отце, пусть и таким... не слишком душевными способом. Но для Ниваля это было в самый раз. Он был благодарен блудному сыну за то, что тот беспокоился о нём и, сам не зная того, заставил его устыдиться.