Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |
Словесности всходящее светило,
Поэт, каких немного — перед вами.
Читали вы?
Раевский. Он важный человек.
И если не читали, вас ведь могут
Того... (достает кривой турецкий кинжал и проводит им у горла Максим Максимыча)
Пушкин. Мон шер, не будем отвлекаться.
Итак, при чём тут вообще художник?
М.М. Так он уже дважды встречался с турецким агентом из Феодосии.
Пушкин. И вы молчали!
Раевский. Что же этот турок?
М.М.Он у нас давно на примете.
Пушкин. И что же он?
Раевский. Прошу вас, не томите.
М.М. Он связной.
Пушкин. (Раевскому) Связной, а это, вероятно, значит,
Что он кого-то связывает с кем-то,
И, может быть, он нашего шпиона...
Раевский. Художника.
Пушкин. Его. Быть может, свяжет
С другими... Тут-то мы их и поймаем! (переходит на румынский)
— Господи, Раевский, его поэтому зовут Дровосек?
Раевский весело блеснул очками.
— Не знаю, но как по мне — не поленом же его звать? На то он и дровосек, чтобы рубить. Не обижайтесь на капитана, он трудяга, а что слова не вытянуть, так это сейчас и в свете модно.
Пушкин задумчиво покусывал перо, глядя в записанное на листе. Выстрогать из немногословного Енисеева удалось только то, что Миров, встречающийся со связным, небольшого росту, бородат и носит очки. Так что узнать его без бороды и очков едва ли возможно. Он мог оказаться Зюденом или, по крайней мере, Зюдена знать. Да и связной, нарочно оставленный на свободе, возможно, имел к Зюдену отношение.
Встречались они в доме, занимаемом Мировым.
(— D'ailleurs , кто хозяин дома?
— Теперь старик Изюбрев. Но он давно уже в Тамани не бывает, а дом сдаёт сын его, пьяница... Миров просто выбрал дом подешевле).
Разошлись на три стороны: Пушкин засел под окном, Раевский следил за дверью, Енисеев прятался за калиткой, контролируя двор в целом.
Разглядеть Мирова и его гостя сквозь затянутое пузырём оконце, было непросто, но определённо первый был бородат и сед, а второй лет тридцати и темноволос.
Пушкин вынул из внутреннего кармана слуховой рожок и приставил к стене.
Доносились голоса, но слов было не разобрать. Пришлось обходить дом, чтобы не быть замеченным из окна, и по стволу сохнущей айвы лезть наверх. С дерева Пушкин перепрыгнул на крышу. Упал удачно — на мягкую солому. Обняв трубу, Александр медленно выдохнул, успокаивая сердцебиение. Снова вынул слуховой рожок, отогнул латунные скобы на узком его конце и вытянул оттуда длинный кожаный шланг, прежде сложенный в рожке. Сунув один конец шланга в ухо, Пушкин стал медленно опускать болтающийся на другом конце рожок в дымоход.
В это время Енисеев, потерявший Француза из виду, покинул укрытие, прошёлся вдоль плетня, как бы прогуливаясь, увидел Пушкина на крыше, округлил глаза, но тут же собрался и неспешно двинулся в обратную сторону. Этого хватило, чтобы бородатый Миров в доме шепнул:
— Тише! За домом следят. На крыше ещё один. Говорим о живописи и медленно уходим.
— Ну я, к слову сказать, не могу назвать ни одного выдающегося русского мариниста, — услышал Александр далёкий голос.
— Вас погубит скромность, Андрей Васильевич!
Донёсся шум.
— Помогите-ка... Я уложу кисти. Благодарю вас. Ну вот, ничего не забыли?
Пушкин махнул Раевскому, и тот, коротко кивнув, вынул пистолет.
Дом взорвался.
Цветком раскрылись стены, распираемые изнутри жарким чудищем, не желающим более таиться; сломало и выбросило высоко вверх балки крыши, мгновенно вспыхнувшая солома рухнула внутрь, туда, где прежде были комнаты. Камни, ещё недавно составлявшие печь, разлетелись шрапнелью, и лишившееся преграды пламя вырвалось и поднялось — громадное, тёмное.
