Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |
Рено, решив подшутить, подкрался сзади и легонько толкнул меня в спину мокрой рукой. Я завопил и зашатался на самом краю, но удержался и не упал в воду, хотя едва не расплакался от страха. Сыновья отца Фернанда захохотали; однако мой брат, понимавший происходящее лучше, чем другие, не счел происходящее смешным и хорошенько смазал Рено в челюсть. Тот клацнул зубами от неожиданности и сердито заорал: "Ты чего? Чего дерешься? Я ж пошутил!" — но ответить ударом на удар не посмел, столь очевидна была разница в телосложении. "Не смешно, дубина", процедил мой брат и подошел ко мне сам.
— Ладно, братец, пойдем отсюда. Не можешь — так не можешь, значит, завтра сиганешь, и я с тобой заодно. А сегодня я уже замерз чего-то.
С другой стороны подошла еще одна фигурка — тонкая и беленькая. В руку мою скользнула влажная ладошка.
— Хочешь, вместе прыгнем? Ну давай, на самом деле оно просто. Ты только закрой глаза, тогда совсем не страшно. Я, когда прыгала, тоже сначала не могла — а потом закрыла глаза, и сразу получилось.
Я послушно зажмурился — но так стало еще ужаснее. Вместо воды в невидимой пропасти под ногами закопошились невиданные монстры; я с криком вырвал руку — прости своего трусливого друга, милая моя! — и поспешно начал одеваться.
На обратном пути все шли с мокрыми волосами — я один сухой. Рено рад бы посмеяться — но Эд мрачно взглядывал на него, и у того смех застревал в горле. Хотя мне и не повредили бы никакие сторонние издевки — настолько плохо мне было от себя самого. Я даже с тобой не перемолвился ни словом — хотя ты все время шла рядом и в знак понимания и поддержки иногда легонько соприкасалась со мной локтями. Я же отдергивался, как будто в меня тыкали горящей головней, и старался не смотреть никому в глаза.
Остаток дня был для меня темнее ночи. Даже отсутствие мессира Эда не украшало жизни; я не хотел ни болтать с братом, ни гулять в деревне, ни пить молодой сидр, которым нас всех по случаю отсутствия отца угощала матушка — с разрешения управляющего, господина Амелена, конечно. Соврав матушке, что мучаюсь животом, я ушел в спальню и провалялся там в одиночестве лицом вниз, иногда только приподнимаясь, чтобы взглянуть на Распятие. За ложь я был вознагражден чашкой необычайно противного отвара, от которого у меня — прости, милая — к вечеру вспучило живот; а впоследствии к наказанию за ложь добавилась и епитимья от отца Фернанда — однодневный пост на хлебе и воде.
К ночи я окончательно решился. Что ж поделаешь, с таким собою жить оказалось невозможно, и я решил себя менять. Надеясь, что болезнь послужит достаточным доводом, по которому меня не будут звать на ужин, я потихоньку выбрался из дому, неся в руках ночной горшок — якобы направляясь с ним к выгребной яме и придерживаясь за стены. Опорожнив полупустой горшок, я однако же в дом не вернулся; ворота еще не были заперты — до заката — и выйти за пределы двора незамеченным оказалось неожиданно легко.
За воротами я припустил бегом. Всякий знает — после заката люди не купаются: водяной может утащить. Прямо так схватить за ногу, и в воду, и поминай, как звали. Но уж лучше достаться водяному, чем всю жизнь прожить трусом; человеку, который хоть раз в жизни слышал жесты и стихи, который сам пытался их написать, это не может быть неизвестно.
В лесу кричали совы — я содрогался, вспоминая истории про ночных птиц: по матушкиной версии, это были неупокоенные души женщин-вдовиц, а по словам брата — самые настоящие черти. Сопровождаемый аханьем лесных чертей — или вдовиц — или кто бы они ни были — я добрался наконец до обрыва и заводи. Солнце уже стало темно-красным и выглядывало из-за леса только самым краешком; сердце мое часто колотилось сразу от нескольких страхов. Вода в реке казалась совершенно черной и почти неподвижной; всякий ветер утих. Мне казалось, что из леса смотрят страшные глаза — не то звери, не то нечистые духи, не то чудовища, какой-нибудь Рыкающий Зверь — бедный плод греха колдуньи с дьяволом, со змеиной головой и львиным туловом, или заморский аспид, которого я в жизнь не сумею обездвижить своим пением. По той простой причине, что голос мне со страху совсем отказал. Я впервые оказался один, без разрешения, так далеко от дома поздно вечером.
Именно тогда, милая моя, у нашей тихой речки, я совершил самый отважный поступок в своей жизни. Я скинул одежду, коротко помолился ("на самом деле оно просто", сказал в моей голове твой ободряющий голос), поручил себя Господу, забрался на самую высокую точку косогора — и низринулся вниз, в черную воду, принявшую меня с оглушительным грохотом. Падая, я здорово отшиб бедра, живот и те свои части, что делали меня мужчиною; но боль от ушиба ничего не значила в сравнении с яростным восторгом победы. Я всплыл, отплевываясь и очень боясь водяного; поспешно выкарабкался на берег, стуча зубами от холодной закатной воды; в ушах у меня сильно колотились водные молоточки, волосы лезли в глаза. Я был невероятно счастлив. Не смейся, что, едва одевшись, я возблагодарил Господа, опираясь коленями на толстую ветвь ивы, стелившуюся по земле; и что я пел крестоносные песни по дороге домой — тоже, надеюсь, тебя не рассмешит. Сердце мое горело, как у рыцаря, преодолевшего свое самое жестокое искушение. Обратно идти мне было не страшнее, чем днем. Что там темный лес — я сразился с темнотою, заложенной в моем собственном сердце, и на этот раз одержал победу.
Мое торжество слегка поутихло, только когда я вернулся к запертым воротам. Перелезть их не было никакой возможности — мессир Эд не для того строил укрепления, чтобы за них мог проникнуть любой мальчишка вроде меня! Никакого рога или хотя бы деревянной свистульки у меня с собою, конечно, не было. Пришлось изо всех сил колотить в ворота обломком палки, пока грубый голос — господин Амелен, не иначе — не спросил изнутри:
— Кого еще принесло на ночь глядя? Собак, что ли, спустить на тебя, попрошайка?
— Это я, сударь, — взмолился мокрый, уже начавший мерзнуть бедолага. — Я... к реке ходил. Откройте, а? Только тихо, Бога ради...
— К реке он, видишь ли, ходил на ночь глядя, — приговаривал наш управляющий сердито, с каким-то скрытым злорадством, которого я не мог пока понять. Погрохотав засовами, он отворил наконец калитку, и мне, живо прошмыгнувшему вовнутрь, предстало жуткое зрелище, зримая причина Амеленова злорадства... Не любил наш управляющий детей, а отроков — тем более, в особенности тех, от кого шум и беспокойство. Поэтому огромный, покрытый слоем пота и дорожной пыли мессир Эд, вразвалку — как всегда после дня в седле — шагающий с фонарем в руке со стороны конюшен, доставил его усталому взору некоторое удовольствие. Удовольствие, которое я никак не мог разделить. Разлакомившись долгой свободой, я успел подзабыть отцовскую привычку возвращаться в самые неподходящие моменты. У ног мессира Эда ковылял, вывалив язык почти до земли, его любимый здоровенный кобель — единственный спутник в разъездах, признававший только хозяина, а меня и матушку даже за людей не считавший.
Однако человеку, только что одолевшему собственную слабость, не так уж страшны внешние опасности. Скажу без ложного хвастовства — на этот раз даже жесточайшая порка, какую закатил мне раздраженный с дороги и усталый отец, не смогла навовсе выбить из меня радостного присутствия духа. Весь следующий день я проболел уже без шуток и валялся на животе в душной комнате, опасаясь показаться на глаза отцу даже за таким необходимым делом, как попить водички (еды мне, наказанному, само собой не полагалось). Но уже на другое утро, сдержанно рассказав тебе о своих подвигах, я увидел, как ты одобрительно приподнимаешь уголки губ — и был полностью вознагражден.
И только мельком, не обращая особого внимания — не хотелось слышать ничего о мессире Эде, пока не зажили окончательно свежие раны — я узнал от брата, что и впрямь, должно быть, готовится большой поход на еретиков. Не хуже, чем на Константинополь. И что мессир Эд уже, считай, записался под знамена графа Бургундского, вместе с другими нашими родичами, которые не прочь бы подзаработать на войне и, даст Бог, разжиться новой землей. Скоро они, конечно, не соберутся, если это все вообще не отменится — тамошние мятежные сеньоры хлопочут перед Папой, чтобы все уладить бескровно. Поход если и будет, то года через два, раньше ждать не следует; а может, за столько времени для отца найдется или вождь получше, или война поближе.
Господи, сделай так, пожалуйста, сделай так, чтобы он уехал! Этого, конечно, быть не может — слишком было бы мне тогда хорошо. Уехал бы на долго-долго, а если такая просьба — не совсем уж грех, то лучше бы навсегда. Пожалуйста, Господи.
* * *
Монах был цистерцианец — то бишь белорясный, износившийся до серого, только в темном (изрядно рваном) плаще по случаю мартовского холодного ветра. Совсем молоденький, худющий по примеру ихнего святого Бернара, бледный, как покойник, с тощей шеей, видневшейся из-под сбитого на сторону куколя. Он стоял на возвышении, возведенном не без помощи служек из Сен-Тибо, и говорил почти невнятно от запальчивости — но его все равно слушали. Рыцари, горожане, даже пара работников с перевалочных складов, занимавших в неторговые дни половину города Провен — слушали, чего же еще делать в Верхнем Городе не в ярмарочное время. Старая площадь перед церковью святого Тибо — обычное место городских сходок, где можно и обменяться новостями после утрени, и поторговать, и просто потолкаться среди соотечественников — удачно выбранное место для проповеди. И как только таким молодым монахам позволяют разъезжать с проповедями, качал головой архидьякон собора, тянувший со ступеней храма жилистую шею в надежде расслышать, что там проповедует бернардит — и притом не показать, что его это волнует.
А как не волновать. Что-то крупное творится на свете, не хуже византийского разгрома. Только на этот раз поближе, может, даже на здешней жизни скажется.
Проповедь монаха, обращенная ко всем, всем, всем — хотя и невнятная, видно, крепко задевала сердца — в основном люда более-менее военного; но и те, что в походе станут "простыми паломниками" — женщины, бездельного вида подмастерья, пара утренних пьяниц, еще кое-кто — светлоголовые шампанцы стояли плотной толпой, живо интересуясь его словами. Ветер, мокрый ветер первой весны, такой сладкий и страшноватый, рвал слова на части, горстями бросал их в лицо слушателям:
— Господне дело... Епитимья как за поход за-Море, полное отпущение и освобождение от кары даже для уголовных преступников и церковных татей... Возможность полного искупления, Господь не хочет смерти грешника, лишь обращения оного... Честные католики со всего мира, под благословением Папы... Король французский поднимает рыцарей по призыву викария Христова... Охрана имущества крестоносца, на тех же условиях, что и для похода в Святую Землю... Поднимаются герцог Бургундии и граф Невера, и тоннерский люд, и весь Осерруа... И не будет ни еллина, ни иудея, то бишь ни шампанца, ни бургундца, ни даже провансальца — но все, кто станет ратниками Христовыми, равно удостоятся награды небесной...
Какой-то рыцарь — спинища шириною с дверь, руки как грабли, рыжая борода лопатой — пробрался поближе хитрым способом: просто проехал сквозь толпу, не слезая с седла. Мартовское мокрое небо роняло на его сердитую сгорбленную спину белую морось.
— Эй, брат, как там тебя! А не заливаешь про награду-то? Небось король французский попользоваться нами хочет, лапу на вольных шампанцев наложить и провансальские денежки в одну рожу прибрать? Скажи-ка, проповедничек, что ты на это ответишь — землю-то отвоеванную кто возьмет? Король Филипп-Август, или Папа лапу наложит — или те, кто за нее будет драться?
Порыв ветра сорвал клобук с монашеской головы; молодой цистерцианец с полузаросшей в долгих скитаниях тонзуркой, с путаными русыми волосами, отброшенными назад, смотрел в глаза рыцарюге яростно и спокойно. Он уже навидался всякого — этот брат Огюст из монастыря в Потиньи, ушедший проповедовать не из любви к походу на еретиков, не из желания примерить лавры Фулька Нейского или там Жака Витрийского, но из одного только святого послушания. Век бы не видать такой паствы — то сонно-заинтересованных мирян, пришедших на очередное представление на площади, неважно, прелюбодейку ли там судят, святую войну ли проповедуют. То городских зажравшихся рыцарей, для которых единственная причина оторвать задницу от перины — это хороший доход, в походе ли заработанный, у горожан ли отнятый... Прошли времена золотых пилигримажей За-Море, когда шли голодные, холодные, безумно-отважные — умирать за Бога, умершего за людей. Прошла золотая слава рыцарства, отгремели трубы Ришара Кор-де-Льона (и те были уже не Готфридовы, подпорченные ржавчиной века, недаром говорят, что на востоке родился Антихрист). Опустился высокий рыцарский орден, и молоденький брат-бернардит — сам из бургундской рыцарской семьи, только увы — не заставший уже в живых рыцаря Церкви, святого Бернара — гневно смотрел в заросшее дикой щетиной лицо. Вот такой же рыцарь, с парой оруженосцев и какой-то шлюхой в компании, не далее чем третьего дня попытался проповедника на дороге ограбить. Раньше-то легче было, Потиньиские братья ехали вместе с крепкой свитой папских легатов, останавливавшихся в их монастыре — да прошли те времена, отец Милон и авва Арно-Амори по дороге отделились, свернув в королевский Вильнев-ле-Руа. Высокие проповедники — проповедовать высоким мирянам, королю и толстым баронам, а худого брата Огюста вместе с не менее худыми Роменом и Антуаном — по шампанским ярмарочным городкам, которые — всякий знает — так и кишат разбойниками...
— Только о мирской награде печетесь, сударь мой? О ней не меня вам спрашивать... Каждый крестоносец себе сам поприще выбирает, кому мирское, кому небесное. Охотьтесь за землями, если пожелаете — но потом не стоит дивиться, что Господь откажет вам в лене на Небесах. Вы, скажет Господь, и на земле свое получили — как сказал Он богачу, у ворот которого страждал нищий Лазарь!
Ловко отбрил, засмеялось несколько мастеровых. Шампанские горожане с рыцарями накоротке, в особенности с такими деревенщинами, как эта борода, конь весь обросший, как собака, сразу видно — невысокого полета птица этот рыцарь. Наверняка в Провен притащился не проповеди слушать, а у евреев деньги занимать да по баням шляться, дурные болезни подцеплять...
Но после проповеди, прошедшей в общем-то удачно (усталого вербовщика не побили, не сбросили с дощатого помоста, даже почти все дослушали до конца) рыжебородый рыцарь подошел-таки к монаху, в компании двух себе подобных товарищей и прыщавого молодого дамуазо, и расспросил подробнее: болтовня болтовней, а собирается ли из Шампани какой-никакой целый отряд? И если да, то под чье начало — уж если ехать в поход, так хоть со своими... Значит, кто под Бургундским герцогом идет, кто с севера — тот с сеньорами Куси, а граф Бар, случаем, не желает на королевской службе подзаработать? Кстати сказать, они серьезно рассчитывают за сорок дней карантена перехватить что-нибудь стоящее? Тулузский лен, конечно, богат, как императорский — но тамошние бароны, говорят, тоже не слабаки, на маврах натренировались... И, к слову сказать, кто над всей этой компанией назначен от Папы стоять? Хоть бы не хапуга какой, простите, брат проповедник, за выражение — но все же знают, что каждый под себя гребет, и если прелат похищнее полезет баронов возглавлять, он так и начнет у рыцарей изо рта куски вырывать, о своем радеючи... дай Бог пастырям нашим здоровья, я имею в виду, и как насчет бесплатного отпущения для тех, кто уже под отлученьем?
Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |