Шестеро человек унесло вниз по течению, девять лошадей, но оставшиеся, движимые благородным чувством мести, взлетели на коней и помчались ко врагам, мечтая разорвать и растерзать их...
Сейчас они сомнут дерзких, сейчас растопчут их копытами своих коней, даже не обагряя сабель... но что это?
Всего три человека стоят у пушек и смотрят так, словно это они — победители?
Но почему не бегут они, ни кричат от ужаса, не умоляют пощадить их жалкие жизни? Абузяру задуматься бы над этим, но молодость не позволила ему усомниться в близкой победе.
Он первым подлетел к пушкарям, но сделать ничего не успел.
Старик, докуривавший трубку, усмехнулся — и сунул факел в груду заранее приготовленного пороха.
Взрыв был страшен.
Абузяр погиб на месте, как и еще более сотни татар. А оставшиеся были в таком жалком состоянии, что вряд ли смогли бы сражаться в ближайшее время. Их сильно посекло осколками картечи, коя еще осталась, да и взорвавшиеся пушки — не подарок.
Погибли трое поляков, которые сами пожелали остаться на месте, после того, как кончились заряды. Не желая губить людей понапрасну, Лянцкоронский предположил, что турки просто переправятся выше или ниже — и вырежут заставу. Перекрыть весь Днестр поляки не смогли бы, оборонять батарею — тоже возможности не было, так что же оставалось?
Да только одно.
Пару десятков человек вдоль берега, пару десятков лошадей к пушкарям, как только переправятся — батарею известить, кто захочет уйти — пусть уходят, кто решит остаться...
И решили. Остался старый Збышек, остались Янко и Михал. Все трое уже в той поре, когда снег обильно выпадает на волосы и сражаться уже нет сил, но и родную землю, но и близких своих отдавать на поругание врагу нельзя... и сердце бьется, как у молодого.
А особливо весело было Михалу, у коего о позатом годе дочь умыкнули и продали, говорят, на турецком базаре. Вот за родное дитя и отплатил сейчас старый артиллерист. С лихвой отплатил, взяв вражеских жизней за свою более тысячи.
Все снаряды, которые оставались, весь порох... рвануло так, что черти в аду уважительно покачали головами — на что только не пойдут эти люди ради своей победы! Опять надобно дыру в крыше замазывать — весь ад с волос штукатурку стряхивает!
В тот день переправа более не шла. Днестр перешло не более семи тысяч человек, встали лагерем, кое-как похоронили убитых... настроение у всех было плохим. Еще воевать не начали, а уж такие потери?
Что-то дальше будет?
* * *
А дальше было вот что.
Подлесок, лощина, конница, предрассветный час, когда останавливается все, когда особенно темно и кажется, что день никогда не наступит, когда буйствует нечисть, а сон особенно крепок, когда голос говорящего человека разносится далеко вокруг, а потому говорит он очень тихо, но его все равно слышно, когда ночной ветер шепчет о страхе и крови...
Но сейчас шептал он совсем о другом. Но кто может понять речи вольного ветра?
А потому улетает он из лощины, в которой стоит почти мертвая тишина. Разве что чуть потрескивают факелы да иногда переступит с ноги на ногу, всхрапнув, какая-нибудь лошадь.
— Паны ясновельможные! Не для себя прошу — для родины нашей. Пусть не топчет вражеская нога ее землю! Коли нападем мы на супостата, так большой урон нанесем ему сейчас. Зарекутся басурмане приходить к нам, не станут ходить в набеги! Мы еще их змеиное гнездо выжжем. За матерей своих, за сестер, за жен и дочерей! Все ли готовы к бою?
Рева не было. Мужчины просто склоняли головы. Володыевский оглядывал их. Сегодня ему вести в бой почти тысячу человек, эту честь он выпросил у Собесского, упирая на то, что в городе покамест все и так идет неплохо, а ему бы хоть ненадолго на простор. Ян не стал спорить, но приказал вернуться. Он уже оценил по достоинству Ежи — как лихого рубаку и хорошего командира, но без сильных амбиций.
До последнего глядела Ежи вслед его любовь его Басенька, но ни плакать, ни уговаривать рыцаря остаться даже и не пыталась. Понимала, что может, и послушается он ее, да горше смерти будет храбрецу подобная доля. И знал Ежи, что как только скроется с ее глаз отряд — пойдет она в костел и станет молиться денно и нощно, чтобы сберегла его Матерь Божия от пуль и сабель. Чтобы сохранила его любовь той, которая стала его дыханием, его сердцем, его верой и небом. Порознь они жить уже никогда не смогут — не живет разрубленное надвое тело...
Не столько ради родины шел он на бой, сколько для любимой женщины, надеясь, что после войны и дети будут у них, и счастье, которого оба так жаждали — и не могли осознать в полной мере, пока родную землю сотрясали войны и невзгоды.
— Все ли знают свои задачи?
Мужчины закивали. Кое-кто проверил мешки у седел.
— Тогда — вперед!
Почти тысяча всадников ринулась волной на берег.
Турки, усталые после переправы, не успели оказать достойного сопротивления.
Их топтали, рубили, жгли, молча — и это было страшно. Только сверкали в темноте белые зубы на выпачканных сажей лицах, сверкали сабли, да развевались белые шарфы, повязанные на руку, дабы отличать своих от чужих.
Турки и татары кричали, бегали, орали, но все было бесполезно. Только в паре мест вспыхнуло сопротивление, но кто мог противиться конникам, которых вел сам Ежи Володыевский?
Лихой пан был страшен. Он рубился с седла, как бог, разваливая противников от плеча до пояса, резал турок и татар, как баранов — и никто не мог противостоять ему.
На противоположном берегу увидели, подняли тревогу, но поздно, слишком поздно... да и плоты покамест еще здесь...
Огня на них — и смолы! Пусть горят, пусть полыхают! Каждый день — наш!
— Огонь!!!
И громовой в ночной тиши сигнал, после которого ярко вспыхивают факелы.
Ежи знал, что захватить оружие или припасы не удастся. У них только одна возможность — налететь, ударить, пока не заговорили пушки, предусмотрительно выставленные турками на том берегу — и они торопились. И успевали, в последнюю минуту, но успевали...
Каждый кавалерист в эту ночь убил самое меньшее по три противника, а иные и поболее. Кого стоптали конями, кого просто сбили с ног — никто не разбирался. Потому что на плоты, на шатры, на мешки летела заранее нарезанная веревка с кусками смолы — и вспыхивала ярким пламенем. И попробуй, потуши!
— Все назад!!! Отходим!!!
Володыевский кричал что есть силы — и держащийся рядом оруженосец тут же протрубил в рог, подавая сигнал, его подхватили другие рога — и вся масса конников хлынула прочь от потоптанного и поруганного лагеря, дорезая по дороге тех турок, которые попадались под копыта коней.
Они успели уйти в последний момент, когда заговорили турецкие пушки. На том берегу поняли, что беречь своих больше не стоит, они все равно погибают — и надо наносить хоть какой урон врагу. Именно поэтому поджигали в последний момент и только несколько десятков человек. И они тоже ушли без потерь. Напротив, турки нанесли себе большой урон своими же ядрами, не разобравшись, что врагов уже нет и мстить некому...
Из переправившихся через Днестр семи тысяч янычар в эту ночь в живых осталось не более полутора — двух тысяч — и то, раненных, обожженных, измученных — негодных для боя.
И впервые султан задумался, стоит ли ему продолжать поход. Не успев переправиться, он потерял уже почти десять тысяч человек — и начал подозревать, что это только начало.
Но войско требовало добычи, татары требовали добычи — и ему приходилось двигаться вперед и только вперед.
А вдалеке, там, где не могла догнать отряд никакая погоня, у самого Жванецкого замка, пускали по кругу фляги с вином конники, делая по нескольку глотков за храброго пана Володыевского, с которым и в турецкий лагерь — и к чертям в зубы не страшно!
Ура пану Володыевскому!
* * *
— Душенька, радость-то у нас какая!
Любушка поглядела на мужа. Веселый, глаза горят, улыбка до ушей — одно слово, что царь, а так — дитя малое.
— Что случилось, радость моя?
— Ромодановский Азов взял!
— Как!!!?
Любушка ахнула от восторга. Она-то сейчас не могла, как ранее, ходить в тронный зал, да из-за занавесочки все разговоры слушать, не до того ей было. Владимир, хоть и спокойным младенцем был, а все ж чадушко пока не оставишь, и полугодика ему еще не сравнялось. Поневоле рядом будешь.
Алексей Михайлович принялся рассказывать. Подробностей Григорий не написал, а отписал только, что Азов взят, что хорошо бы теперь весной и на Ени-Кале пойти, и писал, что для того надобно.
— Радость-то какая! Родной мой, а что теперь будет-то?
Алексей Михайлович чуть призадумался. Пожал плечами.
— Это во многом от поляков зависит. — Люба смотрела с таким интересом, что муж тут же принялся просвещать ее. Женщина старательно запоминала — для Софьи. Предательством она это не считала, ибо на своей шкуре поняла, что Софья плохого не сделает ни ей, ни мужу. А знать надо — мало ли кто государю в уши напоет? Он и поверит, а люди пострадают. Всем хорош ее Алешенька, да вот ведь беда — мягок он избыточно, к людям добр, иногда и хорошо это, а иногда и беда приключиться может.
По словам государя выходило, что коли победят поляки османов, отбросят со своей земли — тут уж надо будет всем миром подниматься — и бить басурман поганых! Да так, чтобы перья летели во все стороны! С Корибутом договариваться, с Римской империей, с Данией, Швецией, Францией... да со всеми! И — бить! Тогда и на Крым пойти можно.
А вот коли победят турки...
Тогда куда как сложнее будет. Но все равно справимся, одолеем поганых! Просто повоевать придется намного дольше, а народишко и так недоволен. Едва из польской войны вынырнули...
Так что покамест отписать Ромодановскому, что все он правильно делает — и пусть продолжает степь щипать, своих выручать, татарские гнезда разорять... поделом им!
А дальше... посмотрим. Но готовиться будем к худшему.
Любаща слушала, запоминала и думала, что ей повезло.
Ее сын не должен узнать тяжесть короны. Дураки думают, что власть — в радость дается. Глупцы!
Нет, коли повезет ей — Алексей Алексеевич после отца ццарем станет, а Володя — при нем, братиком любимым останется. И не надобно малышу той власти, никак не надобно.
Ибо иго это из тех, что страшнее тернового венца.
* * *
А тем временем в крымской степи смотрел на небо пастушок Наиль.
Мальчишке и десяти лет не было. И сейчас пас он овец, смотрел на звезды и чувствовал себя несчастным.
А с чего тут быть счастливым? Семья бедная, отец его на соседа батрачит, мать с утра до ночи по хозяйству крутится, сам он пасет овец у Рашида, чтобы хоть с голоду не сдохнуть, шатер худой...
И что самое плохое — отец даже на войну не идут! Пошел бы — так, глядишь, коня пригнал, или деньгу привез, пленника привел, а лучше двух-трех. Вот у соседа целых шесть русских рабов живут, да две женщины, куда как хорошо...
Конечно, сам он может с утра до вечера только на диване лежать. Да еще махать плеткой. А что делать, ежели эти ленивые русские твари ничего сделать нормально не могут?
Да, Аллах для того и предназначил русичей, чтобы они служили рабами для правоверных.
Вот, когда он, Наиль, станет взрослым, он обязательно станет воином и пойдет в набег! Он докажет свое мужество и приволочет на аркане себе раба. А лучше нескольких, чтобы никогда больше самому не возиться с овцами.
Тупые грязные твари, почти как рабы...
И обязательно надо себе будет привести рабыню. Видел он такую у Шамиля — высокая, пышная, волосы светлые... жаль, глупа до невозможности, ни одного словечка не понимает, но для женщины это не так плохо. Чем красивее и глупее женщина, тем лучше.
Конечно, у него обязательно будет жена. А лучше — четыре жены, как завещал пророк. И штуки три наложниц, не меньше...
Размышления мальчишки прервал стук копыт.
Кто-то едет?
Да, наверное... Наиль лежал на земле, а по ней звуки далеко разносятся.
Пастушонок приподнялся на локте, вглядываясь вдаль. Но в темноте видно было плохо, а потом что-то вспыхнуло на горизонте. Там, где стояло его селение.
Мальчишка подорвался с земли, вскочил, заметался, но из темноты на свет его маленького костерка вылетела стрела, клюнула парнишку в горло — и степная земля окрасилась алым.
Так и оборвалась жизнь великого воина...
Из темноты выехали несколько фигур, не обращая внимания на разбегающихся овец.
— Мальчишка совсем...
— Из волчат овцы не вырастают. Сам знаешь, чем позже тревога пойдет...
— Знаю.
Такие дозоры были разосланы по степи в разные стороны с крепким наказом — уничтожать всех, кто встретится им на пути. В крайнем случае — брать в плен, но лучше, конечно, убивать. Пусть не летит молва от селения к селению, чем позже татарва спохватится, тем лучше будет.
Мальчишку, конечно, было жалко, но Ордин-Нащокин, не будь дурак, назначил в эти дозоры тех, кто хоть краем пострадал от набегов. У кого близких увели, дом сожгли...
Конечно, эти люди стреляли без размышлений и не оплакивали потом погибших от их руки.
А в селении творился ад. Или, как фыркнула бы Софья, полноценная зачистка местности.
Русские войска на территории Крыма не ходили единым кулаком. Примерно десять тысяч человек были разбиты на соединения по триста-четыреста воинов. Двести калмыцких или башкирских конников, сто или двести пешцев. И задание было дано простое. Увидел селение татарское — сравняй его с землей.
Отряд в сто человек шел по улице, складывая в кучки всех, кто бросался на воинов с оружием в руках. Этих в плен не брали, не глядя — старик, женщина, ребенок... взял в руки оружие — сдохни. Поднял оружие на русского — тем более сдохни!
Если стрелецкие клинки не успевали, из темноты летели стрелы. Каждое селение сначала окружалось конными, а уж потом начиналась работа.
Мужчины связывались и укладывались ровными рядами. К ним присоединялись женщины, а там и дети. Малышей до пяти лет относили в отдельные телеги, не особенно разбирая, где дети богачей, где бедняков — ни к чему. Этих детей отвезут на Русь, где и воспитают православными. Это уже распорядился Ордин-Нащокин. Два года?
Да, малышня. Но почему бы и не взять чуть постарше? Много ли человек помнят свою жизнь до пяти лет?
Пленных освобождали, срывая с них ошейники и цепи. Впрочем, воспринимали это все по-разному. И иногда освобожденные русичи кидались на своих мучителей, да так, что воины и не думали их оттаскивать. В горло вцеплялись едва ли не зубами...
А поскольку до конвенций здесь еще не доросли, ни башкиры, ни русичи и не думали останавливать бывших рабов. Они-то не всегда разберутся, а ежели этот человек такая сволочь — может, лучше ему и не жить?
Пусть рабы сами сведут счеты со своими мучителями — завоевателям работы меньше.
К рассвету все было закончено.
Пленные стояли отдельно, кто понурившись, кто сверкая ненавидящими глазами. Рабы споро грузили в телеги все ценное, что можно было найти в селении. Кому еще и знать, что где лежит, как не им? Потом дома подожгут и уйдут. И останется тут только пепел.