Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |
— Да уж ладно, — согласился он с новым мрачным вздохом. — Слушай уж... Отойдем с дороги-то...Лет уж двадцать тому было. Семья у Мариных была строгая, дельная. Три дочки у Семена росло, выросли да замуж вышли — а никакого баловства никто не допускал. И вдруг четвертая-то учудила — молчала все, молчала, ровно скромница. Так бы до последнего и перемогалась, если бы Ульяна не заметила. Ветром надуло, ишь ты...
Алемпий скривился и хотел сплюнуть, но взглянул на застывшее Егоркино лицо и удержался.
— И, главное, так и не добились, с кем она там путалась, — продолжал Алемпий. — Семен, бают, у ней спрашивает, а она сидит да улыбается, как дурочка. Уж на нее вся Прогонная пальцем казала, только что ворота дегтем не мазали — а она и то, бесстыжая, не созналась. Ульяна-то с Семеном глаза на улицу показать со сраму не смели, а Феньке все — божья роса.
— Любила, стало быть, — сказал Егор глухо.
— Ишь ты, любила! Укроту, стало быть, настоящую не дали, — на этот раз Алемпий не удержался от плевка. — Так и ходила, негодная, пока пузо уж на нос не полезло... Я уж так думаю, что у Семена больно на душе накипело. И то сказать — ты ей наставление, а она улыбается. Вот он и того... — Алемпий покосился на Егорку. — Проклял ее, говорят. Он ее проклял, а она возьми, да из дома и убеги.
Алемпий снова посмотрел на Егорку. Егорка стоял, как окаменелый, обхватив плечи руками, глядя в одну точку.
— Ишь, прошибло тебя... Да не бойсь, не родня же она тебе! Убежала дура, значит, сегодня, значит, убежала, а завтра Семен обдумался да искать ее пошел. И то сказать: на дворе осень, вроде как нынче, а девка убежала, в чем есть, чуть не босая. Куда ей идти? Ну вот, Семен и пошел ее искать, а с ним Демины мужики и Матвей Благов с сыном. Цельных два дня ее искали, а нашли в Кривой балке, под обрывом, всю разбитую. Стало быть, с обрыва и кинулась. А только мало того, что она с обрыва кинулась, кинулась она, значится, когда уже распросталась. Только младенчика при ней уж не было.
Алемпий взглянул на Егорку почти победно. Егорка так и не шевелился.
— Ну вот они ее принесли в деревню и пошли к отцу Василью. А отец Василий им все разъяснил. Мало, бает, того, что она сблудила, родного отца до греха довела да в лесу родила, как собачонка какая, она еще, не иначе, сгубила младенчика некрещеным. Может, закопала где, может, в Хору бросила, кто знает. А после руку на себя наложила. Вот и запретил ее хоронить по-христиански, а велел закопать в лесу у тракта, что без покаяния умершую да еще по самоволию.
— И они уехали? — спросил Егорка еле слышно.
— Уехали, куда ж им было остаться? Серега Косой им название придумал: сукины сродственники, а все озорники деревенские подхватили — хоть из дому не выходи. Вот они и продали все за бесценок и уехали. Избу-то потом Голяковы забрали, вот Пашухе и досадно, что ты спрашиваешь. Дом-от Сидору даром достался...
— А ежели все неправда, что отец Василий говорил? — спросил Егорка, поднимая голову. — Ежели неправда, что она ребенка убила и сама убилась? Ежели она к отцу ребенка пошла да заплутала в лесу в потемках, да нечаянно в овраг сорвалась?
— Ну да, — Алемпий принялся скручивать новую "козью ножку". — А ребенок-то где?
— А ежели его отец нашел?
Алемпий ухмыльнулся и прищурился.
— Эк у тебя гладко выходит. Что ж ее хахаль не объявился, когда в нее наземом швыряли да ворота дегтем мазать хотели? Чтоб грех венцом прикрыть? Ага, что?
— Не мог он, — голос Егорки сорвался. — Может, жалел потом, только не мог...
— Ничего ты знать не можешь, — сказал Алемпий насмешливо. — Тебя тогда еще и на свете не было.
— Был, — сказал Егорка. — Не больно долго, но был. Пойду я, Алемпий. Благодарствуй за рассказ. Не серчай, что задержал-то тебя.
— Чудной ты, Егорка, — сказал Алемпий. — Что оно все тебе?
Егорка пожал плечами и отошел. Алемпий смотрел на него скептически.
— Ишь ты, — пробормотал себе под нос. — Цыган рыжий... любопытственный... бывает же...
Егорка шел прочь, и все было темно, внутри него, снаружи — везде стоял непроницаемый мрак.
Мама лежала в рыжей глине у тракта. Ее тело принял лес, так что от него давно не осталось следа. Ее душа отправилась куда-то далеко, в такие края, куда не достает даже острый взгляд лешака. К Государю? К человеческому Богу, в которого Егорка не верил, но в существовании которого люди не сомневались? В его рай? В его ад? От одних этих мыслей со дна души поднималась тоска, душила вязким холодом... Может, ад и рай — лишь злые людские суеверия, но в конечном счете главное, что мама ушла не в лес... не в лес...
Мама оставила Егорку из-за того, что с ней были жестоки все, кто оказался вокруг. Из-за спокойной, ровной, обыденной человеческой жестокости. Жестокости, которая даже не осознает себя жестокостью. Вся жизнь в человеческом поселке пропитана этой спокойной, привычной, добродушной жестокостью. Как легко начать ненавидеть людей за это. Как легко принять эту все закрывающую тьму. И преклонить колено, и произнести Присягу, и взять самострел...
Возненавидевший лешак становится охотником.
Егорка вздрогнул.
Плащ из грозового облака, конь из черного дыма, колчан, полный стрел, несущих страшную смерть, не выбирая жертву, всем, кто оказался на пути, попал в прицел... Убивая, защищаю жизнь вечную...
А Симка... Матрена, Влас, страшный мужик Гришка, дети Пашухи... А другие... даже Устин... он тоже... не совсем...
Егорка вздохнул — и вдруг фыркнул от неожиданного смеха. Какой ты охотник, лешак! Дурень, дурень... размечтался. Самострел тебе! А сам думаешь, как бы это так побалакать по душам с Федором Глызиным, чтобы все само собой решилось, чтобы никому не было плохо, а он сам пожелал бы уехать. Коня тебе! Уже, коня! Пешком ходи.
Сразу стало легче дышать. Мысли прояснились. Кулаки разжались сами собой.
Маме я помочь не могу. И не смогу. Надо как-то смириться с этим и делать то, что могу. Вот и все. Теперь пойти что-нибудь съесть. Человечьей плоти нужна еда.
Егорка пошел к трактиру. Его лицо было влажным от мелкого дождя. Запах дыма горчил на губах. На встречных сельчан не хотелось смотреть.
Мимо проехала груженая фура, запряженная рыжей парой. Мокрые лошади плелись понуро и грустно. Навстречу пролетела почтовая тройка; ямщик остервенело нахлестывал коней, из-под копыт веером разлетались брызги грязи... Потом Егорку нагнал этап. Озябших колодников, тяжело переставляющих чуни, вымазанные налипшей глиной, сопровождали верховые казаки. Егорка посторонился. Люди с серыми лицами, не отрывая взгляда от размокшей грязной дороги, волоча цепи, пробрели, машинально переставляя ноги. Егорке снова стало тяжело и грустно.
Люди хоть кого-нибудь щадят?
Девка в глухом сером сарафане староверки и в платке, закрывавшем голову и шею, выскочила из-за высокого тесового забора с ломтями черного хлеба в руках, торопливо сунула тем колодникам, что оказались ближе, не слушая их растерянного благодарного бормотания, убежала обратно.
Почти тут же Егорка услыхал из-за забора сварливый женский голос:
— Глафира, кобыла! Ты куда это хлеб-то таскала? Чай, поганцам? Вот же дура несуразная — нет, чтоб в дом, только из дому...
Маленькая пузатая лошадка тащила телегу, нагруженную дровами. Колесо попало в глубокую выбоину, заполненную водой. Лошаденка дернулась и встала. Высоченный молодой мужик в распахнутом тулупе, который шел рядом, грыз сломанный прутик и о чем-то думал, тоже остановился. На его лице мелькнуло глубокое удивление, сменилось раздражением, потом — приступом ярости.
— Тащись! Ну! — рявкнул он и хлестнул лошаденку вожжами.
Та вздрогнула, дернулась, дернулась снова...
— Тащись! Тащись, пошла, падаль дохлая! Пошла! — мужик бросил вожжи и схватил с воза тонкое полено. — Пошла, гадюка!
Ударить лошадь поленом он не успел. Егор оставил футляр со скрипкой на чурбаке у забора, в пять стремительных шагов оказался рядом и схватил мужика за руки.
Прохожая баба взвизгнула и уронила с коромысла ведро с водой, окатив подол.
— Пусти! — зарычал мужик, как рычит, нападая, медведь, и бешено рванулся.
Он был выше Егорки на голову и вдвое шире в плечах; рядом с ним Егорка казался бледненьким барчонком — и поэтому покрасневшее лицо мужика и его вздувшиеся жилы выглядели удивительно, совсем неестественно. Тем более, что сторонний наблюдатель сказал бы, что Егорка не прикладывает вовсе никаких особых усилий — вид у рыжего цыгана был совершенно потерянный.
— Пусти, пес! Убью! — протолкнул мужик сквозь стиснутые зубы, тихо и страшно, и рванулся снова, так, что с воза, задетого его коленом, посыпались дрова.
Егорка не шевельнулся, только улыбнулся по-прежнему потеряно и грустно.
— Ты не злись так, — сказал тихо. — Это же твоя лошадь, ты же сам, чай, потом жалеть будешь...
— Да пусти ты...
— Я-то пущу, не буду с тобой тут век стоять-то, да только ты охолони сперва...
Мужик взглянул на Егорку так, будто видел его впервые — и вдруг расхохотался, совершенно искренне, весело и непосредственно, совершенно неожиданно. Егор разжал пальцы.
— Ничего себе! — еле выговорил мужик, смеясь. — А я-то думал, что тебя, как вошку, одним пальцем раздавить можно! Оконфузил ты меня.
— Не хотел я, — Егорка поднял скрипку. — Напугал ты меня. Чай, забил бы лошадь-то...
— Чего это напугал? — мужик подтолкнул воз, Егорка подсобил ему, лошаденка пошла вперед. — Тебе-то что?
— Да страшно мне видеть, как человек-то звереет...
Мужик смущенно ухмыльнулся. Его жесткое лицо с живыми темными глазами и русой бородкой казалось сейчас неглупым и своеобразно красивым.
— Обидно стало мне, — сказал он, пытаясь скрыть смущение нервным смешком. — Маешься-бьешься, как проклятый, а скотина — полтора одра... ишь, рысак, трех поленьев свести не может... Обидно, вот и вся недолга...
— Так ведь не лошадь же обидела-то тебя...
— И то... так с жизнью-то на кулачки, чай, драться не станешь!
— Все дерутся...
Мужик взглянул с насмешливым любопытством.
— Это ты, значит... на скрипочке по трактирам играешь?
— Случается.
— Лучше б на кулачках дрался. Руки-то — что железо... Никто этак вот не держал меня.
Егорка устало улыбнулся.
— Неохота мне... не умею я драться-то... Вот тебе не помешало бы... тех бить, кто тебе ответить может...
Мужик коротко рассмеялся.
— Да уж! Могут они! Нет у меня тут супротивников. Только один раз, в молодцах, избили меня, да и то — пьяного и не помню кто. А более... Слышь, рыжий... ты в воскресенье к трактиру приходи. Погреемся. Любопытно мне. Эк, руки-то у тебя, — и потер синяки на запястьях.
Егорка взглянул виновато.
— Не хотел я. Само вышло. К трактиру, верно, приду, а драться с тобой... Звать-то как тебя?
— Лаврентием.
— Ну так, я драться с тобой не стану, Лаврентий. Уж не держи обиды на меня. Какой из меня боец?
Лаврентий недоверчиво усмехнулся. Лошадь остановилась у избы, крытой свежим тесом.
— Пойду я, — Егорка поднял глаза, и Лаврентий хмыкнул, взглянув в его лицо, показавшееся хрупким, усталым и больным. — Ты не держи обиды, вышло так.
— Поди водки выпей, — сорвалось у Лаврентия с языка само собой. — Согреешься, чай...
— У печки согреюсь, — усмехнулся Егорка и пошел прочь.
Лаврентий проводил его взглядом — и вдруг почувствовал укол странной боли в сердце, дурного страха непонятно перед чем. Перед глазами вдруг заплясали языки пламени — и он подумал, что это Егорка горит... или кто-то такой же... блаженный...
Лаврентий тряхнул головой и завел лошадь в ворота.
Егорка сидел в трактире у окна и смотрел, как на дворе идет дождь.
Осенний пасмурный вечер уже наползал из леса на деревню; мелкие слезы ползли по мутному стеклу, по вечернему сумраку, скатывались вниз, снова набегали... Егоркин чай остыл. Скрипка в футляре лежала на столе, и не было сил вынуть ее — музыка б пошла совсем невеселая. День задался не слишком удачный; еще печальнее обещала быть ночь — пожелтевшая подушка на скрипучей кровати, мрачный образ в углу, едва освещенный крошечной лампадкой зеленого стекла, пьяный гомон внизу... недоступный, любимый, желанный лес за бревенчатыми стенами.
Ветер и дождь.
Егорке хотелось сидеть у костра, на мху, накинув на голову плащ, чтобы живое тепло втекало в такой же живой свежий холод... чтобы за пазухой возились мышата, а на коленях дремал соболь. Чтобы Государев лик угадывался за тучами, а на душе был лесной покой... чтобы, может быть, Симка, найденный, названный братишка, устроился рядом, смотрел бы в огонь — тогда и музыка бы пришла сама собою... Пропади он, этот купчина, пропадом!
Егорка еще, пожалуй, поговорил бы с Лаврентием, да Лаврентий в трактир не пришел. Нынче у Силыча было много гостей, постояльцы пили, гуляли несколько деревенских пьянчуг; воздух превратился в кислый смрад. Глаза бы ни на что не глядели, подумал Егорка — и тут его взгляд наткнулся на нечто, прямо-таки магнитом его притянувшее. Не зарекайся.
В трактир вошла маленькая мокрая фигурка — девчонка, решил бы Егор, если б платок не был повязан по-бабьи. Личико, совсем детское, бледненькое, курносое, с круглыми серыми глазами в светлых ресницах, мокрое от слез и от дождя, выражало и страх, и стыд. Озиралась она затравленным зверьком, чувствуя на себе чужие взгляды и пожимаясь от них, как от холода. Таких мокрых замученных существ отогревают в ладонях — и Егор сделал невольное движение навстречу, но тут она нашла того, кого искала.
Тот был — Кузьма, молодой кудрявый мужик с глуповато-веселым лицом. Он пил водку с охотниками, пришедшими с Бродов, и громко хохотал над чем-то. Девчонка-баба подошла к нему так, как идут против ветра — с видимым напряжением — и ее страх со стыдом стали еще заметнее. Она остановилась рядом. Кузьма не обернулся, слушая собутыльника, черного, лохматого, с яркими белыми зубами.
— ... а я и говорю: "Хва-ат! Поучить бы тебя... чем сарай подпирают!" — закончил тот при общем смехе.
— Фомич... — окликнула молодуха, тронув Кузьму за плечо.
Кузьма обернулся, взглянув на нее с тупым удивлением.
— Ты что здесь...
— Фомич... — шепнула она, едва шевеля губами, — батюшка домой звал...
На щеках Кузьмы загорелись красные пятна.
— Ты что... пошла отсюда, холера! — прошипел он, пытаясь понизить голос.
Молодуха опустила руки. Вся ее поза превратилась в сплошной знак отчаянья и стыда.
— Пойдем, Фомич, — сказала она чуть громче. — Пойдем, сделай милость — ты ж веселый уже... Батюшка бранится, кричит... пойдем... — закончила еле слышно.
Кузьма уставился на нее.
— Да как ты... Я ж тебе... говорил, не смей липнуть, анафема!
— Я и сама не желаю, — глухо сказала молодуха, глядя в пол. — Батюшка велит. Со двора гонит, сам, чай, знаешь... Серчает шибко... Пойдем...
— Перед обчеством меня срамить, змея?!
Кузьма вскочил, опрокинув табурет. Молодуха шарахнулась в сторону, закрывшись руками. Егорка был готов к будущей беде, внутренне напряжен, как взведенная пружина — готов рвануться на помощь, если понадобится, но на один-единый миг ему помешали. Егорка оттолкнул в сторону какого-то не в час подвернувшегося пьяного — и тут молодуха влетела прямо к нему в руки, как в лесу, бывало, влетал к нему за пазуху бурундук, преследуемый куницей.
Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |