Сгорбленная, ветхая насквозь старуха, смотрела на Хоггроги в упор, и глаза у нее были ярко-синие, молодые...
— Догадался, да? Сиди, как сидишь. Видел ли?
Хоггроги мгновенно понял, о чем его спрашивает старуха.
— Да, судар... госпожа.
— Понял ли?
— Что именно я должен был понять... госпожа?
— А гордыня проникла в тебя поглубже, чем в Рыжего, в предка твоего. Уйми надменность и отвечай полно. Понял ли ты разницу между проклятием и даром, постиг ли ты судьбу рода своего?
— Прошлое вроде бы постиг, а будущее — пока не очень... госпожа. Я бы почел за честь назвать вас Матушкой...
— У тебя есть родная матушка. Есть и названая, дар которой лежит у тебя за пазухою... А у меня и так уже деток полно, родных да иных, с некоторыми не знаешь, как и... Дай-ка его сюда.
Хоггроги рассвирепел от столь удивительной просьбы, но глянул в непререкаемые синие глаза и...
— Этот оберег, госпожа, вами же освящен, возьмите, конечно же. И простите мою несдержанность.
— Прощаю, я всегда добра и всепрощающа. Но гнетет меня забота одна... превысшая из всех забот. Хотел бы ты мне помочь?
— Только скажите — как! Все сделаю!
— Ты хороший мальчик, и душа у тебя — прямая, без закоулочков. Так ведь?
Хоггроги побагровел от нестерпимого стыда.
— О, если бы я знала — кто и как может мне помочь. И — от чего??? Гроза все ближе, она рядом, а я не знаю — откуда и придет... Быть может, как встарь, молотом небесным ударит мне под сердце старинный враг мой... Странно, что тебя Солнышком прозвали, ты ведь добрый...
— Я... не знаю.
— И я не знаю — чего мне ждать и откуда. Вот и хожу, брожу, выбираю среди смертных и бессмертных, так, на авось... по чутью... Ладно. Пойду я. Помоги мне узелок на клюку надеть, а то я — даром что горбата — не могу наклониться.
Хоггроги кивнул и вскочил поспешно. Узелок как узелок, из обычной черной тряпицы, с двумя ушками, с перемычкою для руки, либо посоха. Хоггроги наклонился — словно поклонился, подцепил пальцами левой руки, дерг, дерг!.. Не поддается узелок. Хоггроги взялся уже двумя руками — и место им впору нашлось! — перехватился поудобнее, потянул... Ни с места узелок, даже не шелохнулись мягонькие бока его. Но никак не хотелось оплошать перед богиней. Хоггроги затянул пояс потуже, отложил в сторону перевязь с мечом, поерзал сапогами по каменистой поверхности, чтобы упереться поудобнее... Выдохнул, вдохнул... И потянул, постепенно набавляя силу тяги своей. Еще! И сильнее! И ровно! И не спеша! Еще!
И дрогнул скромный узелок с пожитками... или что там уложено Матушкой-Землею... и пошевелился и пошел, пошел вверх... У Хоггроги запрыгали черные пятна в глазах, камни хрустели, дробились и пыльными струйками били в воздух из-под сапог, обретших вдруг невиданную прочность, а сами ноги, в сапоги обутые, не менее чем на ладонь погрузились в скалу, что лежала по низу, под тончайшим слоем растительного сора и пыли. Хоггроги тянул и тянул, беззвучно рыча, но узелок поднялся немногим выше колен и дальше идти не хотел, а силы вот-вот закончатся. Старуха сжалилась и опустила конец посоха своего пониже, и Хоггроги, весь в последнем яростном порыве, надернул узелок на край посоха. Узелок легко взмыл вверх и вместе с посохом лег на сухое старушечье плечо, а Хоггроги пал ниц, почти бездыханный. Кровь безумными толчками трясла одрябшее тело, разуму не хотелось ничего, кроме как отдышаться и умереть, руки и ноги словно бы исчезли...
Старуха, видимо, забыла, что не может наклоняться: сгорбилась и потянулась высушенной плетью руки — тихо коснулась ею между лопаток лежащего человека, ближе к левой стороне.
— Вставай, мальчик. Ты силен. Для смертного — удивительно силен. И умен. И упрям. Ах, если бы мои дети, родные и приемные... Вставай же, ибо мне пора, а у меня для тебя еще есть несколько слов.
Только что Хоггроги умирал, раздавленный божественным грузом и собственным упрямством, а вдруг снова силы вернулись к нему, и опять он свеж и бодр, но вот только впервые в жизни повержен...
— Видишь, смертный, всему на свете есть предел: и силам, и жизни, и, вероятно, Времени самому. И мне. Знание сие — тяжкий груз для смертного, под стать испытанному только что. Вот тебе твой оберег для сына, возвращаю, и помни мои слова: если так случится, что грянет сия неведомая беда, Морево оно там, или еще как его назови... грянет, и ты, вместе с другими избранными, примешь грозу на себя, в защиту мою, и уцелеешь — я подумаю, как расковать проклятие рода вашего, для тебя и потомков твоих. Полагаю, что легко сумею. Я бы и сейчас сумела, но тебе придется подождать, пока я этого захочу. Поди сюда, мой мальчик, я тебя обниму. Старуха дотянулась, поцеловала в щеку склонившегося к ней Хоггроги... и исчезла.
А маркиз тотчас же забыл и сон, и разговор, помнил только обретенную решимость — лицом к лицу встретить возможную беду вселенскую и устоять перед нею, и отбить ее прочь! И если все получится как надо... что-то такое свершится очень и очень хорошее!.. Обещано. Ух, какие странные и долгие сны он видел! Хоггроги даже дыхание придержал, в попытке вспомнить нечто очень и очень важное из сна... Эх! Зацепилось, почти что... и ускользнуло. И все, и день набежал, свежим ядреным ветерком дунул в лицо и выветрил из головы последние остатки сонной одури.
— Все спокойно? Событий не было, сами не спали?
Сенешали переглянулись нерешительно: вроде бы и не язвит его светлость, по-честному вопрошает. А сам только прилег на плащ — глазом не моргнуть — опять вскочил! Не доверяет им, раз проспали, вот и неймется ему.
— Так... Вы будете спать, ваша светлость? Иль передумали?
Хоггроги удивился про себя не меньше сенешалей, но успел одернуть свой язык и кинул взгляд на небо: тучи не тучи, а он и по неясным теням и отсветам определится точно. Вот те на! Получается странное: с того мгновения, когда он плащ расстилал, и до нынешнего — времени всего ничего прошло, нож из руки до цели дольше летит. Ну, или примерно столько же... Что же он такое видел во сне, что-то такое тревожное, но от чего душа поет и в пляс просится?.. Наверное, ко всему прочему, дом он видел и семью, по которым соскучился безмерно...
— Не передумал, а будем считать — выспался мгновенным сном. Блазь у меня в башке засела, словно во сне я с богами поговорил, и очень уж удачно! Можете смеяться, братцы, но я действительно спал и видел сны! Долго спал и долго беседовал с богами. Только вот не вспомнить — с кем из сущих?
Сенешали спорить не решились, лучше молча поверить в рассказанные чудеса, тем более, что его светлость никогда не проявлял склонности к пустому словоизвержению и к созерцанию ненужного, а напротив — всегда трезв разумом и рассудителен.
— И... что боги? Что обещают, предрекают?
— Что-то такое хорошее, но невнятное, Марони, бодрым умом и не разобрать — что именно.
— Это как всегда. На рысях пойдем, ваша светлость?
— Ну не в галоп же. Легкой рысью, не замыливаясь. Проголодаться толком не успеем — ан уже Гнездо.
Проголодаться они все-таки успели порядочно: и люди, и кони их.
Пресветлая маркиза Тури не гадала на локон, не ворожила на свадебный венец, хотя и унаследовала от родителей кое-какие способности к магии, очень даже неплохие способности... А все-таки, этим днем сердце ее угадало заветное и без магии... Так-то ей не сиделось все утро в замке, едва дождалась полного пробуждения дня — велела подготовить гуляние во дворе, на свежем воздухе. С утра как раз улетучилась ненавистная сырость, стены и двор светлым холодком обдернуло, иней камни лизнул. И вовремя вышли! Вот только что — короткой молитвы за это время не прочесть — вынула она из колыбели сына, на руки взяла, чтобы еще раз проверить — надежно ли укутан его сиятельство, маркиз Короны Веттори? Сам-то он еще мал, сказать и пожаловаться, кроме как плачем, не умеет... Едва лишь к груди прижала, распахнутой шубкой своей для верности обернув, — трубы с крепостной стены запели! Да так радостно и яростно — сразу стало понятно: вернулся! Подъемный мост едва не грянулся оземь — настолько быстро его стража опускала... Ворвались во двор — почему-то всего трое их... О, боги... Нет, нет, все хорошо, латы не побиты, спешились, смеются!.. А впереди — он, его светлость!
Самое главное, самое первое, самое такое нахлынуло, от чего в груди никаких иных стремлений, кроме как подбежать, сграбастать обоих, жену и сына...
Но — нет.
Первым, чеканя шаг, на самой середине огромного двора, в сопровождении герольда и трубачей, подошел к его светлости главный страж Гнезда, приравненный должностью к полковнику боевого полка, дворянин и старый воин Дуги Заика, доложил со всей стати военную обстановку по Гнезду, отдал все предусмотренные замковым ритуалом знаки воинской почести — оба сенешаля чуть сзади Хоггроги навытяжку стоят, как положено... Опять запели трубы, торжественно и радостно оповещая мир, что повелитель удела вновь принял на себя все бразды правления. Вот теперь можно и радоваться!
— Ваша светлость Тури, птерчики мои маленькие!
— Хогги!
— Почему ты плачешь? Что случилось?
— Нет, это я так, от радости. А остальные где?
— Я им позже прибыть велел, другим путем следовать. А он почему плачет? Давно?
— Нет, это он только что. Родного отца услышал и разволновался. Но он уже улыбаться умеет.
— Да ты что???
— Честно. Я сама вчера увидела. Он сегодня же и батюшке улыбнется! Но что же мы тут стоим, Хогги, пойдем в покои? И кормить его пора. Нет! Не надо, я сама понесу!.. Ладно, Хогги? Просто я боюсь, что у тебя кольчуга холодная.
Когда тебе одиноко и сумрачно, когда истерзали тебя разлука с любимым человеком и пустота бытия, кажется, что всех слов мира не хватит — заполнить ими эту подлую, к счастью, оставшуюся позади яму из ничего. Но — вот она встреча! — А язык мелет какие-то глупости невзрачные. Ты начинаешь выговариваться и спешишь рассказывать, но вдруг понимаешь, что все уже вынуто и скомкано, и рассказано некстати. Куда бы лучше просто молчать, обнимая друг друга, улыбаться своим и общим мыслям, которые, даже не будучи высказаны — совершенно прозрачны вам обоим. Но так ведь и молчать страшно: закроешь глаза на миг, откроешь — и общая тишина вдруг обернется в кошмарную прежнюю, в тишину одиночества!.. На вторую ночь все-таки гораздо легче и бесстрашнее молчать и зажмуриваться.
— Спишь, Хогги?
— Нет. Я гадаю: улыбнулся он, или мне это показалось?
— Я не видела, не успела добежать и посмотреть! Наверное, улыбнулся, ему пора уже это делать. Хогги, а кто будет ему оберег сердечный закладывать?
— Ну... как — кто? Этот твой отец Скатис и отец Улинес. За матушкой я уже послал. Ты же не против, чтобы и матушкин жрец участвовал?
Тури покачала в темноте головой, но Хоггроги правильно понял ее молчание.
— Хогги... Ты знаешь, ведь этот оберег, что ты привез, он очень странный.
— Странный? Чем это?
— От него исходит какая-то необычная... какое-то необычное дуновение. Как магия. Но не магия. Ты не чувствовал?
— Нет. А где он?
Хоггроги встал, сам зажег маленький светильник от жаровни, осмотрел внимательно золотой оберег, потряс его осторожно, даже к уху прижал...
— Не чувствуешь? А я ощущаю. Это и не магия, а какая-то сила. Я не воспринимаю в ней ничего дурного, но она так... велика... всепроникающа...
— Ну, так ведь не зря жрецы старались, да государыня от себя добавляла!
— Наверное, да. Хотя... А ты правду говоришь, что государыня пожаловала мне привет и улыбку? Или только пресветлой матушке твоей, маркизе Эрриси?
— Обеим, я же сказал! И подарки от нее, но подарки — это уже завтра, на большом семейном кругу.
— Боги! Вот почему я немедленно не могу похвастаться в своем межсоседском кругу милостью монаршей особы!?
— Мне пока похвастайся, я вытерплю. Явится повод — и соседей созовем, успеется.
— Перед тобою нелюбопытно и невыгодно хвастаться, тебя государыня матушка лично обнимала, да еще от государя спасала... Хогги... Скажи честно: в этом правда беды не будет? Он не...
— Государь милостив, к тому же у меня война почти на носу. Впоследствии, вполне возможно, что Его Величество намнет мне шею, но сначала я должен оказаться в столице, явиться под грозовое око его, а до этого пока далеко!
— Хогги... и еще...
— Ну, чего — еще? Опять наговаривают на тебя матушке?
— О, нет, я совсем о другом. Я о тебе. Ты какой-то не такой стал, я еще с прошлой ночи заметила.
— Что значит — не такой? Какой был — такой и остался. Просто соскучился.
— Не-е-тушки! От тебя тоже какое-то странное сияние идет. Очень странное. Словно... словно... будто ты в чем-то светлом искупался. Как будто в тебе какая-то радость поселилась. Я и сама не вполне понимаю, что я такое мелю и что под этим подразумеваю... Ты ничего не можешь рассказать мне... развеять или объяснить?
Хоггроги поколебался несколько мгновений — стоит ли сказать о странном утреннем ощущении сна и радости от него, решил, что не стоит, рановато. Но удивился — насколько могут быть чутки и чувствительны женщины. Мужчины — они попроще, погрубее.
— Вот я сейчас как выйду на задние дворы, да как пройду к казармам, да как возьму за уши Рокари, дружинника моего главного, да как стукну его лбом в пустую винную бочку! А потом тем же и об то же — сотника той сотни, а потом десятника того десятка, откуда сей певучий горлодер прорезался! А самого певуна велю в бочку забить и с донжона сбросить!
— Хогги, Тори наш не оттого заплакал, а просто его надобно перепеленать. Ты же им сам разрешил гульбу до утра, сам же хвалил, что они так стремительно добрались.
— Ничего себе — стремительно! На сутки с лишним после нас, почти полутора суток.
— Но ты их хвалил именно за это. И вино им, в честь скорого прибытия, по твоему сверхщедрому приказу выкатывали. Хочешь, я неслышимость на спальню наброшу, никто до утра не побеспокоит? Это всего лишь одно заклинание в несколько слов?
— Ни за что. Воин ни при каких обстоятельствах не должен добровольно лишать себя слуха, разума, чутья и зрения.
— И выдержки, Хогги. Видишь, я еще от моего батюшки помню все воинские заветы и наставления. Завтра накажешь, найдешь с утра и велишь наказать.
— Завтра я Рокари выволочку дам, этих-то дуроломов на холодную голову не за что наказывать, но сенешаль должен быть умен и предусмотрителен, за них, вместо них и на все случаи жизни.
— Так ты решил Рокари назначить? Или Марони?
— Видно будет. Может, и Рокари. Или Марони.
— Вот и хорошо. Спи, дорогой, и мы с его сиятельством тоже сейчас уснем.
Большой семейный круг, о котором упомянул Хоггроги, был одновременно и обширен, и невелик. Невелик — потому что из кровных родственников присутствовали четверо: маркиз Хоггроги Солнышко, его жена, его сын и его мать. У маркизов не было по мужской линии ни братьев ни сестер, ни племянников, ни дядей с тетями, а по женской линии — и не предусмотрено, ибо не принято среди имперской знати считаться меж собою родственниками по матери. Зато множество близкого — не по крови, а по духу и положению — народа входило в семейный круг, имея на это полное право.