Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |
Хотя не знаю, может, я и издавал какие-то звуки. Тело совершенно отказалось мне подчиняться. Глаза у мессира Эда были как у выходца из ада — розоватые и узкие, как щелочки. У меня из плоти как будто пропали все кости; такого страха за собой я больше не припомню — хотя за двадцать с лишним лет, милая моя, мне разное приходилось встречать в своей жизни. Но все не страшнее той детской порки — вместо розог цветами, моими труворскими цветами — казавшейся такой дьявольской в своей бессмысленности. "Попишешь у меня стишки для девок", "дерьмо свое будешь жрать", издалека изрыгал проклятия инфернальный голос, но он не мог заглушить биения крови в ушах и грохота собственного моего дыхания, собравшегося в забитом слюною горле.
Мессир Эд даже не озаботился тем, чтобы отправить меня наверх; ярость его была так велика, что он прибил меня прямо в большой обеденной зале, на полу, измочалив о мою спину наши бедные розы — так что они намокли и поломались сразу во многих местах, а у самой большой оторвался цветок. Потом он ушел, так грохотнув дверью, что она едва не сорвалась с петель; хорошо знавшие сеньора люди, бывшие в то время дома — матушка, Рено или слуги — должно быть, содрогнулись и затаились (на их месте я сделал бы то же самое!) Со двора вскоре послышался отцовский голос — он рявкал на управителя, не в добрый час встреченного на пути, на своего любимого пса, на кого-то еще... Я повалялся сколько-то на полу, восстанавливая дыхание; потом поднялся на четвереньки, кривясь и беззвучно плача — и увидел, во что превратились наши розы.
Страшное было зрелище, милая моя — измятые розы на изломанных стеблях, с шипами в крови и кусочках кожи, с надломленными соцветиями, запачканными красной влагой... Красная — потемнела, белые сделались словно забрызганными грязью, должно быть, они выглядели так же жалко и жутко, как я сам — достойная награда трувору! Хотя целью моей было поскорей убраться, пока не вернулся отец или не вошел кто-нибудь еще, например — не дай Боже — ты, при виде роз все во мне перевернулось, и я опять упал ничком. Они так напомнили мне — должно быть, я пересмотрел сегодня на большое Распятие над алтарем — ветви тернового венца. Там тоже были шипы с кровью, так ярко и внятно раскрашенной, что я сказал бы — у меня видение, когда бы не испытывал к своим цветам безмерное отвращение вместо золотого чувства священного.
От себя спустилась матушка — заплаканная не хуже меня: должно быть, я все-таки кричал и ее разжалобил, а может, она плакала от какой-то своей причины, недоступного мне понимания произошедшего. Она прибрала загубленные цветы (но не смогла прибрать их из моих снов, и они еще несколько раз являлись мне — то венчавшими гротескные статуи моих домочадцев, то как элемент Креста Господня, то в твоих руках, любимая — страшноватым подарком, истинного ужаса которого не видели твои глаза.) Матушка увела меня в спальню, к счастью, пустую в этот час солнечного дня, и там долго сидела со мной, уговаривая и утешая, напевая мне о мученице Эвлали, о святом Лоране, зажаренном на решетке, о мудрой деве Катрине из Александрии, мучимой на колесе, и об убиенном диаконе Кирьясе, и о том, как плакала добрая жена Пилата, упрашивая не бичевать невиновного, помиловать Господа нашего... Мать и впрямь успокоила меня — главной болью моей была боль от несправедливости, и когда она утишилась мыслью, что земные раны избавляют от ран на том свете, я легко совладал с таким пустяком, как телесная скорбь. Но пару дней я все-таки проболел, и по большей части лежал у себя в спальне и пил жидкий суп — отец немного повредил мне челюсть, и жевать было больно, да еще одно веко распухло и не давало глазу видеть. Потом поправился, конечно. Мессир Эд со мной не разговаривал и ни разу за мою болезнь не поднялся меня навестить — чему я немало радовался. Рено жалел меня, хотя по-своему, слегка презрительно — и не ругался, когда я охал и ворочался на постели. Вы двое — ты и матушка — то и дело заходили ко мне, чтобы развлечь больного. Я не сказал тебе про розы, конечно. И едва ли не до сегодняшнего дня старался не вспоминать о них сам — потому что мне казалось, что в тот день я почти что видел нечистого. Иногда у людей бывают лица, как у врага рода человеческого; когда это незнакомые люди, такие дела принять куда легче.
* * *
Речка наша, маленький приток полноводной Марны, вообще-то не славится крутыми обрывами и порогами. Но для любителей доказать себе самим и народу свою отвагу и на ней нашлось местечко — песчаный косогор неподалеку от мелководья, где женщины в теплую погоду стирают одежду.
Там был обрыв — песчаный берег незаметно повышался, в начале подъема вздымаясь над водой не более чем на локоть, а в самой высокой точке — уже локтя на три! Деревенские отроки, выхваляясь перед девицами, часто показывали "красоту", с разбега ныряя оттуда головою вниз; было загодя известно, что дно там глубоко, не ушибешься, и никаких камней нет — песок и немного ила. Но все равно не каждый решался прыгнуть с самого крутого места — стоит только посмотреть вниз, на бегущую темную воду, на головокружительно уходящую из-под ног песчаную стену... А после прыжка кровь гулко билась в ушах и крепко перехватывало дыхание; это еще если умело прыгнешь и не ушибешься о воду, хлопнувшись о нее голым животом. Поэтому чаще хвастуны все-таки ныряли в реку с нижней части косогора. Тоже не всякому духу хватит.
Мы пришли сюда большой компанией, под предводительством Эда, моего брата; лето было жаркое, к реке ходили чаще, чем обычно. К тому же — вот везение — мессир Эд отбыл в Иль-де-Франс, где говорят, происходили какое-то невиданные дела, похоже, собирался новый крестовый поход — да не в далекую и опасную Палестину, куда только доплыть стоит целого состояния, а всего-то навсего в Лангедок, к южным горам. Там расплодились жуткие, наглые еретики, угрожающие христианской вере, вот Папа и переговаривался через легатов с французским королем, а мелкое рыцарство вроде нашего родителя сновало вокруг да около, стремясь не пропустить своей доли приключений и грядущей наживы. А лангедокский граф, сеньор Тулузена...
Но до всего этого тогда мне было еще мало дела. Одиннадцатилетний, здоровый и сытый, в отсутствие отца не битый добрых три недели, я чувствовал себя великолепно и с преогромной охотою всюду ходил за своим возлюбленным братом, приехавшим погостить — благо такового я не видел полгода — и млел от радости, когда он позволял мне участвовать в своих взрослых развлечениях.
Еще бы, пятнадцатилетний юноша! Для своих пятнадцати лет весьма развитый, высокий, вдвое более сильный, нежели мой постоянный обидчик Рено; с руками широкими в запястьях, как у взрослого мужчины, с веревками молодых мышц, перекатывающихся по спине — мой брат казался просто воплощением рыцарственности и мощи. Он очень загорел с лица, так что кожа стала темнее выцветших до белизны волос — постриженных по мочки ушей, по новой оруженосцевой моде. И голос у Эда был уже не подростковый — низкий, мужской, только когда он хохотал, там просверкивали высокие ноты. Вся наша компания — Рено и священниковы сынки — поглядывала на него с опаской и легкой завистью. Такие дамуазо уже в военные походы ходят, их уже и в рыцари посвящают! Рено же почему-то рос куда медленнее, только вверх вытянулся, и по сравнению с моим братом напоминал молодого голенастого петуха. Что мне было весьма приятно.
С нами увязались — под предлогом постирать кой-чего на речке — и девицы, не пропускающие безучастно такого события, как визит красивого оруженосца из Куси. Они держались своей стайкой, чуть поодаль, бродили босиком по блестящей солнечной отмели и бросали в нашу сторону яркие взгляды. Где-то среди деревенских девушек была и Аликс, подружка Рено — та самая, которой он так часто передо мной выхвалялся. Только одна девочка, куда ниже наших вилланских красоток, но пряменькая, как тростинка, оставалась в мальчишеской компании и общалась с нами почти на равных: ты, Мари. Одиннадцатилетняя, ты еще не обрела женственных форм вроде тех, которыми недвусмысленно щеголяли босоногие девицы на мелководье; такая же плоская и худенькая, как я сам — сквозь рубашку и шенс каждая косточка просвечивает — ты радостно смеялась вместе с юношами, поворачивая туда-сюда на тонкой шее голову, венчанную блестящими золотыми волосами. Они у тебя отрастали очень быстро, и теперь почти уже достигали пояса — слегка перепутанные от беготни на воздухе, но все равно очень красивые.
Эд, к превеликому моему удивлению, не обращал на свою нареченную невесту — на тебя — ни малейшего внимания. Будто тебя и не было. Он пару раз перемигивался с притворно-стеснительными вилланками, теми, что покруглее в бедрах и на груди (изображая из себя настоящего мужчину, даже отпустил пару дурацких шуточек — но первый же смутился, заскучал и перевел разговор на военные галеры византийцев и вообще на пиратов и морские сражения. Никогда не прижилась у моего брата привычка пошлить и болтать о женщинах — даже старательно прививаемая ему друзьями-отроками в Куси.) А вот на тебя он даже не взглянул — видно, для него ты казалась тогда совсем девчонышем, он не привык с такими общаться, да и присутствие твое его явно смущало. Брат больше разговаривал со мною — чему я был несказанно рад.
Я рассказал брату несколько невинных историй, почерпнутых в деревне; у него было куда больше новостей — и про жизнь в замке, и про двенадцать пэров Карла Великого, и даже про то, как на недавней "горячей" ярмарке в Труа оруженосец из их компании на спор одним ударом разбил нос противному меняле, за что, конечно, заплатил ломбардцу штраф из своего кармана, но от друзей за выигранное пари получил втрое больше.
Так весело беседуя — а младший священников сынок даже на свирели нам сыграл, он у пастухов научился — мы добрались наконец до желанного косогора, чисто "мужского" места купания. Деревенские девицы смотрели издалека, но подобное внимание к своим особам не только не возмущало юношей — скорее им льстило. Они живо поскидывали одежду и принялись, выхваляясь друг перед другом и перед красотками на мостках, с плеском нырять в реку, поднимая такие тучи брызг, что они долетали даже до моих щек.
В забаве не участвовали только мы с тобой: ты — по причине бытия девочкой (вряд ли матушка, хоть и не будучи строгой воспитательницей, одобрила бы такие забавы), а я... не знаю, почему. Я наблюдал за парнями сверху, с обрыва, и радостно махал брату рукой, когда тот выныривал на поверхность — но сам вовсе не желал разделить его судьбу. Эд, отплевываясь, боролся с течением и выбирался на берег, хохоча и хлопая себя по бедрам.
— Эй, братец! Давай, прыгай сюда! — звал он, и впрямь считая, что приятная для него забава будет и для меня достаточно хороша. Но я что-то сомневался: прыгать вниз головой я не умел, а бросаться в реку ногами вперед означало наверняка удариться о воду. Да и не очень-то жарко было наверху, в густой лиственной тени, возле старых ласковых ив, на чьих стволах мы с тобою примостились, как восхищенные зрители в амфитеатре.
— Что, трусишь? — хохотнул Рено, карабкаясь вверх по песчаному берегу. — Слабо тебе прыгнуть, да? Трусишка...
— Не трушу, — мгновенно вспыхнул я. Еще чего — воды бояться! Хватит с меня, что я до судорог боюсь мессира Эда! — Не трушу нисколько, не хочу просто! Дурацкая это забава — в воду прыгать.
Давай, мол, давай, отговаривайся, подзуживал меня Рено. Трусишь, и все тут; ну еще бы — маловат еще, младенец неосмысленный, даже не парень! Брат мой, поднявшись в очередной раз на берег и усевшись возле меня на корточки, присоединился к нему — правда, его мотивации были благороднее: он просто считал, что прыгать в воду — большое удовольствие, и хотел, чтобы я не остался без оного из глупого упрямства.
Ну же, братец, это вовсе не страшно, улыбался он; вот смотри, все прыгают — и мы с Рено, и Мартин, и Реми — всем нравится, никто не ушибается! Здесь же не самое крутое место, так, пару локтей пролетишь — и сразу в воду! А вот хочешь, вместе прыгнем? Я тебя за руку возьму! Или, чтобы тебе было не страшно, прыгну первым, а ты — сразу за мной...
Чем больше он уговаривал, тем больший страх высоты меня охватывал. Я никогда не знал такого за собой — а тут, гляди-ка, откуда что берется: мне уже не только прыгнуть — подумать об этом было неприятно. Тут еще Рено, рисуясь перед нами обоими, нарочно залез на самый гребешок обрыва, и прокричав что-то невнятно-героическое, плюхнулся в реку с оглушительным грохотом. Зрители-девицы восторженно завизжали с мелководья. Останется тебе верна, мессир Рено, твоя Аликс, вряд ли после таких подвигов будет заглядываться на моего брата!
Впрочем, Эд не оплошал — тут же бросив меня, он помчался на гребень и повторил подвиг товарища, только с меньшим плеском. Победный его вопль донесся уже снизу, вместе с отфыркиванием. А я все стоял на берегу, и не в силах ничего с собой поделать, смотрел вниз, на уходящую отвесную стену песка и темную, бело блестящую воду у ее подножия. Последней каплей стало, когда мимо меня пролетела белая тонкая фигурка с ярко горящим на солнце факелом волос; она замерла на обрыве — всего-то на мгновение, и снизу раздался "плюх". Только когда новый герой вынырнул, я узнал в нагой тонкой фигурке тебя. Тебя сносило течением, но ты стойко, хоть и медленно, плыла к берегу, вопя от триумфа собственной смелости — испуская визги, которых вряд ли кто-нибудь ждал бы от куртуазной дамы. Не далее, чем вчера, игравшей со мной в саду королеву Лодину, даму Фонтана.
Вот, и девица не боится, не упустил случая подколоть меня Рено. Он как раз выплыл и вскарабкался на берег рядом со мной, весь вывалявшись в песке, как индийский зверь обезьяна из бестиария, символ диавола, между прочим. Тут уж я не выдержал и скинул рубашонку, вышагнул из коротких штанов. Молодец, похвалил меня брат; священниковы сынки с интересом смотрели снизу. Ты уже доплыла до берега и ободряюще мне улыбалась, половину лица залепляли потемневшие от влаги волосы.
Но видит Бог — я не мог прыгнуть. Дыхание мое участилось, сердце подступило к самому горлу; вроде бы уже гол, всем готов к прыжку, я стоял на самом краю обрыва — осталось только оттолкнуться ногами; до меня это делало множество человек, разумом я был уверен в полной безопасности. Но — это одним разумом! А сердце мое прямо-таки вопило от ужаса, почти как при виде розоватых от ярости глаз мессира Эда. Стоило мне глубоко вдохнуть и напрячь мышцы ног для прыжка — все тело словно отказывало, размягчаясь от страха; усилие воли требовалось только для того, чтобы не убежать прочь. Вот нелепость: сдаться и уйти я не мог — иначе был бы навеки опозорен перед товарищами, перед тобой, и, что всего неприятнее, перед самим собою — но прыгнуть тоже не мог. Перекрещусь и прыгну, решал я, поднимал руку, осенял себя крестным знамением — но потом бросал взгляд вниз, на убегающую к воде песчаную отвесную стену... и оставался стоять. Просчитаю до трех, решал я заново, раз, два, три... И снова ничего.
Если бы еще не советчики — может, я и прыгнул бы тогда. Но каждый из моих товарищей считал своим долгом подбодрить или поддразнить меня возгласом. "Давай, не бойся", уговаривал добрый брат; "Что, трусишь? Раз — и прыгай, чего застрял?" покрикивал снизу куда как менее добрый Рено. "Главное — не смотри вниз", увещевал Мартин, старший сын кюре — крепкий полноватый юноша с белесыми бровями. Туповатый и нерасторопный, он был старше нас всех, но по уму нас не сильно-то опередил, почему и водился все больше с отроками, а не с парнями своих лет. "Не забудь зажать нос, если ногами вперед прыгаешь", не отставал с советами его братец Реми... В общем, для меня происходящее вконец обратилось в кошмар. Я стоял в невнятном шуме чужих речей и советов, от ветерка в тени покрывшись мурашками, голый, как дурак, с подогнутыми коленками, со своим крохотным мужским достоинством, кажется, еще сжавшимся и уменьшившимся от страха... Щеки мои пылали от стыда, но я ничего не мог с собой поделать — и именно в тот день узнал, что такое настоящая трусость: это когда ты очень хочешь прыгнуть, но не можешь себя заставить. Тело оказывается сильнее твоей души.
Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |