Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |
Опять-таки, разница в темпе жизни за две сотни лет колоссальная, и как бы ни пытались ускориться ещё носившие нелепые парики ретрограды, создавалось впечатление, что движутся они в какой-то вязкой субстанции. Для меня это несомненное преимущество. Пусть мы давно утратили ту неторопливость, присущую началу девятнадцатого столетия, заменили её иллюзией быстрого принятия решений, словно подражая умным машинам, пытаемся сравниться с ними в скорости и даже кое в чём преуспели. Пусть мы теряем свою человечность, но, чёрт побери! Кто может сказать, какая она — эта человечность сегодня, и какая она должна быть завтра? Пусть, ибо в итоге всё равно получается, что цель оправдывает средства. Жёстко? Да! Иначе эта парадигма перестанет работать, стоит ей лишь немного размякнуть.
(Анна Викентьевна просит за Ромашкина)
— Вы не понимаете, Алексей Николаевич, — сказала Анна Викентьевна, чуть не плача. — Андрей Петрович, мой муж, занимаясь своими иностранными делами, несколько раз чуть не погиб! Только представьте, каково нашим детям будет расти без отца!
— Мне очень жаль, Анна Викентьевна, — медленно проговорил я. — Но Вы не понимаете нечто очень важное. Вы думаете, что у Вас есть право удерживать мужа у своей юбки, потому что его раз или два чуть не убили? Только представьте, что было бы, если б все вели себя так эгоистично, как Вы! Если бы жёны не пускали мужей воевать, сто лет назад армия Петра никогда бы не изгнала шведов и не победила бы под Полтавой. Мы бы сейчас жили в каком-нибудь шведском королевстве, с генерал-губернатором шведом, и он сидел бы в Смоленскхольме, трескал вонючий сюрстрёмминг, а на шпиле развивался бы синий флаг с жёлтым крестом. На каждой городской площади стояла бы статуя Карла XII, а вместо православных церквей возвышались бы костёлы. Что бы стало с нашим флотом в Чесменской бухте, если бы жёны не пускали своих мужей в море, заламывая руки, что их могут убить в морском сражении? Не может быть одних правил для Вас и других — для всех остальных. У всех есть определённые обязанности перед обществом — точно так же, как у общества есть определённые обязанности по отношению к нам. Но эти обязанности — они для всех. Ваши требования абсолютно эгоистичны. Если им следовать, трусость будет в почёте, а смелость — осмеяна. Империя погибнет. Мы утратим свои завоевания, земли, народ. Наверно, Вы воображаете, что Андрей Петрович и так сделал достаточно для своей страны. Да, столько, сколько сделал он, мало кто сможет повторить. Но мужество, оно не временное. Своими доводами Вы превращаете мужа в труса. Во всяком случае, именно так подумают все вокруг.
Анна Викентьевна заплакала.
— Ах, простите меня, — пробормотала она сквозь слёзы. — Наверно, я была слишком резка. Я ничего не знала, пока Андрея не наградили Святым Владимиром. Я всё понимаю, но сейчас я в том положении, когда мне требуется присутствие мужа. Я думаю, мне лучше уйти.
— Постойте. Одно могу обещать: я буду приглядывать за ним.
— А вот этого не обещайте. Там где Вы, там постоянно какая-нибудь беда или несчастье. Лучше держитесь подальше.
— В таком случае, — повышая тон, — приглядывайте за ним сами.
— А вот и буду!
— Договорились, — я улыбнулся. — Только послушайте моего совета. Пока есть время, возьмите несколько уроков у доктора Франца. Научитесь делать перевязку, ставить лубки, не падать в обморок от вида крови.
Особенно хороша эта картина в ясный лунный вечер: голубое пространство неба, синяя, спокойная поверхность водной глади, отражающая правильный облик луны, эти освещенные домики, которые, как ряд голов великанов с соломенными волосами, охраняют покатистый к реке берег. Чуть дальше, вверх по Лущенке возвышаются зубчатые развалины господского дома, разграбленного и сожжённого в недавней войне, сплошная длинная тень деревьев на воде, и где-нибудь в крохотном оконце, затянутом бычьим пузырём или промасленной бумагой, уже мерцает свет от лучины. Впрочем, возможно, кто-то зажёг лампадку и истово молится, не станем мешать...
Тут всегда затишье, тут неспешное течение, всегда гладко и неподвижно, как зеркало. Тут нет буйства стихии, даже деревенская пристань, где по пятницам полощут бельё, почти вровень с водой, и лишь осока слегка колышется. Между домиками, выходящими фасом на берег, и рекой натоптана довольно широкая тропинка, хотя сейчас она слишком запущена и даже в некоторых местах поросла травой, она жива, просто ждёт своего часа. И тот, кто придёт после нас, примнёт податливую траву, посмотрит на небо, обратит свой взор на реку и скажет: 'Хорошо'.
Пятьдесят лунных циклов — это промежуток между Олимпийскими играми. Святой Дух сошел на апостолов на пятидесятый день вознесения Христа, на пятидесятый день после Пасхи отмечается пятидесятница или Троица. Пятьдесят — это пятое Магическое число у физиков-ядерщиков. На корабле 'Арго' было пятьдесят аргонавтов.
(описание Конрада Карловича и момент обретения начальника штаба как и самого штаба)
Вообще, мы частенько любим громко проповедовать и навязывать себе те похвальные качества, которых в нас или вовсе нет, или они едва заметны. Однако и в горсти песка можно повстречать крупинку золота. Таких людей со свечой поискать: ибо они уже последние представители отжившего поколения — динозавры ушедшей эпохи. Наши потомки уже не найдут этих топорно отёсанных характеров, и быть может, заподозрят своих отцов в явном преувеличении в рассказах о них. А между тем они ещё живут и изредка появляются между нами со своей грубоватой честностью, со своим крепким словом, которое в иную пору пришибёт, словно палицей, 'правильного' вычурного хлыща, со своими предписаниями, ухватками и приёмчиками, от которых и нам не мешает отказаться. Они соль земли нашей, со всеми особенностями: хорошими и плохими, характеризовавшими наших отцов и дедов одним словом — русский. Они водили дружины на поле ратное, пировали за сытными столами, гнувшимися от тяжести братин, полных русским мёдом и заморской романеей и так же лихо жертвовали своей жизнью, окропляя кровью родную землю. Они столпы и пока они есть — 'Русский' звучит гордо.
Конрад Карлович уже отсчитал около семи десятков лет и шествовал остаток жизненного пути, отягощенный болезнями, которых даже военные марши его вдохновенных воспоминаний не имели возможности облегчить. Шаг того, кто привык возглавлять колонны, был испорчен артритом. Лишь при помощи трости, тяжело опираясь рукой на массивную рукоять, он мог медленно и болезненно подняться по ступеням, а затем проделать утомительный путь по паркету, чтобы занять свое кресло у камина. Там он обычно и сидел, глядя ослабленными глазами в окно, прислушиваясь, не идёт ли его верный денщик Прохор, неся омерзительную по вкусу лекарственную настойку. В конце концов, микстура выпивалась со всеми кряхтениями и проклятьями, а увещевания слуги, похоже, уже не могли повлиять на его мнение о необходимости лечения. Каждый раз он готов был разнести стакан вдребезги, но выражение лица его в этот момент оставалось мягким и добродушным. Когда кто-то искал его внимания, вежливость и интерес озаряли его черты, доказывая, что в нем сохранился ясный разум, а кто не понимал его шуток или афоризмов, являлся, как правило, недалёким или вовсе невоспитанным, а, может, и того хуже: малограмотным. То же происходило и с людьми, позволявшими себе солгать. Конрад Карлович феноменально отличал правду ото лжи. Чем дольше продолжалось общение, тем глубже становился этот ров, разделяя расположенность и непонимание между собеседниками.
При всей краткости нашего с ним общения, чувства мои к нему, как и у всех, что знали его, вполне могли характеризоваться одним словом — восхищение! Глядя на старого воина, когда он замирал, и время словно бы останавливалось, я мог различить основные черты его портрета. Он был отмечен благородными и героическими качествами, которые проявлялись не по воле случая, а по праву, именно благодаря им он заслужил выдающееся прозвище: Железный Конрад. Дух его никогда, насколько я понимаю, не пребывал в подавленном состоянии, но, должно быть, в любой период его жизни требовался толчок. Какой-то импульс, чтобы привести этот дух в движение. Однако стоило ему, подобно верному Буцефалу, встать на дыбы, увидеть преграды на пути и желанную цель в конце (на остановки или отступление он не шел — это ему не было свойственно), как он превращался в раскалённое пушечное ядро, только что покинувшее жерло. Жар в его сердце, в прежние времена наполнявший его натуру и до сих пор не угасший, относился не к тому типу, что голубовато мерцает, стелется и плавно стекает подобно олову в формочку, — то был глубокий алый свет раскаленного в горне металла, который только крепчал под ударами молота. Сила, надежность, цельность — таково было выражение его характера, несмотря на разрушения, несвоевременно овладевавшие им с течением времени. Но даже тогда я мог представить, что, стоит какому-то побуждению проникнуть в его сознание призывом литавры и барабанной дроби, достаточно громкими, чтобы пробудить в нем все еще не угасшие, а лишь уснувшие силы, случится нечто. С невозмутимым выражением на лице он с лёгкостью отбросит свою немощь, как прочный булат окалину, сменит посох старости на боевой меч и вновь превратиться в воина. Впрочем, портрет его не был бы роскошен, не вызывал бы ни восхищения, ни желания заполучить его в галерею воспоминаний как образец подражания, если бы не достоинства. То, что я видел в нем — так же ясно, как несокрушимые крепостные стены старого Смоленска, — было чертами упрямого и тяжелого долготерпения, цельности и иных не менее благородных способностей, накопившихся в его прежние дни. Они, хоть и лежали неподъемным грузом и были столь же нековкими и громоздкими, как двадцатифунтовая бочка пороха, тем не менее, оставались самыми востребованными. Но, несмотря на все перечисленные достоинства, я бы выделил в нём ещё одно качество настоящего русского солдата. Я не знал человека, чья внутренняя доброта вызвала бы во мне столь явную расположенность. А именно милосердие, которое, при всей ярости, с которой Конрад Карлович вел штыковую атаку при Гросс-Егерсдорфе или отбивался древком знамени при Кунерсдорфе, я воспринимал искренним. Истинная правда, что после эпохи войн наступает эра милосердия. Ведь этим достойнейшим штампом отмечен почти любой русский ветеран того века. Он убивал собственными руками, насколько я знаю, — и наверняка люди падали, как трава под свистящей косой, прежде чем дух Марса распрощался с торжествующей силой, — но при этом в сердце его никогда не было жестокости к миру, жестокости большей, чем та, с которой мы сдуваем неаккуратного паучка, мешающего своей паутиной. Вот такой был Конрад Карлович, с человеческим сердцем и душою, закованной в доспехи.
Внешний вид старинного здания производил приветливое впечатление, порождая мысли о том, что история его наверняка была полна красоты и радости, как сказка, рассказанная добрым дедушкой у камина. Давно не мытые окна особняка уже не сияли, отражая солнце, но выглядели словно живыми. Росшие везде цветы, гигантские лопухи и крапива у порога, стебли вьюна и пятна зеленого мха на камне словно провозглашали близость и родство с Флорой, как будто это человеческое обиталище, в силу своего преклонного возраста, обрело почетный титул дома изначального, как вековечные дубы или иные подобные вещи, обласканные нескончаемым долголетием. Любой прохожий, обладающий хоть капелькой живого воображения, проходя мимо дома, оглянулся бы не раз и не два, чтобы как следует его рассмотреть. Здесь не было модной сейчас лепнины, бус и всяческих ангелочков. Отсутствие мелких деталей отнюдь не портило фасад. Напротив, хищно выступающие контрфорсы, даже позеленевшая медь, окружавшая составной дымоход камина, глубокая тень нависающего балкона, арочные окна, придававшие зданию вид если не роскошный, то по-старинному элегантный, и толстый виноградный стебель лозы, на который они выходили, — всё это говорило о простоте и надёжности, и именно о ней подумал бы любой прохожий. Он заметил бы все эти особенности и почувствовал бы, что под ними сокрыто нечто более глубокое, недоступное взгляду. Он решил бы, что особняк был прибежищем упрямого старого солдата, который умер много лет назад, благословив перед смертью мечом и щитом все его залы и комнаты. Благословение это проявлялось в честности, умеренности или даже аскетизме, а также в полнейшем счастье, которое было завещано всем потомкам вплоть до сегодняшнего дня. Да что там говорить, в доме чувствовалась душа.
— Сколько Вы хотите за дом, Конрад Карлович? — спросил я.
— Я стар, — старик прокашлялся, опираясь на трость, — сыновья пали на боле брани, жену я схоронил, да и сам мечтаю о скорой с ней встрече, но смерть не берёт меня. Деньги мне уже не потребуются. А вот окунуться бы напоследок в самый опасный, самый глубокий омут страстей — в войну. Сможете помочь?
— Нет, — ответил я, — Вы не найдёте в себе сил сесть в седло, не удержите ни саблю, ни пистолет, да что там, даже не увидите в кого надо стрелять.
— При Кунерсдорфе я стоял на Шпицберге! — со злостью воскликнул и стукнул тростью хозяин дома. — Знаете, что это значит?
— Знаю, Конрад Карлович. В каждой войне случается свой Шпицберг, и как бы не назывались эти высоты, спускаются оттуда либо со щитом, либо на щите.
— Тогда Вы меня поймёте, — абсолютно спокойным голосом произнёс он.
Я отошёл от старика на шаг, смерил его взглядом и произнёс:
— Отныне Вы начальник штаба отряда Народного ополчения Пореченского уезда. Прошу приступить к выполнению своих обязанностей с девяти утра завтрашнего дня. Штаб назначаю здесь, в этом доме. Честь имею.
Уверенной походкой, основательно, как залп картечи по пехотному каре, Конрад Карлович прошёлся по крапиве, провёл рукой по висячему замку, сняв паутину и поплевав на ключ, вставил его в замочную скважину. Дверные петли жалобно скрипнули, словно почувствовав приступ ревматизма, хозяин налёг на дверь плечом и со словами: 'шесть лет здесь не был' распахнул её.
Дом — нет! 'Упрямый старый солдат', только так я буду его называть, — ожил; вдохнул свежий воздух в свои комнаты-лёгкие и чихнул, поднимая пыль у порога.
* * *
(конец фальшивомонетчика и некролог о смерти Стефана Митоша (Смит))
Он был чуть выше среднего роста, немного грузен и, по его собственной оценке, довольно хорош собой. Слегка поседевшие, почти до плеч волосы и стиль одежды, подходящий служащему с окладом более чем скромным, позволяли Стефану делать своё дело, оставаясь незамеченным. Он мастерски умел менять свой облик и чувствовал себя невидимкой. Стоило одеться иначе, по-другому причесаться, добавить или, напротив, убавить манер, изменить голос — и он мог бы сойти за баварца, швейцарца, англичанина, француза и конечно, за русского лифляндца. Сам он был из восточной Австрии, но отрочество провёл на окраине Парижа и в душе считал себя гражданином Мира. Большую часть своей жизни Стефан прослужил офицером разведки без какой-либо официальной должности, находясь в свободном плаванье. Это означало, что он оставался уязвим для арестов и судов в Пруссии, России и Австрии, а в Англии его могли казнить на месте. Такая жизнь приучила Митоша к налаживанию связей в криминальных кругах, с людьми, наделёнными навыками и ресурсами, необходимыми для преодоления барьеров, воздвигаемых властями враждебных государств. Это могли быть грабители или убийцы, каторжане и ссыльные, зачастую — люди, считавшиеся в своих странах неблагонадёжными, а порой — патриоты с ветром в голове. Кто-то из них желал разбогатеть, кто-то сделать доброе дело, а некоторым просто нравился сам Стефан Митош, и они оказывали ему различные услуги, потому что, помимо всего прочего, он слыл человеком обаятельным и умел убеждать в своей правоте. Его беспощадная проницательность позволяла ему с лёгкостью ножа, режущего масло, добираться до глубин человеческих душ. Блестящие глаза Стефана вызывали симпатию, а красноречием он без труда завоёвывал доверие собеседника. Все его достоинства, однако, служили самым гнусным и подлым целям. Когда он посвящал кого-то в свои планы, то делал это только для того, чтобы добиться расположения. Если он утверждал, что выполняет важную миссию, то при этом, естественно, не забывал о своих личных грязных интересах. Если же кому-либо он обещал свою дружбу, то это значило, что ему нужна услуга от этого человека, представлявшая ему крайне выгодной. За исключением пары-тройки серьёзных неудач, профессиональная жизнь Стефана протекала относительно спокойно. Самая большая неприятность произошла в ту пору, когда он был представлен императору. Ну как представлен, Наполеон просто прошёл рядом перед десятком таких же, как он шпионов, а сопровождавший его генерал называл имена заинтересовавших Его Величества лиц, давая краткую характеристику. И эта фраза: 'Même sous l'eau pour réussir à fumer le tube ', заставила императора улыбнуться. После этого случая покой ему только снился. У него появились шрамы — следы нескольких ранений в грудь и иссечённая от кнута спина. На пике карьеры Стефану доверили заниматься наводнением рынка фальшивыми деньгами сначала в Англии и Германских княжествах, а затем в России. В первых двух случаях он отлично справился с поставленными задачами — и всё за счёт лично наработанных контактов. В процессе этой деятельности ему удавалось оставаться незамеченным и держаться очень далеко от опасных людей, которые его выслеживали. Однако в России на него посыпались неудачи, одна за другой. Стоило только наладить работу, как тут же следовал полный крах. И если потерю надёжных людей в Ковно, Риге, Киеве или Варшаве можно было списать на случайность и проворство сил правопорядка, то провалы в Смоленске потребовали личного присутствия. Сначала подвёл Орещенков, а теперь пропал Лившиц. Связка конторы Анфилатова и Лившица была самой важной, и пока звезда удачи совсем не спряталась, Стефан решил действовать.
Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |