Старик, подавая мне собственными руками те злые, насмехательские часы, явно не осознавал значения отображаемой на их экране притчи об обычной человеческой жизни. Он прожил свою долгую и, видимо, нелёгкую жизнь, однако так ни разу и не заинтересовался реальным смыслом подсказки, которую бесконечно много раз, чуть не каждый день, держал в своих руках. Не сработала подсказка, потому что за всю свою жизнь он не додумался научиться подумать о самом себе.
Но автобус уже, словно спасая, стремительно уносил меня сквозь пелену холодного дождя всё дальше и дальше от лавки с ненужными вещами, коварно, как трясина, как пещера злых троллей, отнимающих у вольно или случайно забредшего в них человека всю его жизнь.
Постепенно я отдышалась и, несколько успокоившись, стала думать о том, что, на удивление, очень жаль, конечно, покидать страну, к которой, как мне тогда преставлялось, я только-только начала привыкать. Для меня это оказалась страна не только ярко-зелёных трав на множественных возделанных полях, традиционного жёлтого голландского сыра, диковинных сортов разноцветных тюльпанов, повсеместных грахтов-каналов, грибовидных шляп ветряных мельниц, бесчисленных витринных россыпей ослепительно сияющих бриллиантов, пасущихся повсюду туристов, ни от кого не таящихся геев, транссексуалов и потерянных наркоманов.
Сегодня я сказала бы иначе, гораздо значимее для самой себя: "Да, я глубоко затосковала, уезжая в канун Миллениума из Нидерландов. Потому что сжалилась не только над бесполезно для души состарившимся лавочником. Жаль до щемления в сердце показалось мне тогда оставлять страну, в которой более трёхсот лет назад жила маленькая девочка, близкородственная семье одного из величайших фламандских художников. Но я, в ком ныне пребывает душа той рано ушедшей из жизни девчушки, теперь, через три с лишним века, почти ничего не смогла увидеть и узнать в этой благословенной стране из того, что было любимо или знакомо ей. Да разве ж выезжала та полунищая, полуголодная кроха хоть когда-нибудь за стены и укрепления средневекового города? Разве могла она запомнить навечно эти рукотворные бесчисленные нивы, грахты-каналы, фермы, домики тесно сомкнутыми рядами, мызы, если, проживая в этой стране в окружении умело и трудолюбиво созданных чудес, сама, почитай, никогда их не видела? Изо дня в день она мечтала лишь об огне в очаге и приготовленной на этом огне горячей пище, жидкой похлёбке, потому что в семье постоянно не было драгоценных дров, хотя бы хвороста, как в редкий и долгожданный праздник. Ели соленую селёдку, мелкий полувысохший лук, чёрствый сыр и вечную холодную мучную болтушку на сырой воде, как все тогдашние бедняки безлесной Западной Европы. Они не могли ни испечь себе хлеба, ни согреть воды помыться. Ничто в скудном быту и убогом ближайшем окружении не смогло надолго привлечь её неразвитого внимания. Она запомнила и унесла с собой с земли, я теперь вижу это из записей в её акашической хронике, лишь зеленоватую поверхность вод в грахтах, да смутные отражения в них красноватых кирпичных стен и крутых черепичных кровель. Вот и оказалось, что мне не на что опереться, почти ни на какие её скромные жизненные впечатления. Всё в моей нынешней жизни пришлось нарабатывать и накапливать самой".
Так отчего тогда у меня так щемило сердце, когда я покидала Нидерланды? От неосознаваемого ощущения, что ни той девочке, ни мне не суждено оказалось прожить в этой, ставшей прекрасной, стране всю долгую, полноценную жизнь? Может быть. И прожить в ней не только нам с ней.
Главная интеллектуальная задача для меня сейчас — определить место "под солнцем" для моего любимого, для Бориса. И моё место тоже. Хотелось бы, с ним вместе.
Сейчас я покидаю горячо любимую и бесконечно дорогую мне Японию. В моей дамской сумочке маленькая коробочка, а в ней вместо сувениров только две памятные даже не мои, а Борисовы вещицы: широкое старинное золотое кольцо и синяя стеклянная бусинка. Но в сердце моём навечно вся Япония, потому что и я в моей недолгой ещё жизни тоже кое-что полезное уже сделала для неё...
Да внимут покровительствующие нам боги: пусть всегда для меня будет звучать моя любимая музыка!.."
2
Темна вода во облацех, горька вода в океане
Можно налетать тысячи часов и незаметно, обыденно привыкнуть к тому, как боевая летательная машина, со свистом и грохотом несущаяся по взлётно-посадочной полосе с тобой внутри, стремительно отрывается от земли, становится на крыло и, точно быстрый стриж, начинает принадлежать стихии воздушного океана. Можно привыкнуть к множеству типов машин. И всеобъемлющей памятью всех сокровенных составляющих собственного существа охватить и сберечь глубоко в своем сердце, внутри себя, бездны нюансов предъявления индивидуального характера каждого из освоенных летательных аппаратов в почти интимном единении с тобой.
В день нашего с Акико отлёта мысли мои, в сравнении с сегодняшними, были, разумеется, более уплощёнными, до объёмных им ещё следовало развиться, но по напряжённости и насыщенности занимали меня не меньше, чем сейчас, если ещё не более, потому что я размышлял о самом себе.
По пути от хоккайдского дома Акико в аэропорт я непрерывно болтал с Миддлуотером на всякие отвлечённые темы, но одновременно размышлял. Если вспомнить рассказ Джеймса о его последней встрече с американским президентом, то в жизни и мне необходимо, прежде всего, правильно определять для себя "номинаторы" и грамотно использовать "операторы", не забывая, однако, никогда, что меня окружают действующие характеры и их носители — живые люди, — а не безмолвные цифры. Памятуя, что жизнь людская неизмеримо сложнее высшей математики. Что средствами только математическими или философскими и даже их совокупностью жизнь во всей её полноте описать невозможно. Для всего лишь нормальной жизни, без излишеств и роскоши, полноценному человеку необходим весь мир, каков он есть, целиком и полностью, так не стоит же от него отворачиваться. И теперь и меня и Акико уже захватил и несёт с собой в неизвестность от её дома, к которому у меня навсегда сохранится самое благодарное чувство, неумолимый вихрь, пришедший из внешнего мира во властном обличье бригадного генерала ВВС США Джеймса Миддлуотера. Мне предстоит жить и действовать в этом мире объективной реальности — той, что можно отснять, потрогать, замерить. Поскольку мне, проживая в мире объективной реальности, предстоит выучиться исходить не только из детских "хочу-не хочу", чтобы не выходило, что "дурная голова ногам покоя не даёт", по русской мудрой поговорке, то самым важным оказывается для меня не столько фактическое событие в этом мире, сколько его субъективно оцениваемый мною смысл. И значение события.
Только вчера я рассказывал Акико, что уже понимаю, что меня не удовлетворяет обычное словарное истолкование такого несложного, казалось бы, понятия — "значение", то есть смысл или важность. И сам для себя определяю теперь это слово "значение" как "субъективное количественное и (или) смысловое наполнение качественной характеристики рассматриваемого субъекта, объекта, образа, события, явления, действия". События, тем более, значительного. Мы субъективно определяем, чем и как охарактеризовать то, что рассматриваем. Без нашего рассмотрения никакое значение само по себе не возникает.
Более того, мы самостоятельно осуществляем количественное наполнение каждой из назначенных нами характеристик изучаемого объекта, решаем — докуда наполнять, пока туда не хватит, либо нам внутри себя вливать не надоест. И, согласно русскому философу Константину Кедрову, мы сами способны анализировать ту часть полей значений, которая для рассматриваемого события и задана нами самими. Кедров явно исходит из того, что люди понимают, с чем сталкиваются, то есть априори образованны и разумны. Но ведь явление, которое мы анализируем, прежде должно быть нами распознано и абстрагировано от объективной реальности, от действительности! Идеалист! А как же быть с распознаваниями встреченного? Этим-то умениям мало кто обучает. Можно мимо проскочить, не приметить и не распознать. Взять любую книжку или фильм — герои действуют вовсю, а как они дошли до подразумеваемой квалификации экспертов-профессионалов, об этом ни гу-гу. Хотя, что она такое на самом деле, эта так называемая действительность, знает, вероятно, только Бог.
Тогда моё отличие от других лишь в том, что я осознаю задачу — научиться воспринимать и анализировать как можно больше из потенциальных полей значений. Воспринимать, понимать и использовать — для чего? И Акико и Джеймс меня убедили, что в техническом плане я действительно очень хочу понять, отчего мой МиГ летает так далеко, так высоко и быстро, как не способен летать ни один другой боевой летательный аппарат в мире. В человеческом плане хочу узнать, что за человек мой отец — создатель военной аэрокосмической машины. Наметил себе, что через познание уникальной техники попытаюсь понять человека, её создавшего. Мне необходимо что-то знать об отце с матерью и других моих родственниках, как это свойственно обычным людям. Говорят, что у меня есть десятилетний сын. Что это означает для заурядного, стандартного мужчины — иметь сына? Я должен разобраться, какой он человек, мой сын? Как выглядит и какую личность собой представляет? Узнать, каковы характеристики этой растущей личности? Пока я понимаю только, что обязан знать о нём, да и о родных всё, что среди людей положено. Может быть, я когда-нибудь со всеми родными встречусь. Что ещё человеческого от меня требуется? И кем? Как это может влиять на меня? На других?
Саморазвитие духовности мне пока не во всём по силам. Ведь вряд ли у Акико есть такая обкатанная компьютерная программа. Если бы такая программа в её распоряжении была, она, моя госпожа, ничтоже сумняшеся, давно вложила бы её в меня с помощью вибрационного приборчика-учителя, созданного творческим гением господина Ицуо Такэда, старого мудрого помощника учёной Одо-сан. Может быть, тогда мне удалось бы дальше уйти от состояния, свойственного людям-зомби или интеллектуальным роботам, и больше приблизиться к состоянию так называемого нормального, обычного человека?
Мы пересекаем границу в VIP-зоне и выходим сразу на лётное поле, на мокрую бетонку. Вот когда я действительно ожил! Ни с чем не сравнимы даже резкие, отчетливые звуки и запахи живущего лётного поля. Вот-вот я снова буду в воздухе! Это действительно яркое событие!
Оно будоражит и в моём сознании как-то отодвигает на второй план несчастье, происшедшее со Стахом Желязовски и Джорджем Уоллоу. Потому что и при виде обширной панорамы лётного поля, этих скруглённых "спинок" фюзеляжей и высящихся над ними килей самолётов, освежённых дождиком и сверкающих каплями влаги в лучах заходящего солнца, и в предвкушении полёта всё-всё внутри меня сладостно замирает от ощущения оживающей памяти и волнующего ожидания всё новых узнаваемых и так много значащих для меня подробностей.
Ниппон, сайонара! Прощай, Япония!
Мы, наконец, устраиваемся в небольшом реактивном пассажирском самолёте. Салон в нём напоминает офис. Экипаж ожидал генерала Миддлуотера и нас, уже вернувшись на борт и включив бортовое пусковое устройство. Запуск обоих двигателей. Выруливание, быстрый короткий разбег и взлёт. После долгого перерыва в полётах всё видимое в салоне и за бортом я воспринимаю с одинаковой мерой взволнованного, обострённого внимания и наконец-то имею возможность впустить в себя и, припоминая и сравнивая, освоиться с достопамятными и сиюминутными впечатлениями. Несмотря на занятость внимания при взлёте и, в особенности, при посадке, лётчик видит и слышит, а больше ощущает нутром очень многое из того, что окружает и его и управляемую им машину. Привычное проскальзывает мимо и не привлекает к себе внимания. Лишь необычное требует немедленной оценки и, при необходимости, принятия срочных же мер, иногда под красным грифом: "Аварийно!".
Я вспомнил, и вспомнил остро, как некогда схватывал беглым взглядом вид удаляющейся от самолёта или приближающейся к нему земли. Компьютерный лётный тренажёр, конечно, полностью не воссоздавал живой картины земли под дышащими небесами. Меня по-новому взволновала иллюзия, возникающая, когда вводишь машину в вираж, и кажется, что начинает крениться планета, а не самолёт. Эти возобновлённые впечатления тут же стали привычными. Личными моими впечатлениями. Вспомнилось, например, что легче привыкнуть к виду наваливающейся сбоку земной поверхности, когда она не плоская, а холмистая, и ты, моментально это отметив, больше не обращаешь внимания, какие склоны холмов по отношению к тебе наклонились, а какие стали горизонтальными. Другое дело, когда самолёт километрах на двух-трех виражит, кружит, накреняясь, над равниной, которая сама по себе представляется не выпуклой, а вогнутой, предстаёт взору изменчивой исполинской чашей. Края её почему-то кажутся яснее, видимее и ближе, а плоское дно тонет в дымке дыхания земли далеко в глубине под тобой. Но и к виду опрокидывающейся в глазах иллюзорно-искажённой асферической чаши привыкаешь.
Однако ни разу не показалась мне вогнутой и всегда, вне зависимости от наличия облачности или дымки, а также состояния видимости в стороны от самолёта, воспринималась только в виде выпуклой необозримая поверхность могущественных океанских вод, когда над ними я клал машину на крыло. Может, ещё и поэтому над океаном я неизменно ощущаю не до конца объяснимое волнение. Над Великим, или Тихим океаном в особенности.
Совсем не важно, что сейчас не я управляю пассажирской крохотулей с чистыми стреловидными крыльями, отогнутыми на консолях крылышками и двумя двигателями по сторонам от невысокого изящного хвоста. Важно, что я вспомнил ощущение пребывания в небе, что стихия воздуха, как близкого сородича, восприняла и меня в свою своенравную благодать. Во мне не погибло лётное чутьё. Я смогу, я смогу летать!
Акико, сидя напротив меня, это ощутила, словно давно верила в это и долго ждала. И меня она поняла прекрасно. Вслушиваясь в нервный и неровный рассказ Джеймса о патрульном полете Стаха Желязовски и Джорджа Уоллоу, она благословила меня одним движением век, и в глазах её на мгновение засветилась высокая гордость. И этот самый, ещё один её короткий, но проникающий глубоко в душу черноокий взгляд, я запомнил. Он воссиял неожиданно и с того момента всегда пребывает со мной, как один из отобранных на жизнь наивысших талисманов.
Реактивная птичка сразу после отрыва свернула вправо на северо-северо-восток и круто принялась набирать высоту. Я даже подумал, что конечным пунктом нашего маршрута вполне могут быть, скажем, Алеутские острова. Однако моё предположение оказалось просто ранним предчувствием в отношении Дальнего Севера, я понял это позже. Километрах на полутора быстролётная кроха, почти не изменяя угла набора высоты, резво повалилась на левое крыло, и к нам в глаза придвинулся Великий океан.
За правыми иллюминаторами громоздится облачность — то тёмная из-за невидимости ещё не зашедшего солнца на достигнутой высоте, — то всех богатств оттенков серого мира, лохматая, растрёпанная, разнообразнейше всяких и всяческих форм и протяжённостей, многослойно и на много этажей распределённая по высотам. А там, выше-выше, промелькивает в редких разрывах между облаками и в самой пронзительной горней синей выси над нами пребывает в сиянии чистейшей снеговой белизны величественная клубяная вершина самого Царя Облаков. Слева — розоватая дымка внизу с нацеленной в неё и на её фоне вращающейся в плавном вираже, как отточенный нож, влажно-блестящей, словно отлакированной, консолью скошенного крыла, и в бездонной глубине, сквозь дымку, приглушённые воздушной толщей, вспыхивают красноватые закатные огневые отблески на горбах самовластных океанских волн в нешироком заливе Исикари. Из-за этой дымки по завершении разворота ни взлетной полосы уже не видно, ни самый берег Японии с узким мысом к югу от залива почти не различим глазом. Уже под нами, и всё удаляются и японское небо, и океанские воды. С меня как будто кусками отваливается толстая корка, та, что изолировала меня от настоящей, полноценной жизни.