Александр Раевский откатился, закрывая лицо, оглушённый и ослеплённый. Тут же вскочил и бросился к горящим развалинам. Енисеев, чёрный от копоти, с обгоревшими усами, уже оттаскивал первое бревно, будто надеялся вручную разобрать огненную гробницу Француза. Но тут из дыма к ногам Максим Максимыча с диким криком выкатился в горящем сюртуке Пушкин. На него набросились, стали тушить, засыпать в четыре руки песком.
Пушкина спасли солома и балки, замедлившие падение. В результате сгорели брови, были серьезно обожжены правая рука и левая щека, правая щека неглубоко порезана. От костюма осталось чуть меньше, чем от аммонитских городов после ухода войска Давидова.
— Куда они?.. — прохрипел Пушкин, плюясь сажей.
— Никто не выходил.
— Не могли же они сами себя!..
— Разве только под землю.
И Енисеев, видимо, от потрясения обретший способность изъяснятся последовательно, воскликнул:
— Конечно, подземный ход! Здесь масса потаённых ходов со времён турецкой войны!
— Куда они ведут?! — Раевский, прекратив ощупывать Пушкина, вскочил.
— В основном к морю.
Пушкин поднялся, кашляя и матерясь, упал, снова встал на ноги и нетвёрдой походкой направился к коням. Жеребец Раевского, испугавшись взрыва, оборвал повод и ускакал, поэтому Пушкин с Раевским вдвоём сели на крепкого коня, прежде принадлежащего Енисееву. Капитану, соответственно, достался пушкинский рысак.
Бабы, бредущие торговать мелкую снедь на рынке, разбежались при виде апокалиптического зрелища: человек в разбитых очках и чёрт скачут вдвоём на пегом битюге, а за ними несётся капитан с оборванными эполетами. На коне, чёрном, как дым, поднимающийся за их спинами.
Всадники остановились у обрыва, откуда накануне Пушкин разглядывал крымский берег.
— Разделимся, — бросил Раевский и спрыгнул на землю. — Пушкин, езжайте верхом, вы и так еле живы. Я пройдусь.
Француз прокашлял что-то в ответ.
Холмистое побережье прочёсывали чуть меньше часа. Пушкин, оправившись от шока, теперь стонал и скрипел зубами: жгло руку и лицо.
Упасть бы в обморок, и пусть сами ищут.
Но над холмами прокатился далеко разносимый ветром крик Дровосека:
— Сто-о-ой! — и сразу за криком выстрелы.
Ближе к капитану оказался Раевский, и, когда Пушкин добрался до места, Дровосек с Раевским уже лежали за кустами, паля в сторону воды. Рядом мотал головой в песке умирающий конь.
— На землю! — страшным, командным голосом гаркнул Раевский, засыпая порох. Голос этот буквально смёл Пушкина с коня. С моря вновь прогремело, на холме, расположенном выше занятой позиции, посыпались камешки, и стало тихо, только ветер шумел в кустах.
— Сколько раз стреляли?
— Они трижды.
И каждый мог перезарядить по разу, значит, остаётся одна пуля.
Пушкин с шипением стянул остатки сюртука и швырнул их через кусты. Выстрел, — сюртук дёрнулся на лету и повис на колючих ветках, окончательно убитый.
— Можно, — Француз поднялся в полный рост. — Снова заряжать не станут.
К воде не сбежали, а съехали на спинах по песчаному склону, цепляясь за палки и кувыркаясь на каменных выступах.
Двое бежали по колено в воде в сторону большого утёса (лодка у них там, что ли?). Догнать их удалось бы, если бы тот, что был пониже ростом, не кинул в преследователей чёрный шар. Раздумывать не приходилось. Пушкин упал, уткнувшись носом в ближайший холмик, рядом попадали Раевский и Енисеев. Вовремя — секунду спустя перед ними поднялся столб рыжей земли, по ушам ударило, и все звуки исчезли.
Александр поднял голову, посмотрел на Дровосека, беззвучно шевелящего губами, на море, где лодка (не ошибся, лодка у них есть) отделилась от скалы. Бородатый, стоя в лодке, широко замахнулся и снова что-то бросил. Брошенный предмет покатился по песку перед самым лицом Француза, и подумалось отстранённо, что теперь уже точно всё.
Максим Максимыч получил свою первую контузию в пятом году под Аустерлицем. Потом — двенадцать лет спустя, на Кавказе, он видел, как солдат поднимает с земли не успевшее разорваться ядро и тотчас разлетается кровавыми клочьями вместе со взрывной волной, принесшей Енисееву, тогда ещё подпоручику, вторую контузию. Сейчас этот солдат отчётливо вспомнился. Да я же сам так стою, понял Максим Максимыч, держа в руках бомбу и глядя на дымящийся фитиль. Эта мысль капитана необычайно развеселила: вот ведь какая странная превратность судьбы, подумал он, не понимая толком, в чем именно видит превратность.
Вслед за тем он подумал, что ещё мгновение, и сам разлетится кровавыми клочьями по широкому побережью. Делать это капитану Енисееву не хотелось вовсе, а времени исправить неприятность не оставалось, его не хватало даже на бросок. Безумно досадуя, что все выходит так глупо, Максим Максимыч поднёс снаряд к губам и плюнул на фитиль. Запал отозвался шипением, но не погас, однако шипение это было звуком рождения ещё одной секунды, и оную секунду Максим Максимыч потратил на то, чтобы хорошенько размахнуться и забросить снаряд в воды Чёрного моря, замершие в ожидании.
Когда бомба коснулась воды, время, дождавшееся, наконец, исхода, облегчённо тронулось с места; волны опустились, вспенившись, вода от взрыва поднялась, точно стог сена, отлитый из стекла, и стена испещрённого остриями брызг воздуха, достигнув берега, сбросила Максим Максимыча в темноту его третьей контузии.
— Как будем объясняться? — мрачно поинтересовался Раевский, пока тащились к дому.
— А?
— О-бъ-я-с-н-я-ть-с-я! — по буквам прокричал Раевский в ухо совершенно оглохшему Енисееву.
— А, — шёпотом сказал тот, — Этого я не п-подскажу.
Сосны шумели темно-синими кронами высоко над головами.
— Шишка упала! — вдруг прошептал Максим Максимыч со значительным видом.
— Да?
— Можно сказать г-господам Раевским, что шишка на нас упала.
Не сразу поняли, что этот нескладный, но замечательный вообще-то человек так шутит.
— Трёхфунтовая, — мстительно сказал Пушкин.
Раевский-старший отдыхал после ужина и навстречу не вышел, что принесло немалое облегчение. Оставались Николя и дамы.
— Что с вами?! Боже, откуда вы пришли? Вы ранены? Мы слышали взрывы! Послать за врачом?
Пушкин посмотрел на Раевского.
— Мы... — севшим голосом сказал Раевский, — были на пожаре.
— Спасали ребенка, — радостно подхватил Пушкин.
— Из горящего дома.
(Хорошо Енисееву, — подумалось. — Снимает комнату у полуслепой старухи, та и не заметила ничего).
— Несчастное дитя, — с чувством сказал Пушкин. — Едва не задохнулось в дыму.
Раевский энергично закивал, и из волос его выпала щепка.
В дом они входили под восхищенные восклицания Николая Раевского-младшего и всхлипы его сестер.
— Чёрт побери, мало того, что вы спасли чьего-то ребенка, может быть, теперь Сашу помилуют и вернут из ссылки.
— Мы не называли имен! — поспешно сказал Пушкин. — И просили нас не искать.
— К чему эта слава, — согласился Александр Раевский.
Уже у самых комнат Пушкина догнала Мария, и стало ясно, что день, полный риска и неудач, лишь натягивал тетиву, готовясь выстрелить в сердце Александра этой прекрасною минутой — минутой вознаграждения.
— Александр, вас ведь могут помиловать! Подвиг на пожаре — разве это не une cause suffisante ?
— Мари, — произнес Пушкин, глядя не неё честными голубыми глазами, — для меня вернуться в Петербург означает сейчас расстаться с вами. Поверьте, лишь вдали от вас я почувствую себя в изгнании.
