Когда для исследования и анализа я периодически вызываю в памяти ранее последовательно увиденные пять картин (четыре неподвижных и черно-белых, как фотографии, и одну — словно из киноленты — "движущуюся", покадрово подвижную, а через некоторое время и приобретшую цветность и ещё большую жизненную убедительность), они всплывают перед внутренним взором в такой же привычной нечёткости, расплывчатости, фрагментированности, без эффекта всеохватного видения, то есть в той зрительной форме, в какой сознание подаёт мне любые зрительные впечатления, накопленные в течение всей моей нынешней жизни, если только при этом не находится в состоянии экзальтации, эмоционально или болезненно не возбуждено.
Через какое-то время извлечённые из подсознания зрительные образы, если к ним достаточно часто обращаться, могут приобрести обычную многоцветность.
В тот последний его день и в той географической точке земного шара, где он погиб, утро было маловетреное, холодное, с плотной, как бы самосветящейся дымкой, закрывающей и на высоте и внизу, у волн, океанские дали. В небе дымка скрадывала очертания облаков выше и во все стороны от истребителя, и лишь местами, кое-где наверху, сквозь нее слабо просвечивали извилистые облачные кромки, освещаемые солнцем. Даже тени облаков, проскакивающие по капоту двигателя и фонарю пилотской кабины, из-за наличия дымки под солнцем не были контрастными. Океан, расстилающийся внизу, сквозь эту дымку выглядел матово-зелёным, словно поверхность его вод слегка заиндевела.
Ниже полукилометровой высоты дымка отступила от самолета, но свечение кромок облаков погасло, и в кабине потемнело. Горизонт по-прежнему не различался.
Судно виднелось прямо перед полого пикирующим на него самолетом: тёмно-серый сквозь толщу насыщенного влагой воздуха, а вблизи — чёрный с подтёками ржавчины на бортах — корпус, белая надстройка с прямоугольными иллюминаторами, одна высокая чёрная дымящая труба, две кран-мачты над носовыми и кормовыми трюмами. Отвесный нос почти без буруна мягко режет зеленовато-бирюзовую океанскую рябь. Корма далеко выступает назад, нависая над винтом и рулём. Нет, это явно не "Либерти" военной постройки, а нечто гораздо более древнее.
Судно идёт среди беспорядочных двух-трёхбалльных волн без гребней и барашков. Ни души на палубе.
Но "телом" пилота явственно ощущается частое вздрагивание лёгкого самолета в воздухе, — вероятно, его обстреливают. Может быть, стреляют зенитки с поблизости идущих американских военных кораблей, может быть, долбят по фюзеляжу и дырявят крылья японского истребителя преследующие его палубные "Хеллкэты".
Я этого сейчас не знаю, но толчки и вздрагивание его самолёта ощущаю (я, даже я ощущаю!) отчётливо.
Это — не как кинолента, которую можешь прокручивать бесконечно. "Вытащил" один раз, а прокручиваешь потом только то, что записалось уже сейчас в сознание, в действительную память. И я не мазохист, чтобы получать наслаждение от повторных просмотров в подсознании последних жизненных впечатлений нечужого, оказывается, для меня человека.
Нет, камикадзэ, то есть специальным пилотом-смертником он не был.
Как глубоко внутри себя я понимаю, этот лётчик был, по-видимому, в звании майора и то ли командовал авиаполком или тем, что от полка ещё оставалось, то ли, что вероятнее, — я чаще и чётче чувствую второе, — был начальником штаба авиачасти, базировавшейся, мне представляется, на одном из Курильских островов, принадлежавших тогда Японии после русско-японской войны начала ХХ века. Возможно, его авиачасть базировалась на острове Итуруп, который японцы называют похоже — Эторофу. Большей определённости в его должности я от подсознания также пока не добился. Как и некоторых других несомненно важных деталей.
Если он был майором, а не капитаном третьего ранга, то являлся летчиком сухопутной, армейской авиации и, значит, летал, скорее всего, на истребителе Ки-43, поставлявшемся для сухопутной авиации, а не на палубном "Зеро" военно-морской или базовой авиации. Сквозь более чем полувековую толщу времени я не могу определенно различить внутренний вид пилотской кабины, да если бы это мне и удалось, я нынешний не в состоянии сказать, на какой машине он выполнял свой последний полет.
Подсознание сообщает, что это был новенький истребитель "Хаябуса" модели Ки-43-III, "Сокол-сапсан" по-японски. Что и говорить, "собеседник" мой, моё подсознание, или сверхсознание, совсем не из простых. Нехотя допускаю, что он мог летать и на Ки-43, а потом на перехватчике "Шёки-Демон", и наоборот. Ведь оба истребителя имели двигатели воздушного охлаждения с цилиндрическими капотами в носовой части фюзеляжа. Военные снимки этих машин вызывают во мне одинаковое волнение и какое-то внутреннее уважение, рождаемое видом совершенного оружия и чувством личной причастности к нему, даже, пожалуй, ощущение защищённости, окажись я вдруг вновь в пилотской кабине. С течением времени внутри себя я оказываюсь не детально, а интуитивно хорошо знаком с этими истребителями. Временами мне кажется даже, что отключив сознание, наработанное мной уже в моей жизни — сознание мне в этой попытке просто мешало бы, подсказывая, например, что делать этого вообще не стоит, как бы чего не вышло, — я "вспомнил" бы то, что знал японский лётчик, и смог бы поднять в воздух эти истребители и управлять ими, а может быть, справился бы с управлением и другими машинами, на которых он в своей жизни летал и довел искусство пилотирования до автоматизма. Только проверить это не просто. Где взять эти давно списанные машины, да и кто бы меня допустил на них взлететь?
Я поинтересовался также, не получил ли японский майор новый боевой самолет благодаря своему служебному положению в то время, как подчинённые летали на дряхлеющем старье? И подсознание дало наконец более определенный ответ: майор раньше летал на "Хаябусе" первых серий, потом летал ещё на какой-то машине, возможно, более новой модификации Ки-43 или совершенно другом типе истребителя. Нет, он вряд ли погиб на палубном истребителе А6М5 "Зеро", потому что в военно-морской авиации не служил, он был именно армейским лётчиком. Новые машины пришли в часть в качестве плановых поставок. Кто из лётчиков нуждался в истребителе, чтобы драться с врагом, тот и получил, без привилегий. Что могли, то в войска и давали.
Вероятно, в тот последний свой день майор возглавлял группу истребителей, и все они были уже потеряны в жесточайшем воздушном бою с превосходящими качественно и количественно силами американских ВВС. Он один, уже без прикрытия, ещё оставался в воздухе. Полностью израсходованы были боеприпасы. Звездообразный двигатель всасывал уже последние литры горючей смеси, дымил от недостаточного сгорания или повреждений, может быть, горел и оттого тянул с перебоями. Надежды победить и вернуться из боя у пилота больше не осталось.
Ещё вечером 31 июля его одолевали тяжёлые предчувствия, но он справился с ними. Мне кажется, ему нравилось рисовать кисточкой черной тушью по тиснёной желтоватой бумаге, разбавляя тушь водой. Но в тот вечер он не стал рисовать. Он надел свежайшую белоснежную офицерскую сорочку и накинул мундир на плечи, руками не в рукава. Долго сидел в задумчивости за столом. Не знаю, курил ли он. Он написал письма, вызвал ординарца и отдал их ему для отправки завтра. Он не стал пить сакэ, в предчувствии чего-то самого важного в жизни ему не захотелось одурманивать голову. Он ещё очень долго сидел задумавшись. Лёг он поздно и неохотно, но сколько-то всё-таки поспал.
Наутро, в воздухе, когда завязался химерический, неравный воздушный бой, ему стало понятно, чем были вызваны предчувствия, и как-то своеобразно, невзначай, он горько порадовался их точности. Но всё это тут же стало несущественным и утратило малейшее значение. Свой воинский долг перед божественным Императором и народом Японии он выполнит до конца. Для этого его готовили всю жизнь.
Он нацелился на судно под острым углом к его курсу с высоты, когда оно еле угадывалось сквозь дымку. Но, пока боевая машина замедленно снижалась в пологом пикировании, двигалось и судно, и в двухстах метрах от него он понял, что не промажет, ударит именно под мостик почти перпендикулярно оси корпуса, градусов под восемьдесят пять. Бить в палубу нельзя, она прочная. Надо ударить так, чтобы самолет вошёл в белую стенку надстройки, под капитанский мостик, ввалился вглубь судна по центральной шахте, и взорвался вблизи машинного отделения, запаса жидкого топлива и трюмов с военным грузом. Тогда урон врагу нанесен был бы максимальный.
Самолёт полого шёл на судно с левым десятиградусным креном. Лётчик еще немного приподнял цилиндрический нос машины — нацелил машину за кромку борта, за палубу. Белая надстройка заняла всё лобовое стекло фонаря кабины. Вот сейчас будет взрыв...
И тут картинка, увиденная мной его глазами, изнутри кабины истребителя, пропала.
"Почему я не увидел взрыва? Что было после? Сильно ли пострадало судно? Были ли на судне убитые и раненые после этого тарана? Почему самолет шел с креном — был поврежден? Не ранен ли в бою перед тараном был этот лётчик? Почему он не захотел покинуть самолет? Или не сумел?" — вопросы возникали во мне один за другим. Интуитивно ясно было только, что при таране судна японец уцелеть не мог.
Не сразу, но я понял, что гибнущий летчик и не мог увидеть вероятный взрыв, в котором погиб. За доли секунды до удара в судно тонкоматериальное эфирное тело отделилось от физического тела лётчика, и органы чувств пилота перестали воспринимать происходящее. Возможно, что тело покинула душа. О подобном свидетельствуют и пережившие состояние клинической смерти в результате различных катастроф. Наука пока не дала определённого объяснения этого феномена. Когда гипотез различных авторов слишком много, хочется ещё и ещё подождать с выбором самой верной из них, если науке решение такого рода задач по силам вообще.
Но прежде последнего пике я увидел как будто фотографический портрет этого человека. Думаю, что по фотографии в его личном деле или в семейном альбоме, если что-то там, далеко от меня, в Японии, сегодня сохранилось, я смог бы его опознать.
Мужчина он был худощавый, высокий или выше среднего роста. Продолговатое лицо, пожалуй, алтайского типа, не тонкий японский и не расплющенный полинезийский, но толстоватый, чуть мясистый, прямой и довольно длинный нос, выпуклые волевые губы, зачёсанные назад чёрные длинные волосы. Разрез глаз тоже не вполне "японский", скорее, алтайский, южно-сибирский, может быть, корейский, я не специалист в области восточной физиогномики. Анфас его я не видел, и выражение глаз определить не смог. Угадывалось, что он в штатском. Наверное, это "воспоминание" относится ко времени, когда он был дома или, во всяком случае, находился вне службы. Ворот сорочки довольно непривычный, таких в моей жизни я не встречал. Концы воротника над грудью не уголками, а закруглены, вероятно, по тогдашней моде.
Мне надо было собой, моим нутром, прочувствовать этого человека, сравнить его с собой и, таким образом, проявить для себя, для моего внутреннего понимания, характер этого моего предшественника по ныне моей душе. Я не могу полностью отождествить нынешнего себя с ним, всё-таки мы очень разные, и нет во мне его "деревянности", то есть выраженной неотзывчивости на встреченное явление, когда смотришь на что-то, а в тебе не откликается, потому что клеточка, ячейка в душе или пуста или отсутствует, сохранившейся во взрослом японце подростковой негибкости, непластичности применительно к различным жизненным обстоятельствам, которые он встречал, как его учили, стойко, но не всегда оправданно тратил на их преодоление силы.
Я живу в другое историческое время, и нет во мне характерного для него поверхностного отношения к окружающим, "к ближнему". Мне, например, глубоко чуждо так свойственное ему понятие кастовости. Исповедовал он буддизм или шинтоизм пока не знаю. Но, мне кажется, довольно далёк он был даже и от идеи сострадания — ко всем. Исключением, разумеется, были "свои". И был далёк много от чего ещё, неактуального в его годы и не характерного для его социального окружения. Но мне не в чем его упрекнуть, в упреках не нуждаются ни он, ни память о нём, и внутри себя я не ощущаю ничего, хотя бы отдалённо похожего на упрёк.
Мне вначале подумалось, что у нас с ним слишком мало общего, такого, о чем стоило бы долго размышлять. Ведь я не думаю, чтобы кто-нибудь всерьёз анализировал влияние на внутренние особенности своего характера со стороны даже выдающегося исторического деятеля, если только он, как в традиционном русле я себя тут же мысленно поправил, если только он не является прямым потомком недавно ушедшей мировой знаменитости. Поправить-то поправил, да тут же и понял, что не всё настолько просто.
Есть, оказывается, во мне и то же самое, что было лично в нем, что душой меня с ним роднит, хотя он обо мне, наверняка, и не думал и не озаботился обеспечением для меня, его "потомка", комфортных условий существования души. Ведь подобный "эгоизм" характерен и для всех живших и живущих, за редчайшим исключением, от удручающего нашего неведения. И, тем не менее, это его вкусы и его пристрастия я получил при рождении — они были записаны в моем подсознании.
Это его стойкость и хладнокровие не раз и не два спасали меня в, казалось бы, безнадёжных ситуациях. Это его любовь к небу увлекла в воздух и меня, и его способность и отточенный навык к точному расчёту высоты помогли мне, когда не открывался парашют. И это и за его, а не только моих родителей и дедов, ошибочные, неистинные желания я в своей жизни понёс кармическую ответственность. И степень её субъективно оцениваемой "увесистости" вынудила меня обратиться к тематике, остающейся для многих и многих либо неинтересной, либо неизвестной. Но здесь начинается область настолько интимных тонкостей, что сам я берусь за рассмотрение подобных вопросов крайне осторожно и только "с чистыми руками".
Могу ли теперь я, столько уже зная о нём, не уважать этого человека почти наравне с моими земными родителями в этой жизни или, во всяком случае, не менее, чем их? К кому же тогда ещё из людей, ответьте, ближе то мое внутреннее сродство, которое я назвал бы душегенным, или порождённым самой душой?
И, если я с нарастающим изумлением осознаю моё с ним такое душегенное сродство, могу ли я неуважительно относиться и к его родным, в особенности, к его родителям и ещё более далёким предкам, от которых и он, и я получили одни и те же главные черты характера, вкусы, вплоть до любви к брюнеткам и безразличия к штатской одежде, привычки и пристрастия, склонность к одним и тем же движениям души в ответ на известные жизненные обстоятельства?
Могу ли я не любить и не уважать великую Родину, взрастившую и его и его предков? Разве не одно и то же чувство любви, глубочайшего уважения и сыновнего почитания должно быть в моей душе и к самой его стране — Японии, в которой пребывала часть моей души в предыдущей жизни, и к моей нынешней великой Родине — России? К моей любимой планете? К необъятной Вселенной?