— Ничего, далеко не уедут. Есть информация...
— Старший где? — Мила убрала книжечку и решительно взяла меня за руку. — С ним буду разговаривать.
В коридоре плачущий голос продавщицы Ивкиной спорил с кем-то, доказывал, что она здесь совершенно, совершенно ни при чем. Я закрыл правый глаз и погрузился в темноту, предоставив воякам возможность тащить меня под руки куда угодно — хоть на край света.
* * *
В том месте на Земле, где свинцовые тучи уже ранней осенью делают небо похожим на обшивку самолета — только без заклепок, где облетевший замшелый лес на холодном ветру машет мокрыми ветками уходящему лету, где окна заклеивают с первыми заморозками, предварительно плотно заткнув щели серой ватой, где в ходу новенькие электрические обогреватели с рубиновыми спиралями и никто не стесняется ходить в валенках, в том мрачном краю у полярного круга я проснулся белым воскресным утром и застонал.
Осень уже унаследовала у лета мир, и лужи за высоким, от потолка до пола, окном, завешенным желтенькими шторами, были похожи на обрывки грязно-белого кружева, валяющиеся беспризорно на асфальте под завывающим ветром, несущим последние бумажные листья. В комнате было сумрачно, уличная белизна не заполняла углов.
Я включил лампу и увидел время — половина одиннадцатого. В гулких коридорах старого здания было тихо, как в больнице в мертвый час, откуда-то несло холодком, грустным, осенним, очень далеко, на улице, кто-то кого-то звал весело и зло: "Иди сюда, я сказал! Сю-да!". Часы громко тикали на тумбочке. Странно: дома я не слышу, как они тикают, даже когда моя голова лежит от них в полуметре, а здесь вдруг услышал и даже различил в этом звуке металлический оттенок, проявляющийся назойливой буквой "Н". Тин-нннн... Ти-ннн...
Десять тридцать три. Одеваясь, я выглянул на улицу. Не прояснилось, полетел снег. Девчонка лет двенадцати, худенькая, угловатая, закутанная до глаз, скорым шагом промчалась мимо окон, прижимая к груди, как младенца, сверток с торчащими из него рыбьими хвостами
Как скучно здесь, наверное, особенно зимними вечерами, особенно в поселке, особенно если ты совсем один...
"Как тебя зовут?" — мысленно спросил я у девчонки, и она хитро прищурила глаза: "Вообще-то Лена, но мне нельзя разговаривать с незнакомыми людьми".
"А у меня беда, — сказал я, — очень большая беда. Меня бросила жена, и дочка, которую тоже могли бы звать Леной, так и не родилась. Ты мне сочувствуешь?"
"Да!" — ее малиновое пальто с меховым воротником скрылось за узорной оградой военного городка, и я вздохнул.
По приезде в северный поселок я снял номер в гостинице "Сокол", напротив военного городка, с видом на далекие заводские трубы и поле в пятнах снега. С питанием. На неделю. Потом мне обещали дать комнату в двухэтажном служебном доме на продуваемом всеми ветрами холме, но я туда не торопился, наверное, потому, что боялся чужих веселых голосов за стенкой, детского смеха, развевающихся на ветру пеленок — всего, что в моем сознании было связано со словом "счастье".
Вещей у меня с собой было немного. Я забрал кое-какую посуду, теплое покрывало с кровати, на которой мы спали с женой в обнимку, подаренный Зиманским "приемник" с "кассетами", книги, несколько фотоснимков. Остальное отдал Хиле — ничего мне было не надо.
Во время нашего последнего разговора она была холодна, ничего не объясняла и все время повторяла ненавистную мне фразу: "Это жизнь". Сказать, что мы плохо расстались — все равно что ничего не сказать, она просто вышвырнула меня из своей жизни, как использованную вещь, и равнодушно ушла, бросив на стол ключи от ненужной мне квартиры.
Я навсегда запомнил ночь после ее ухода: я выл, зарывшись лицом в подушку и, чтобы хоть немного заглушить эти отвратительные животные звуки, без конца ставил одну и ту же песню:
"Всегда быть рядом не могут люди,
Всегда быть вместе не могут люди,
Нельзя любви, земной любви пылать без конца.
Скажи, зачем же тогда мы любим?
Скажи, зачем мы друг друга любим,
Считая дни, сжигая сердца?"
Наверное, это было сентиментально и где-то даже глупо, но в тот момент меня не волновали никакие условности. Помню, я даже подумал о смерти, как-то отстраненно, теоретически — а что будет, если взять и сигануть в окно на замерзший асфальт? Полегчает тогда, перестанет рваться душа?.. Впрочем, ничего такого я не сделал, даже к окну не подошел.
К утру боль чуть-чуть отпустила, и я выключил-таки "приемник" и сварил себе кофе. На полу у плиты стояла забытая Ласкина миска с засохшим рыбьим хвостиком на дне, я долго смотрел на нее, а потом выбросил в мусорное ведро, чтобы не видеть и не вспоминать.
И вот — север, мерзлые сопки, мрачный лес, дымящие заводы. Полигон давно перестал существовать, и никакие ядерные взрывы не освещали по ночам глухое черное небо. Днем тоже было мало интересного, даже служба меня не увлекла: я все так же заполнял в местной жилконторе бесконечные бумажки, щелкал скоросшивателем, надписывал папки, разве что контора была рангом пониже городской, а обязанностей у меня чуть поменьше.
...Неожиданно ветер стих, мазнуло солнце, расползлось пятнами по земле и стволам деревьев, пробежало коротко по пустынной улице и пропало. Я застегнул куртку и вышел, захлопнув номер и забыв в нем часы. Возвращаться не стал — примета плохая.
Поселок был маленький, приземистый и, как сказала бы Хиля, "ветроустойчивый": деревянные бараки, кирпичные служебные домики с квадратными невыразительными окнами, неширокие улицы, множество заборов. У детской санчасти толпились мамы с колясками и укутанными куклами, играющими и падающими на газоне. Школа, пустая и звонкая, готовилась к капремонту, преемница же ее через дорогу уже обветшала и была до странности похожа на ту, в которой когда-то учился я.
На углу я купил триста граммов посыпанных сахарной пудрой пончиков в плотном промасленном пакете и стакан кофе с молоком, пристроился за шатким металлическим столиком под корявой разлапистой сосной и стал без аппетита есть, рассматривая дом напротив.
— Кхе, извините, — сказал кто-то за моей спиной.
Я обернулся и слегка удивился: все-таки стереотипы очень сильны в нашем сознании. Я приехал на север и увидеть ожидал человека, печатью этого севера на всю жизнь отмеченного. И не угадал: девушка в рабочем комбинезоне и теплой куртке на меху, стоящая в ожидании со своим кофе, могла бы жить на моей улице в городе, настолько обычно и стандартно она выглядела.
— Разрешите к вам? — у нее был сиплый простуженный голос.
— Пожалуйста, — я подвинулся, пропуская ее за столик.
Немного неуклюже, чуть не сбив мой стакан, она устроилась, положила кулек с пончиками, сняла толстые перчатки и стала осторожно пить, обжигаясь и упорно глядя в крышку стола, словно там было что-то написано.
— Замерзли? — из вежливости поинтересовался я, заметив, как дрожат у нее руки. На среднем пальце правой блестело обручальное кольцо: вдова, огромная редкость в мире, где брак длится не больше пяти лет.
— Замерзла, — девушка кивнула. — Думала, помру на смене. Холодина какая! А титан сломался, чай давали холодный.
Я поискал на ее куртке нашивку и не нашел:
— А где трудитесь?
— В цехе металлооплетки шлангов, — буркнула она, — погрузчик вожу.
Я так давно не общался с людьми из рабочей среды, что почувствовал себя почти преступником — уже только потому, что мне не приходится сидеть на ледяном ветру за рулем автопогрузчика в цехе металлооплетки шлангов.
— Трудно, наверное?
— Ничего трудного, — девушка соизволила взглянуть на меня бесцветными северными глазами. — Летом — вообще красота. Только лето у нас коротковато, могло бы и подольше быть.
Мы помолчали. Она жевала пончики с таким видом, словно это была не еда, а промасленная ветошь. Губы у нее были под стать глазам, бледные, тонкие, а вот волосы неожиданно темные для подобной внешности, туго стянутые на затылке в хвост.
— Хороший у вас поселок, — заметил я, чтобы хоть что-нибудь сказать. — Природа красивая.
— М-да? — девушка снова на меня посмотрела. — А вы откуда?
— Издалека, сутки поездом.
— Что так? Плохо работали, что сюда загремели? — она мрачно улыбнулась. — Ну, готовьтесь, зима тут — полгода, с буранами.
В ее тоне мне послышалось легкое злорадство, и это меня почему-то задело:
— Везде люди живут. А что касается работы — так нет, я сам сюда попросился.
— Денег захотелось? Да, тут платят. Только тяжелые это деньги, полжизни за них отдадите.
— А на что мне деньги? — помимо воли я все сильнее втягивался в разговор. — Я один, у меня даже кошки нет. Жена моя брак не продлила, так что не нужны мне деньги, я по самой низкой сетке согласен работать.
Девушка грубовато засмеялась:
— Э-э, так вы — "непродленка", что ли? То-то я смотрю, вид у вас тоскливый. И правильно, мужчине без семьи очень плохо. Женщина еще как-то проживет, особенно если дети есть, а вот вашему брату — просто труба.
— Уж не жалеете ли вы меня? — я почти обиделся.
— Тьфу, жалеть вас — больше делать нечего, — она откусила очередной пончик. — Вы сами-то кого-нибудь жалеете?
— А у меня никого нет, чтобы жалеть, — я развел руками.
— Слушай, — девушка неожиданно заговорила мягко и по-дружески, — а тебе сколько лет?
— Двадцать два.
— У-у, совсем молодой. И чем ты своей жене не угодил?.. А кем служишь-то?
— Бухгалтером, — от моей должности совсем недавно отклеилось словечко "младший", и я страшно этим гордился.
— Здорово, — кивнула девушка. — Меня зовут Тоня. А тебя?
— Эрик.
— Сразу видно городского! — она рассмеялась, показав во рту две металлические коронки. — Любят у вас всякие имена придумывать!.. А хочешь, подружимся? Тебе-то все равно, ты человек свободный, а у меня муж умер, даже, веришь, потрепаться бывает не с кем.
Мне так остро не хватало семьи, что любой человек, даже эта Тоня, мог скрасить бесконечную тоску, и я кивнул:
— А почему бы и нет.
Ей недавно исполнился двадцать один год, хотя на вид я дал бы больше: злые северные ветры уже слегка состарили кожу у нее на лице, а какие-то неведомые несчастья сделали глаза злыми. И все же — что-то в ней было, какой-то темный знак вопроса, похожий на изогнутый волосок, приставший к чистому стеклу. Вроде все понятно, но наткнешься на гримаску, зацепишься чутким слухом за случайное слово — и опять вопрос.
Мы пошли в кино, в единственный на весь поселок клуб, где крутили фильм, уже виденный мной больше года назад. Мне нравятся картины про любовь, наверное, потому, что все они счастливо кончаются, все в них красиво и до боли непохоже на реальную жизнь, ранящую душу острыми когтями.
— Бредятина, — сердито сказала Тоня, стоило зажечься свету в зале. — Так не бывает.
— Так ведь кино — это искусство, — я поймал себя на том, что снисходительно улыбаюсь. — Оно и не должно показывать, как бывает. Оно показывает, как все д о л ж н о быть.
— Ты еще скажи, что кино — лучший пропагандист и просветитель, — девушка уже пробиралась по проходу к дверям, таща меня за рукав, как собачку за ошейник. — Там, в вестибюле, такой лозунг висит. Скажи, скажи. Люблю, когда речи толкают — забавно слушать.
Я пожал плечами:
— Не понимаю, что плохого тебе сделали лозунги. Придумай лучше, если можешь.
— Сижу я как-то на собрании, — Тоня застегнула куртку и достала из кармана перчатки, — слушаю нашего Ремеза. Ты его не знаешь, но у тебя все впереди. Так вот, слушаю я его, а он стоит на трибуне, важный такой, руки за ремень, морда аж светится, и лозунгами этими сыплет, как репродуктор. Ни одного живого слова! Так и кажется, что у него изо рта буквы квадратные летят, как кирпичи. И по башке нам, по башке! Знаешь, я чуть не захохотала. Еле удержалась. А то нажила бы приключений на свою задницу...
— Тоня, — меня немного коробило от такого языка, но я решил пока ее не поправлять, — но ведь не все умеют говорить красиво, не у всех образная речь. Вот и пользуются готовыми фразами, главное-то не в этом, главное — что именно он хотел сказать.
— Да ничего он не хотел. Ему просто выступать нравится.
Мы шли по пустынной улице к виднеющимся вдали сопкам, нас обгоняли незнакомые люди в теплой одежде, многие уже в полушубках, несмотря на раннюю осень. Тоня на ходу закурила крепкую сигарету без фильтра.
— Этот Ремез, — неприязненно сказала она, — та еще штучка. На словах-то все "слава", "честный труд", "страна вам будет благодарна", а сам щенят топит, я видела. И улыбка у него гаденькая, хоть он и партиец. Тут, на севере, нравы другие, это тебе не город. Как говорится, тут тебе не тут.
— Ну, бывает, в семье не без урода, — неуверенно кивнул я.
— М-да, только уродов что-то многовато.
— Тебя, должно быть, чем-то обидели? — я успокаивающе взял ее под руку. — Какой-то озлобленный ты человек.
Тоня хмыкнула:
— Будешь тут озлобленным, когда вокруг ни одного человеческого лица, все рыла свиные. Знаешь, муж мой, самый приличный из этого стада, явился как-то домой через три часа после смены. Я спрашиваю: ты что, в канаву по дороге провалился? Где тебя носило в таком маленьком поселке? Да этот поселок за три часа можно десять раз вокруг обойти прогулочным шагом!.. А он мне отвечает: ты, Тонечка, не сердись, но не могу же я все время на личико твое прелестное любоваться, надоедает ведь, Тонечка. Вот и остался с ребятами в карты поиграть, больше-то пойти некуда... И это, Эрик, было мне сказано, когда после свадьбы еще и года не прошло! Да, в кино показывают, как все должно быть, но только ведь не будет, сколько ни изведи пленки! — голос у нее вдруг задрожал.
Мне стало ее жалко, хотя буквально только что я чувствовал глухое раздражение. Ведь несчастный человек, не знает, что есть на свете и нормальные семьи, где муж и жена не хамят друг другу — по крайней мере.
— Тонь, если не секрет, что с ним случилось?
— Да не секрет, — Тоня успокоилась и даже улыбнулась. — Весь поселок в курсе. Случилось то, на что он напрашивался: дружки легкое ему отверткой проткнули, чтобы в "подкидного" не жульничал.
— Боже мой, ты так легко об этом говоришь!..
— А-а, пустое, — она махнула рукой. — Дурак он был. А могли бы хорошо жить — я старалась. Угождала ему, идиоту... Слушай, Эрик, пойдем ко мне, холодно очень. Я тебя хоть чаем напою.
Ее барак, длинный, на восемнадцать комнат, стоял слегка в стороне от других и был выкрашен, словно в противовес остальным домишкам, веселой зеленой краской. Тоня провела меня в самый конец длинного, заставленного ящиками и детскими колясками коридора и зажгла свет в довольно большой квадратной комнате с полосато-желтыми обоями.
— Вот тут и живу! — она повела рукой вокруг себя. — Как, нравится?
В комнате было, в общем, уютно: много мебели, пианино, фотографии на стенах и комоде, большой радиоприемник с проигрывателем.
— Богато живу, да? А все родители, — прокомментировала Тоня, пока я раздевался и усаживался на низкий серый диван, застеленный потертым ковриком. — Папаша всю жизнь шахтером, даже орден имел за трудовые заслуги. А я на шахту не пошла, там тяжело, хоть и платят получше, и спецталоны дают. Хотя — на что мне тратить-то? Мужа нет, детей нет, питаюсь в столовке на работе... так что, получается, для самой себя гнездышко вью.