Мария покраснела ровно настолько, насколько позволительно краснеть девушке от слов, в которых можно ведь и ничего не разглядеть.
Наблюдавший за этим из приоткрытых дверей Раевский хмыкнул, покачал головой и, решив, что прояснить вопрос с сестрою можно будет и позже, отправился спать.
Вставная глава
Jeden Nachklang fühlt mein Herz
Froh— und trüber Zeit
(c немецкого: Сердце моё чует каждый отзвук
Радостного и мрачного времени)
Гёте
Навстречу вышел маленький человечек с близко посаженными глазами и кривым носом. Глаза у человечка были серые и мутные; он озирался, приглаживая волосы, и кланялся, то и дело сминая гладкое и блестящее, точно лакированное, лицо почтительной улыбкой.
Жаль, что он так молод, — подумал тогда Меттерних. — Ему пошла бы старость. С лица сошёл бы лак, глаза бы скрылись за очками, а волосы, если останутся, поседеют и будут иначе смотреться, даже растрёпанные. А сейчас — сколько ему лет, этому суетливому чиновнику? Чуть за двадцать в лучшем случае.
— Судьба любит шутить, — сказал Меттерних. — В обоих нас течёт немецкая кровь, вы служите России, я — Австрии, но встретились мы всё-таки в Дрездене.
— Удивительно, — чиновник шарил глазками по костюму Меттерниха. Видно было, что он не находил в сказанном ничего удивительного.
— Слышал о вашем отце, — Меттерних подошёл поближе. — Что же, давно вы здесь?
— Почти год.
— И, видимо, надолго?
— Как велят дела русской миссии, — пожал плечами человечек. Меттерних понял, что кривоносый собеседник в силу тщедушного сложения и маленького роста смотрит снизу вверх. Этого нельзя было допустить, иначе дружбе не бывать. Тогда Меттерних отставил ногу и ссутулился, чтобы казаться ниже, да ещё заставил себя опустить руки, по давней привычке сложенные на груди. Это помогло. Человечек осмелел и даже продолжил, — Вы ведь тоже не выбираете, куда направят вас главы посольства.
— Не выбираю, — Меттерних поднял руки и улыбнулся: 'сдаюсь, вы правы'. — Все мы заложники службы. Я, кстати, тоже недавно в Дрездене.
Человечек не мог сообразить, зачем разговаривает с ним австрийский посланник, пусть и не слишком, кажется, важный. Нужно ли ему что-то? Скучает ли? Будет ли задавать вопросы, на которые запрещено отвечать? — хотя что может выведать австриец у мелкого служащего иностранной коллегии?
— Вы, должно быть, родились в Берлине? Слышно по вашему выговору.
— Я родился на корабле, — смущённо улыбнулся чиновник. — И через три часа после моего рождения корабль причалил в Лиссабоне. А в Берлине я учился, а сейчас был при старом министре до самой его смерти.
— Новый царь, новый министр... Да, Россия обновляется, — сказал Меттерних. — Вы не находите в этом высшей закономерности? Я живу дольше вас и научился замечать, как в один-два года одна эпоха сменяется другой, а вместе с прошедшим временем умирают и его подданные.
Он, может быть, прав, — подумал молодой чиновник, чуть более года назад привезший в Баварию весть как раз-таки о кончине прежнего императора.
— Всё будет свежим, — продолжал Меттерних. — Как бы нам с вами удержаться в новом времени, а не стать отмершими листьями старого. Впрочем, вы молоды, вы — человек будущего.
Меттерних, к своей величайшей досаде, не мог знать будущего, но старался его предвидеть, а ещё предпочтительнее — созидать. Этот лакированный немец с мутными глазками, Карл-Роберт фон Нессельроде, казался многообещающей глиною, из коей можно было умелыми руками вылепить что-то действительно стоящее.
За восемнадцать лет до того, как Пушкин прибыл в Тамань, в далёком Дрездене встретились двое будущих друзей, будущих коллег, будущих министров иностранных дел.
Мария — проклятая погода — трубка — Феодосия и Броневский — тайна Пушкина — в Петербурге
И вдруг я на береге — будто знаком!
Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |