Ну хоть что-то.
— Думаю, не стоит тревожить Иллуми подробностями, пока он не вернется, — предлагаю. — Передайте ему просто, что вы беспрепятственно отвезли меня домой и я отдыхаю.
Надеюсь, к приезду Иллуми горячая ванна и крепкий чай с лимоном приведут меня в пристойное состояние. Выслушать его выговор относительно совершенных мною ошибок я предпочту в ясном рассудке.
Глава 27. Иллуми.
Есть некая явная прелесть в том, чтобы, вернувшись домой под утро, обнаружить любовника мирно уткнувшимся носом в подушку. В чем бы ни выражался интерес полиции, Эрик дома — и, значит, дело окончилось благополучно. Я коротаю время до рассвета, изучая отчет Дерреса о миновавшей ночи. Сухие фразы оставляют впечатление недоговоренности, но не будить же объект забот ради подробных расспросов.
Благостность мыслей оставляет меня в ту самую минуту, как Эрик просыпается и, сев на постели, касается рукой лица.
— Что это такое? — спрашиваю я, в ошеломлении пытаясь соотнести недочитанный отчет с синяком на пол-лица и ободранной скулой.
— Это? — переспрашивает он, рассеянно трогая щеку, словно не очень уверенный, о чем его спрашивают. — Упал.
— Что за шутки?!
Похоже, мой возглас прозвучал слишком зло. Отмеченное ссадиной лицо мгновенно приобретает выражение мрачного упорства.
— Я не шучу, — говорит Эрик. — Упал. Это не смертельно.
Я внимательно его осматриваю. Дело в утреннем освещении или тон кожи и вправду слишком бледен? Доклад медика не был щедр на подробности: неидентифицируемый химический агент, практически вымытый из крови гемосорбом, состояние удовлетворительное, назначены симптоматические препараты... К черту ученые термины. Я еще никогда не был так близок к тому, чтобы вновь приставить к моему барраярцу круглосуточную охрану. И злоба, горячим комком вздрагивающая в животе, направлена не на Эрика, ставшего заложником обстоятельств, а на свою собственную беспомощность и глупость.
— Больше я не стану оставлять тебя одного, — констатирую, стараясь не проявлять эмоций.
— Почему же? — уточняет Эрик настороженно и так же суховато. — Ты не можешь все время оберегать меня от моих проблем и держать надо мной раскрытый зонтик.
Он же умный парень, как он ухитряется не понимать очевидного?
— Учитывая то, где ты нашел свои проблемы... — поясняю я. И добавляю, неприятно пораженный его словами. — И с каких пор ты их вновь решил делить проблемы на свои и мои? Разве ты мне чужой?
Судя по последовавшим объяснениям, именно так. В ближайшие полчаса я узнаю, что с неприятностями мужчина должен справляться сам. Что ему глупо и унизительно при каждом громыхании в небесах прятаться за моей широкой спиной. Что, оказывается, он уже перессорил меня со всеми родными и друзьями и не намерен продолжать эту политику впредь. Что Цетаганда его все равно сожрет, как ни старайся. Что в своих диких горах он был с цетами на равных и здесь вряд ли выучится на кроткого домашнего любимца, которого всякий задира готов пнуть. И даже что он — не безрукий ущербный идиот, и если вдруг получит вызов, то сумеет защитить свою честь сам... И прочие злые глупости, которые разражаются грозой в стремительно темнеющих серых глазах.
Я тоже хорош. С трудом, до зуда в ладонях, подавляю желание сгрести его в охапку и не отпускать. Увы, это даже не любовная жажда, но недостойный дефект кода, примитивный мужской инстинкт захватчика, который демонстрируем мы оба. Я это осознаю, но осознание мало чем помогает. Ломать его упрямство силой мне не позволяет честь, а смириться с тем, что его барраярское воспитание меня низводит до положения дурной привычки, — гордость. Не вовремя вспоминается собственная самонадеянность — в мою, мол, жизнь вписался, остальное неважно. Знать бы тогда...
Из чего вырос нынешний скандал, вспыхнувший почти что на ровном месте, неужели — из чуть не случившейся катастрофы? Пожалуй. Я только сейчас понимаю, насколько обычно выдержанный Эрик взвинчен событиями прошлой ночи и насколько перепуган этим странным отравлением я сам. Испуг, который мы оба считаем недостойным испытывать, переплавляется в злость, резкие слова вдруг превращаются в настоящую ссору, и я внезапно понимаю, что сейчас с этого упрямца станется бросить в запале "довольно, уезжаю", а потом исполнить свое слово просто из извращенной гордости. Я впервые рад бюрократическим проволочкам, приковывающим барраярца ко мне до суда и обязывающим мне подчиниться. Хоть бы Небесный суд заседал лет десять. Лучше сорок, хватило бы на мою долю. Ведь после суда неизбежно придется выбирать: держать Эрика силой под хрустальным колпаком или увозить подальше от столицы, так и не ставшей для него домом...
— Хорошо, — ладонью стерев с лица гневную гримасу, констатирую я. Дико понимать, что вскормившая меня земля не желает кормить чужака; вот я и не понимаю. А поняв — не желаю признавать. — Ты прав. Я трус, а ты упрямец. Это не повод кричать друг на друга.
— Это ты упрямец, — фыркнув и опешив от неожиданности, отвечает Эрик. — Как тебя такого семья выносит, а?
Надо быть глухим, чтобы не услышать в этом сигнала к примирению.
— С трудом, — припомнив некоторые эпизоды, сообщаю честно. — Изредка я перегибаю палку. Но отчего мое желание видеть родных благополучными так их раздражает?
Я еще помню, как как бунтовал Хисока, когда я противился его желанию отправиться на барраярскую войну. Он служил Небесному Господину, как то и положено лорду из воинской касты, и тем приносил честь клану, но этот клан уже излишне проредили прежние несчастья... Мы несколько раз крупно скандалили, потом вмешался Нару, и я смирился с решением брата. Чем мне теперь счесть свою тогдашнюю уступку, злом или благом; проросли бы вредоносные склонности Хисоки вне разлагающего влияния барраярской дикости? Я не знаю ответа. Зато подозреваю, что пытаюсь сейчас переиграть с моим Младшим то, что не вышло в отношениях со сводным братом. Тот вечно выворачивался из-под моей руки.
— Перегибаешь, — кивает Эрик, вздохнув, и придвигается поближе. — Ты напуган историей с Лероем.
— А сейчас меня пугаешь еще и ты, — честно признаюсь я, наконец. — И злишь, потому что пугаешь.
Я зависим от барраярца, оборотная сторона его несносного упорства — мой дикий страх и невольное уважение разом. И пусть причина паники миновала, но в крови плещется несожженный адреналин, и наше прикосновение выходит неловким.
— Мне отчаянно хочется подраться, но ссориться я больше не хочу.
— В спортзал? — предлагает Эрик.
Вот так я его сейчас туда и отпущу! Зеленоватого от отравления, бледного от миновавшей злости и, как там по медицинскому заключению, "с остаточным спазмом шейных мышц". Уж лучше я эту шею намну прямо здесь.
Пожалеть бы его, да я знаю, как мой стойкий барраярский солдат фыркает на любую попытку жалости.
— В таком настроении нам не стоит отсюда выходить, — немного лукавлю. — У тебя устрашающе сердитый вид, того и гляди, начнешь драться.
— Даже со стороны видно? — поморщась, переспрашивает так до конца и не успокоившийся Эрик. — Не бойся, я держу себя в руках.
— Лучше бы меня держал, — слетает с губ само собою.
— Единственный способ ненадолго одержать над тобою верх, — хмыкает моя ехидная барраярская язва, — и то для верности предпочтительно связать покрепче?
Неужели в этой полушутке прозвучала потаенная жажда? Я примеряю на себя перспективу воплотить ее в жизнь и улыбаюсь тому, как пылко реагирует тело. Хорошая альтернатива тренажерам. Эрика злит невозможность управлять ситуацией и пугает перспектива смирения ради безопасности? Тут все будет в его руках. Я измучен необходимостью отвечать за всё и всегда, непрестанно приводить свою семью к покорности? Приятно будет полностью отдать власть, пусть на время. Добровольное подчинение — игра, которая чарует новизной, обещая радость для тела, успокоение для души и возможность привязать Эрика еще крепче.
— Отчего нет? — смерив своего любовника прямым и откровенным взглядом, подначиваю. — Если осмелишься.
— Ты все-таки называешь меня трусом, — улыбается Эрик, обнимая меня за плечи и теребя узел накидки. Подозреваю, что он хочет поскорее добраться до добычи.
— Я тебя провоцирую, — шепотом признаюсь ему на ухо, и мой любовник ожидаемо вздрагивает. — Успешно?
Насколько успешно, я понимаю, уже будучи прижат к постели тяжелым телом: одна ладонь агрессора забирается под мою накидку, дразня прикосновениями, другой рукой он зажимает мои запястья за головой. Серые глаза прикрыты, скрывая блеск желания, но твердое доказательство интереса не оставляет место сомнениям.
— Сдаешься? — вопрос Эрика был бы окрашен иронией, не будь он похож на хриплое мурлыканье.
Сдаюсь. Отпусти. Будь уверен в моей полнейшей покорности, а как же иначе? Судя по опасливому восторгу во взгляде, для Эрика такой опыт тоже внове, и он в любую секунду готов остановиться, уступив возможной просьбе... которой я не произнесу, желая совершенно иного.
Барраярец испытующе смотрит на меня и негромко, но подробно и уверенно приказывает. А я подчиняюсь требованию, истаивая сердцем.
Все время, что я раздеваюсь — медленно, напоказ, как сказано и как нам обоим приятней, — ощущение тепла от напряженного взгляда возбуждает, томит восхитительной отсрочкой. Я медленно вынимаю шпильки, встряхиваю освобожденными волосами, щекотно стекающими по спине. Нравится? Я знаю, что да. Сердце у меня колотится изо всех сил, и узорчатый светло-голубой шелковый шарф я подаю едва ли не с поклоном. Это было бы манерным спектаклем, не будь я сейчас так жестоко возбужден непривычной, пленительной возможностью проявить силу таким странным образом — подчинившись чужому желанию, покорно дождаться решения собственной участи. Эрик обходит меня, рассматривая, вальяжными шагами удачливого охотника и останавливается за спиной. Холодный скользящий шелк обхватывает мои локти, пресекая последнюю возможность сопротивления, и я покорно опускаюсь на край кровати.
Несколькими минутами спустя приходится, закусив губу, впиться взглядом в узорную решетку камина. Завиток, завитушка, цветок... Изучение кованой ботаники помогает хоть немного придти в себя и не взмолиться вслух, пока лишенный всякой жалости барраярец выглаживает любой открытый его взгляду участок горящей кожи. Прикусывает загривок, проходится пальцами вдоль позвоночника, гладит руки, живот, внутренние поверхности раздвинутых бедер. Всюду, кроме того места, где прикосновение желанней всего. Я терплю. Убийственная сладость молчаливого самоотречения. Хотя ощущение такое, словно я действительно сейчас воспламенюсь изнутри, и это не метафора.
Дышу тяжело и неровно, воздуха не хватает. Хочешь услышать мой голос, Эрик, да? Заставь.
Произнеся это, я и ахнуть не успеваю, как оказываюсь лицом в складках постельного покрывала, грудью поперек кровати и коленями на подушке, так удачно смахнутой на пол.
Вот как это бывает, когда нет не единого шанса сопротивляться. Когда даже не видишь, что с тобой происходит, и лишь по прикосновениям с ужасом или предвкушением реконструируешь происходящее. Пьянящий вкус настоящей беспомощности туманит мысли. Буря. Жаркая, неудержимая, выбивающая слезы из глаз и дыхание из горла. Я стараюсь не кричать, и все-таки сдаюсь, умоляю, прошу, требую своего, беззастенчиво прогибаясь под него и подаваясь ему навстречу, втираясь в ладонь и безнадежно пытаясь высвободить руки из шелкового узла.
— И это ты называешь покорностью? — слышится хриплое, и следующее движение сопровождается увесистым шлепком. Не откровенно болезненно, но ощутимо.
Это слишком. Я прекращаю быть. То, что сейчас владеет моим телом — не я, и не я изворачиваюсь и кусаю удачно подвернувшуюся кисть, шиплю, оскалившись... и получаю еще несколько шлепков и невозможное наслаждение впридачу. Яростные рывки приводят к ожидаемому результату — взвыв, обмякаю, пытаясь отдышаться и почти не слыша вскрик Эрика.
Здравый рассудок возвращается вместе со свободой рук, быстрыми поцелуями и крепкими объятиями. Сейчас у меня одно желание — вцепиться в моего отчаянного барраярца, только что даровавшего мне изумительное по силе наслаждение, и не отпускать. Разве что еще — воды.
Эрик бросается исполнять мою просьбу столь торопливо, что я удивляюсь, но, кажется, понимаю. Предельное удовольствие может быть пугающим: так вместе мы могли переместиться из грешного мира в небесный, и не заметить перемены. Но опаски в сером взгляде слишком много, хотя обычно смертельный риск Эрика только подстегивает; так, может быть, его испугало не удовольствие, а я?
— Я тебя не слишком? — спрашиваю осторожно. Еще луны не миновало, как мы разделили подушку впервые, а привычки — самая неподатливая вещь на свете.
Эрик замирает с предназначенной мне чашкой в руках.
— Ты — меня? — недоумевающе встряхивает он головой. — Еще наоборот — куда ни шло.
Я выразительно смотрю на четкие отпечатки зубов, двумя полумесяцами отметившие его руку. Не сдержался.
— Прости, — вздыхаю. — Больно?
— А, это. Забыл, — досадливо отмахивается Эрик и снова отводит глаза. — А ты... как?
— Это не очевидно? — удивляюсь я, запивая улыбку холодным чаем.
— Я хватил лишнего, — полуутвердительно произносит Эрик. — Прощения не прошу только потому, что это было бы еще большей глупостью.
Приходится сделать официальное заявление о том, что произошедшее полностью соответствовало моим желаниям и не вызвало протеста. Вот о том, что лежать связанным и принадлежащим ему понравилось мне настолько, что даже стыдно признаваться, я умалчиваю.
Но вот понравилось ли Эрику?
— В определенный момент я переборщил и ты перестал ... хотеть, — сумрачно озвучивает свои подозрения любовник.
Я готов рассмеяться, но молчу. Иногда побояться бывает полезно.
— Словом, — заканчивает он, — у тебя были все шансы прийти к финалу с грамотно завернутой за спину в болевом захвате рукой. А вот этого я себе бы точно не простил.
Вот тут я не выдерживаю и принимаюсь смеяться.
— Лучше того, что я в любой момент мог тебя остановить, — признаюсь, — было то, что останавливаться мне нисколько не хотелось. Не смей портить мягкость подушек раскаяньем.
Эрик втекает в мои объятия, как растаявшее масло, тяжелой головой опирается о мое плечо и, кажется, вовсе не против объятий. Мы пьем чай и беседуем о том, что опробованный способ спустить пар не так уж плох. Совсем не плох, если начистоту. Страх потери меня оставил, и Эрик опустил колючки, получив желаемое.
Так что, пожалуй, можно поговорить о том, что действительно важно. С чего все началось. Потому что в одиночку я не могу разобраться с этой загадкой.
— Наркотик, — констатирую я, выслушав подробный, по моей просьбе, пересказ событий. — Я практически не сомневаюсь. Что ты резистентен к фастпенте, полиция не могла не знать; очевидно, попытались развязать тебе язык хоть так. Скажешь, я параноик?
— Меня не кололи, — пожимает плечами Эрик и почему-то усмехается. Снова непонятная мне барраярская шутка?
— Значит, исхитрились как-то иначе, — настаиваю я. — Знать бы, как.