— Нет, — резко ответил шаманенок, — там другое лето. Это несправедливо, Мстиславич.
— Никто не знает, чем обернется судьба. Может быть, его смерть изменила что-то в этом мире... И уж, конечно, смерть в бою не бывает напрасной, понимаешь?
— Его смерть изменила что-то во мне, а не в мире. Сначала ландскнехт, которого я убил... Знаешь, во мне тогда что-то сдвинулось. Я стал совсем не таким, каким был до этого. А когда... Добробой... Я стоял возле погребального костра и думал: я уже никогда не буду таким, как раньше. Мне тогда казалось, я никогда не засмеюсь. Это ерунда, конечно... А сейчас... После пересотворения я себя не помнил, как будто детство — это было не со мной. Так вот, я сейчас думаю: то, что было до войны, — это был не я. Я был не такой. Я чужой сам себе.
— Это пройдет. Ты был мальчиком, а стал мужчиной. Это случилось с тобой слишком рано, а то, что приходит не вовремя, всегда кажется чужим. Сначала.
— Может быть, ты и прав, — вздохнул Ширяй. — Мне иногда страшно делается. Мне кажется... мне кажется, я не дорос до самого себя.
— Это пройдет, — повторил Млад, сжимая рукой плечо шаманенка.
— Я должен сказать ей... Я должен сам, понимаешь? Я должен в глаза ей посмотреть. А я боюсь. Я ведь думал тебя попросить, но потом понял, что это трусость просто. Ты говорил, чтоб мы отходили, а я тебя не послушал. Я никогда тебя не слушал, — Ширяй всхлипнул вдруг.
— Перестань. Я тоже думаю каждый раз, что можно было бы все изменить. Один шаг, одно движение... Но оно не изменится от того, что я буду об этом думать. Над временем не властны даже боги, оно течет только вперед. Нам придется с этим жить. И... Ты никогда не задумывался, почему на тризне положено смеяться?
— Потому что смерть боится смеха, — ответил Ширяй. — Потому что смех пугает Недолю, Неудачу.
— Да, конечно. Но есть и еще одно: кто-то уходит, жизнь так устроена. Но мы остаемся. И наше дело жить дальше, жить без тех, кто от нас ушел. И ловить каждый глоток этой жизни, любить ее такой, какая она есть.
— Да, — улыбнулся Ширяй, — мир, в котором мы живем, — прекрасен. Я помню. Ты всем это говоришь перед пересотворением...
— Я прав.
— Знаешь, Мстиславич, ты очень хороший учитель. Если бы я не поверил тебе тогда, я бы сейчас не смог всего этого пережить. Я твердил самому себе: мир, в котором я живу, — прекрасен. Как во время пересотворения. И если бы не потери, он был бы не таким... прекрасным... Если нет зимы, какая радость в лете?
Перевозчик довез их до самого университета — задолго до полудня. День был удивительно ясным и теплым, и вода в Волхове казалась синей.
— Мстиславич... — Ширяй тронул Млада за руку, — знаешь, я раньше не замечал. Смотри, какие цвета. Зеленое на голубом. Как ярко... Мне кажется, я бы всю жизнь смотрел.
Млад рассеянно кивнул — на повороте к университету, на круче берега он увидел две девичьи фигурки. Одна из них являлась ему в видении еще зимой, накануне выхода в Псков. Он сказал тогда Добробою: она тебя дождется. Он не хотел знать, что это неправда...
Лодка быстро шла по течению, и вскоре Ширяй тоже заметил встречающих: лицо его побледнело, он поднялся на ноги, качнув лодку, и взмахнул обрубком руки, чтобы удержать равновесие. Перевозчик ничего не сказал, только покачал головой. Лицо Ширяя менялось каждую секунду: то Младу казалось, что он готов разрыдаться, то, напротив, радость светилась в его глазах. Надежда и страх разочарования...
— Да она ждет тебя, Ширяй, ждет... — сказал Млад. — Ты мог бы в этом не сомневаться.
— Она еще не знает... Она... Отсюда еще не видно... — пробормотал тот.
Две девочки на берегу переглянулись и кинулись вниз по тропинке, ведущей к воде. Перевозчик усмехнулся и направил лодку в их сторону. И Млад заметил, что не ошибся тогда, зимой: одна из них ждала ребенка — Добробой оставил на земле свое продолжение. Ширяй зажал рот ладонью и застонал — он тоже заметил это.
Лодка едва успела ткнуться носом в песок, когда он собрался прыгать в воду, — Млад едва успел придержать его под локоть, чтобы парень не упал.
Они обе плакали и обнимали его. Словно он остался один на двоих. Они уже знали и про смерть Добробоя, и про увечье Ширяя, Млад понял это по первым же их сбивчивым словам. Одна уверяла, что будет любить его каким угодно, а другая оплакивала своего Добробоя на шее его друга. Они плакали громко, по-бабьи, и Млад подумал, что война не только мальчиков делает мужчинами, но и девочек слишком рано превращает в женщин.
Он вытаскивал вещи из лодки, и перевозчик помогал ему, поглядывая в сторону Ширяя.
— Бедные дети. Неужели я настолько стар, что молодые кажутся мне детьми? Давай я тебе до дома помогу доспехи донести, пусть их обнимаются да плачут...
Млад кивнул.
В университете было пусто, как и в профессорской слободе. Млад дошел до своего дома, никого не встретив.
Ленивый Хийси визжал от радости и рвался с цепи, когда увидел хозяина, — Младу пришлось его отпустить. Огромный пес прыгал ему на грудь, лизал лицо и тявкал, словно щенок. Он растолстел, — видно, сычёвские бабы кормили его, как поросенка.
— Тихо ты, тихо! — смеялся Млад. — Уронишь...
— Радуется... — понимающе кивнул перевозчик. — Что ж тебя-то никто не встречает, кроме пса?
— Никто не знает, что я вернулся, — ответил Млад. Мысль о встрече с Даной обожгла его ледяной волной. В Пскове он ни разу не усомнился в том, что она ждет его, но тут вспомнил Родомила и его последний взгляд, обращенный к ней: тоска и страх сжали сердце.
— Мстиславич! — издали окликнул его скрипучий голос. — Мстиславич! Вернулся!
Со стороны университета к нему, переваливаясь, бежал Пифагорыч — Младу показалось, он совсем состарился.
— Мстиславич, — старик запыхался, — миленький! Живой!
— Ну вот, — вздохнул перевозчик, — пойду я...
Млад не успел его остановить, чтобы предложить поесть и отдохнуть: Пифагорыч припал к его груди.
— Вернулся... Мы и не надеялись. Весной ребята покалеченные вернулись, говорили, ты смертельно ранен. Мстиславич, сколько детушек наших... Сколько мальчиков! — из мутных глаз по щекам старика текли слезы. — Половины в живых не осталось! Я вот, старый, еще жив, а мальчики...
Млад не знал, что ответить, и чувствовал, что виноват: не сберег.
— Как я рад, что ты жив... — прошептал Пифагорыч. — Как я рад... И Пскова они не взяли! Не взяли Пскова!
— Не взяли, — Млад кивнул.
— Помнишь, я говорил, что никто из них не побежит в ополчение записываться? А я ведь и прощения не могу у них попросить, у тех, кто там остался... Старый я дурак! Не взяли немцы Пскова...
Млад забыл постучать — дверь была не заперта. Наверное, не надо было приходить сразу, стоило выспаться, отдохнуть, попариться в бане... Как он явится к ней в таком виде? Млад перешагнул через порог, оглядываясь по сторонам: Дана сидела с книгой у раскрытого окна и недовольно подняла голову — кто это вошел к ней без стука и помешал?
Наверное, она не сразу разглядела его — на дворе светило яркое солнце, а у двери сгустилась полутьма. Млад молча стоял в дверях и почему-то боялся пройти в дом, пока она вглядывалась в его лицо, — глаза ее смотрели вопросительно, непонимающе и испуганно: она не узнала его.
— Дана, — наконец хрипло выговорил он и сглотнул.
Она поднялась — на ней был летний широкий сарафан без пояса и рубаха из тонкого льна, просвечивавшая на солнце. А он почему-то вспоминал ее в шубе, такой, какой видел в последний раз. Как глупо... Ведь давно наступило лето, как она могла встретить его в шубе?
— Дана, — повторил он и шагнул вперед. А вдруг она вовсе не ждала его? Вдруг она уже давно забыла про него и теперь справляется с разочарованием и ищет слова, как объяснить ему это?
Лицо ее вдруг изменилось, по нему словно прошла судорога, она медленно сдвинулась с места, поднимая руки к подбородку.
— Я обещал... — сказал он зачем-то, когда Дана подошла совсем близко.
Губы ее дрогнули, она протянула руку и прикоснулась к его щеке — осторожно, словно боялась причинить ему боль. Но тут рыдание толкнуло ее вперед, слезы покатились из глаз, она упала ему на шею, а он даже не догадался поднять безвольно повисшие руки, чтобы обнять ее.
— Дана, — сказал он опять, не находя других слов.
— Чудушко мое... — шепнула она сквозь слезы, обхватила ладонями его лицо, и целовала, и поливала слезами, а потом обнимала, мяла руками, как будто хотела убедиться в том, что он действительно стоит рядом, и терлась мокрой щекой о его плечи, и прижимала его к себе.
— Не плачь, — Млад наконец-то догадался обнять ее. — Я же вернулся, что же ты плачешь?
— Я не плачу, — ответила она всхлипывая, — я радуюсь.
— Разве так радуются? — он улыбнулся и прижал ее к себе крепче — странный трепет, который всегда охватывал его при встрече с ней, прошел. Дана, такая недосягаемая, неприступная, становилась близкой, стоило ему обнять ее.
— Чудушко мое... Я не узнала тебя... — она снова разрыдалась, уткнувшись лицом ему в плечо. — Ты... ты похудел... Я так соскучилась по тебе, Младик, я так ждала тебя...
— Правда?
И тогда ему показалось, что с ней что-то не так. В ее теле что-то изменилось. Когда он обнимал ее раньше, он не чувствовал такого. Она стала мягче, линии плеч округлились, и пояс уже не был столь тонким и гибким. Ей это удивительно шло, делало ее еще женственней, еще нежней.
— Иди, иди сюда, садись... Я хотела ехать в Псков, но меня не отпустили, распутица началась, снег растаял. Мне сказали, что туда не попасть, что город окружен.
— Зачем в Псков?
— Ну садись же! Ты такой худой... Глаза провалились... Когда мне рассказали, что ты ранен, я сразу хотела ехать в Псков... — она потянула его за собой к столу, — я хотела нанять сани, перевозчика, но все отказывались...
— Я даже ничего не привез тебе, — он виновато развел руками, — я забыл...
— Младик, ну что ты говоришь! Мне ничего не надо! Я и так счастлива, потому что ты вернулся! Младик, я боялась надеяться! Когда мне сказали, что тебе топором пробили легкое и что у тебя горячка, я думала, никогда больше тебя не увижу! Я так и знала, что студенты это придумали нарочно, такого не может быть, с тобой не могло такого случиться! — она снова расплакалась.
— Да нет, они не придумали. Разве можно такое придумать? — Млад вздохнул и поспешно добавил: — Но со мной все хорошо, я выздоровел. Почти совсем... Не плачь, пожалуйста.
— Теперь же тебе не надо от меня уходить, правда? Теперь ты можешь утешать меня, сколько тебе захочется, — она улыбнулась сквозь слезы.
— Я тебя утешаю, — он погладил ее плечо.
— Да сядь же, наконец! Я сейчас. Я что-нибудь приготовлю. У меня есть молоко, и хлеб еще не остыл, хочешь хлеба с молоком?
— Не надо ничего.
— Младик, ты такой худущий, страшно же смотреть...
— Ты думаешь, я сразу поправлюсь, если немедленно поем хлеба с молоком? — он улыбнулся.
— Я буду кормить тебя три... нет, пять раз в день. И ты поправишься, рано или поздно. Ну хоть чаю?
— Не надо. Просто посиди со мной рядом. Я очень по тебе скучал.
— Мне надо было приехать к тебе в Псков.
— Ну что бы ты там делала? И потом, это и вправду было опасно.
— Я бы ухаживала за тобой. Мне однажды приснилось, что ты зовешь меня, что тебе очень плохо, и ты кричишь, и зовешь меня. Я встала ночью и начала собираться. И пошла в Новгород, среди ночи, представляешь? Но меня никто не захотел везти в Псков.
Млад прикусил губу — то, что в бреду казалось ему естественным, теперь вдруг вызвало неловкость и стыд.
— Я звал тебя, — он честно пожал плечами, — но я был в горячке, я же не думал, что ты меня услышишь на самом деле. Верней, тогда я думал, что ты меня услышишь...
Она снова обняла его и замолчала, поглаживая его плечи и голову — бережно, нежно. Млад замер и задержал дыхание — он так соскучился по ее ласке и совсем забыл, как это хорошо.
— Чудушко мое... Мое бедное худущее чудушко, — наконец шепнула она ему на ухо. — Я больше никуда тебя не отпущу.
— Не отпускай. Я только хотел пойти баню стопить... Добробой... Он...
— Я знаю, — она взяла его за руку. — И про Ширяя знаю... Я сама истоплю тебе баню и сама тебя попарю, не ходи никуда.
— Ширяю надо помочь. Он еще не привык, не научился.
— Я думаю, он уже парится, — Дана усмехнулась. — Его тоже ждали. Знаешь, я боюсь на тебя смотреть. Мне страшно делается, когда я на тебя смотрю...
— А ты стала еще красивей, — вздохнул он.
— Да уж, красивей... ничего не скажешь, — она засмеялась сквозь слезы.
— Конечно.
— Да ну что ты говоришь, Младик! Весь университет обсуждает, все бабы в Сычёвке. Всем давно стало заметно... Лето ведь, никуда не спрячешься...
— От чего? — не понял Млад.
— Младик, ну посмотри на меня... Ты что, ничего не видишь?
Он внимательно всмотрелся в ее лицо — чуть округлившееся, с припухшими заплаканными глазами.
— Тоже мне, волхв-гадатель, — она улыбнулась. — Ну посмотри же!
— Я смотрю.
— Ты не туда смотришь, чудушко. Ладно, может быть, месяца через три разберешься...
— Дана... — он поднялся на ноги и сглотнул — у него вдруг пересохло во рту. — Дана, ты... ты носишь ребенка?
— Наконец-то, — она улыбнулась.
— Дана... — он боялся спросить и понимал, что спросить надо сразу, чтоб не мучиться ни напрасной надеждой, ни глупой ревностью. — Дана...
— Ну что ты? Сядешь ты когда-нибудь?
— Я сяду, — Млад кивнул. — Ты мне только скажи...
Он снова замолчал, не зная, как задать вопрос так, чтоб ее не обидеть.
— Ты еще смеешь сомневаться... — она усмехнулась. — Когда ты ушел, я решила, что выйду за тебя замуж, если ты вернешься. Когда мне сказали, что Добробой погиб, я очень испугалась. Его подружка тоже беременна, и я подумала... Я подумала, боги дали нам детей, потому что... Чтобы...
Млад перебил ее.
— Ты на самом деле выйдешь за меня замуж? — спросил он, запинаясь.
— Когда ты уходил, я поняла, что не могу без тебя. Я думаю, ты будешь хорошим отцом.
— Дана... Честное слово... Я буду хорошим отцом!
Пока топилась баня, она рассказала ему о Родомиле, о болезни князя, о том, что посадником стал Чернота Свиблов, о новом главном дознавателе, о новом воеводе, который, говорят, прелесть как хорош собой... Новостей в Новгороде хватало.