Наблюдались и успехи в учёбе. Он даже усовершенствовал навыки чтения. Усовершенствованный мозг требовал пищи духовной. Во всяком случае, буквы перестали вызывать у него отвращение. Он даже заинтересовался, почему в слове "комбикорм" слышится "а" и "е", а пишутся "о" и "и" — чем вызвал одобрительное ворчание папы Карло. Правда, объяснений он так и не понял, но лиха беда начало... Короче, всё шло очень неплохо, и Буратина решил, что очень уж сильно наказывать его не будут.
Само собой, дворик хорошо контролировался. Но в бедовой голове бамбука случайно встретились целых три мысли. Во-первых, он вспомнил, что знакомую больничку в корпусе E сейчас как раз ремонтируют, так что всяких пострадунчиков носят в корпус B. Во-вторых, что из любой больнички можно легко удрать. И, в-третьих, что в корпусе B практически нет внешней охраны. Так что, если всё пройдёт нормально, можно будет выбраться за ворота.
Оставалось попасть в больничку. На этот счёт у него тоже была придумка. Незатейливая, одноразовая, но на один раз — годная.
Буратинв дождался, пока папа Карло появится в пределах прямой видимости. Папа семенил по двору, куда-то очень спеша. Знаменитый комбинезон был полурасстёгнут, обнажив ослепительно-белую подкладку. Деревяшкин в который раз позавидовал доктору — комбинезон и в самом деле был хорош. Что говорить: уникальная довоенная вещь из непачкающегося и нестирающегося материала. Согласно легенде, Карло добыл её ещё в молодости, во времена скитаний по разорённым областям. По другой легенде, Карло во время очередного ребилдинга специально подогнал своё тело под этот комбинезон. Во всяком случае, сидел он на нём и в самом деле идеально...
Не дожидаясь, пока доктор продефилирует мимо, деревяшкин проделал нехитрую операцию: с силой выдохнул воздух из лёгких, замкнул гортань и перестал дышать. Он знал, что через три-четыре минуты после этого в глазах станет темно, а потом он вырубится. Научил его этому Чип — он таким способом ловил кайф, даже кончал от удушья. Бура от этого никакого кайфа так и не почувствовал и заниматься таким способом самоудовлетворения не пытался, предпочитая в случае чего терять баллы за рукоблудие. Тем не менее, сейчас навык самоудушения оказался очень кстати.
Когда Буратина немножечко пришёл в себя, он почувствовал характерное жжение в предплечье: папа Карло успел-таки проковырять его бамбуковую кожу и вкатил дозу стимулятора. Рядом топтались два коня-охранника с носилками: службы работали чётко.
Однако бамбук не спешил показывать, что с ним всё в порядке. Наоборот, он закатил глаза и сделал вид, что ему совсем хреново.
— Не пойму, что у него с мышцами, — доктор Коллоди прощупал жёсткую руку деревяшкина. — Несите в больничку, там разберутся... — коняги легко закинули деревянное тельце на носилки и понесли к корпусу Е.
Буратина тихо ликовал, когда доктор внезапно заявил:
— Нет, постойте. Что-то с ним не так. Несите его в старую лабораторию. В одиннадцать-бе. У меня тут дела, потом сам подойду и разберусь.
Старая лаборатория располагалась в подвале корпуса, под лестницей, ведущей в цокольный этаж.
Находилась она в одном из старейших зданий всего комплекса, а уж подвалы и подавно считались историческими: если верить слухам, сам великий доктор Моро проводил свои опыты где-то в этих самых катакомбах. Деревяшкин, правда, об этом ничего не слышал — а даже если и слышал, то немедленно забыл. Из-за скверно простроенных связей между кратковременной и долговременной памятью и размытых ассоциативных полей мысли в его голове были коротенькие и по большей части пустяковые.
Поэтому он не слишком огорчился по поводу краха своего плана: подумаешь, не очень-то и хотелось. В конце концов, побывать в старой лаборатории доктора Коллоди — тоже, если вдуматься, не хухры-мухры. Будет о чём рассказать старшим: из них, кажись, никто такой чести не сподобился.
Правда, сколько Буратина не вертел головой, ничего интересного ему на глаза не попадалось. Лаборатория оказалась всего-навсего небольшой неуютной комнатrой с единственным подпотолочным окном, замазанным белой краской. Из мебели имелась узенькая пластиковая койка, застеленная клеёнкой (на неё-то и положили бамбука), две рахитичные табуреточки и лабораторный стол, уставленный запылёнными приборами непонятного назначения. В углу за потрескавшейся пластиковой занавеской можно было разглядеть унитаз и крохотную раковину. Освещалось всё это двумя старыми люминесцентными лампами, гудящими и потрескивающими.
В комнате был, правда, и другой источник света — анимированная голограмма на стене. Она изображала огонь в очаге. Над ним был подвешен котелок. Голограмма была хорошей, годной: пламя выразительно лизало закопчённый бок котелка, из-под крышки время от времени вырывался вполне убедительный с виду пар. Не хватало только звукового сопровождения — недовольного кряхтенья горящих поленьев и позвякивания крышки.
Буратина долго пялился на живую картинку, потом ему надоело. Он повернулся на бок с твёрдым намерением заснуть.
От подступающей дрёмы его отвлекло странное поскрипывание. Звук был такой, как будто кто-то осторожно подпиливал доску.
Осторожно оглядевшись, бамбук заметил странное существо, напоминающее большого жука. Оно сидело на стене, метра на два выше очага, пошевеливая длинными усами, и тихо потрескивало — "крри-кри".
— Эт-то что такое? — вытращился на редкостную тварь деревяшкин.
Существо вопросительно подняло усики.
— Это вы мне, я полагаю? Что ж, я представлюсь. Меня зовут Замза. Грегор Замза. К вашим услугам. Взаимообразно позволю себе поинтересоваться, с кем имею честь?
— Ч-чего? — не понял бамбук.
— Ах, ну да, конечно, как я мог рассчитывать на иную реакцию? Ваши предельно упрощённые манеры делают наше общение затруднительным — как для вас, так и для меня. Видите ли, я привык к более обходительному обращению. Я воспитан в иное время, когда хорошее воспитание было в цене. Даже сеньор Коллоди, которому я отдаю должное, с моей точки зрения, бывает несколько вульгарен... хотя вы, разумеется, являете собой качественно иную ступень деградации. Хорошо, я ставлю вопрос иначе. Ваше имя?
— Буратина, — ответил бамбук, садясь на койку.
— Гм, запомним... И, насколько я понимаю, в вашем индексе много генов растений. Эта ваша кожа... кажется, какое-то дерево? Или трава? Впрочем, мне это безразлично: я чужд предрассудкам, как и они — мне. Важно только то, что находится внутри черепа. Но, скорее всего, там тоже дерево или трава. Вы, — уж простите старого физиогномиста, — не производите впечатления интеллектуала. К тому же вы, скорее всего, несколько недогидахт — если вы понимаете, о чём я.
Буратина почувствовал, что его каким-то образом задели, но не понял как.
— Да ты сам такой, — прибег он к простейшему риторическому приёму.
— Вот как? — насекомое немедленно обиделось. — Я, значит, вызываю у вас негативные эмоции? Вас что-то смущает в моём облике или поведении? Надеюсь, вы не страдаете инсектофобией? Или, может быть, — тут усики затрепетали особенно сильно, — вы антисемит?!
— Не поэл, — перебил его Буратина. — Ты кто? Чё тут делаешь?
— Так я и думал, — грустно сказало насекомое. — Вульгарность и дурновкусие — причиной коих, вне всякого сомнения, является постыдно низкий интеллект и усугубляющее данное обстоятельство отсутствие должного воспитания! Однако я всё-таки удовлетворю ваше любопытство. Что я тут делаю? Я тут живу. Если быть совсем точным, то я обитаю в этой комнате более ста лет. Что касается моего личного возраста, то, как я говорил в своё время профессору Преображенскому, он совершенно напрасно отказался от работы с высокими концентрациями генов насекомых. Некоторые их комбинации весьма способствуют долголетию.
— Сто лет? — Буратина вытянул шею, пытаясь разглядеть собеседника подробнее. — Ниччёсики! Хотя погоди, сто лет это ладно. Преобро... прибра... этот, как его, живодёр, он же раньше был? Ты правда с ним разговаривал?
— Уж не подозреваете ли вы меня в сознательной лжи? — насекомое возмущённо вздело усы в зенит. — О да, разумеется, я неоднократно беседовал с профессором. Это был интеллигентнейший человек, истинный аристократ духа. Общение с ним приносило мне ни с чем не сравнимое интеллектуальное наслаждение. Даже странно, что он не был евреем. Хотя порой меня терзают смутные сомнения...
— Он вроде ж собаками занимался, — выплыло откуда-то из дальнего закоулка памяти Буратина, — а не этими... как их... тараканами?
Грегор слегка пошевелился на стене, поудобнее растопырив тонкие лапки.
— А вы небезнадёжны... Рассею ваше недоумение. В начальный период исследований профессор занимался именно насекомыми. Собственно, изучение некоторых особенностей их генетического аппарата и позволило ему создать клеточный секвенсор. Просто опыты с собаками оказались более востребованы. Его заказчикам, как всегда, нужны были солдаты. А существа, подобные мне — то есть с высоким I в APIF, иначе говоря инсектоиды, — обычно испытывают глубочайшее отвращение к насилию и внешней дисциплине. Даже существа с генами муравьёв и термитов, на которых возлагались столько надежд, оказались более чем посредственными военными... Но, кажется, вы меня не слушаете?
— Яюшки... — пробормотал Буратина. Занудный голос насекомого навевал на него сон, удерживать внимание было трудно.
— Н-да, — насекомое неодобрительно качнуло усами, — ваши коммуникативные навыки тоже оставляют желать лучшего.
Это тонкое оскорбление Буратина почему-то понял.
— Да у меня по соцприспособленности знаешь сколько баллов? Тебе столько в жизнь не заработать! — выдал он.
— Меня не интересуют эти ваши баллы, ибо я считаю местную кастово-иерархическую систему аморальной и неэффективной, — Грегор горделиво поднял усы. — Однако, вернёмся к высказанному вами ложному мнению относительно моей генетической принадлежности. Вы поименовали... ах да, лучше сказать — назвали, у вас ведь такой скудный словарный запас... так вот, вы назвали меня тараканом. Вас извиняет только незнакомство с миром насекомых, существовавших до войны. Я не имею ни малейшего отношения к Blattoptera. Некоторые ещё имели наглость сравнивать меня с вошью. Я уверен, что сравнения с кровососущим насекомым является одной из форм кровавого навета. Ответственно заявляю, что ни к воши платяной, ни, тем более, лобковой, я не имею ни малейшего отношения. Как и к иным синантропным насекомым. Впрочем, возможны разные понимания синантропности... хотя это пока оставим, как слишком сложную для вас тему. Основу моего генетического профиля составляют гены так называемого сверчка домашнего, то бишь Gryllus domesticus. Остальное же заимствовано у... — тут насекомое произнесло что-то настолько невнятное, что Буратина не разобрал и полслова. Деревяшкин с трудом вспомнил, что нечто подобное иногда бормотал себе под нос папа Карло, и называл это "латынью". Насколько он помнил, латынь — какой-то мёртвый человеческий язык, на котором разговаривали во времена Выбегалло.
Чтобы не заснуть, Буратина изо всех сил ущипнул себя под коленкой.
— Что касается генетического материала Homo... — продолжало тем временем насекомое. — Я, если вы заметили, еврей. Ах да: вы, скорее всего, не знаете, кто такие евреи. Вряд ли вашему слабенькому уму доступна сама концепция богоизбранного народа. Я, наверное, не самый характерный представитель своего племени, по крайней мере внешне — так что не стоит судить по мне о нашей великой нации, столь трагически исчезнувшей в этой гойской заварухе. Однако, даже такое скромное насекомое, как я, всё же заметно отличается от гоев, в особенности умственными и нравственными качествами. У меня, прошу заметить, таки имеется офене аидише копф, то есть светлая еврейская голова. Полагаю, вы уже почувствовали некоторый интеллектуальный дискомфорт в ходе нашего общения? Увы, высокий интеллект — не только дар, но и бремя. Как, впрочем, и любой другой дар. Впрочем, это всё так банально...
— Так чего ты тут делаешь? Какое у тебя применение? — Буратина решил всё-таки добиться от странной твари понятного ответа на простые вопросы.
— Ах, это... Увы, никакого полезного применения у меня нет. Я — артефакт прошедшей эпохи и сохраняюсь как ископаемое. У меня высокий ай-кью, но практической пользы от меня, признаться, немного. Я не гожусь даже как биологическое сырьё: как я уже говорил, никого не интересует генетический материал насекомых. С другой стороны, ем я мало, места практически не занимаю. Меня терпят, поскольку я не приношу вреда, а иногда могу быть полезен... ну хотя бы как независимый консультант по историческим вопросам.
В коридоре послышались шаги.
— А вот и доктор Коллоди. Пожалуй, я вас на время покину. Судя по звукам, сопровождающим его передвижение, он сильно не в духе. Рискну даже предположить, что... — Замза, не договорив, ловко влез внутрь голограммы с огнём и котелком и там затаился. Из огня торчал только кончик длинного уса.
Через минуту в комнату вошёл доктор. По его лицу Буратина понял: стряслось что-то очень скверное.
— Как ты? Живой? — спросил папа Карло без всякого интереса.
Деревяшкин попытался что-то рассказать, но доктор только махнул рукой.
— Плевать. Теперь на всё плевать. Шарманка сдохла, — выдавил он. — Настроечные платы тю-тю.
Глупый бамбук не сразу сообразил, что отец говорит про секвенсор.
Глава 9, в которой мы чуть было не становимся невольными свидетелями совершеннейшего неприличия
3 ноября 312 года о.Х. Полдень.
Страна Дураков, междоменная территория
ИНФОРМАЦИЯ К РАЗМЫШЛЕНИЮ
...Обычно под няшностью понимается способность вызывать у других существ прилив фокусированных на объекте эмоций тона XI 2,5 — 4.0 по обобщённой шкале Бруно (безотчётная симпатия — нежность — энтузиазм — преклонение), вызываемых окситоциновой атакой, часто на фоне резкого повышения уровня андрогенов (у самцов).
В отличие от других паранормальных способностей, Н. наследуется с коэффициентом 0,5 и выше в случае подходящей основы. В настоящий момент устойчиво воспроизводимая Н. известна у поняш, котегов, филифёнок и нек. др. основ. Имеются косвенные свидетельства о том, что Н. обладали даже некоторые дохомокостные существа.
У поняш Н. блокируется Y-хромосомой, что делает её носительницами исключительно самок.
Паранормальные способности. Краткий справочник-определитель. 3-е издание, стереотипное. — Директория: Издательство "Наука". 289 г. о.Х. — С. 78.
Три, всего лишь три проблемы делали жизнь Пьеро невыносимо ужасной — любовь к девочке с голубыми волосами, айс-дефолт и резь в желудке. Самой невыносимой была третья.
Отравился Пьеро по глупости — схомячил какую-то падаль, найденную в траве. Кажется, это была недоеденная тушка какого-то мелкого зверька вроде дикой крысы. От неё отчаянно воняло, но Пьеро был под айсом и находился в состоянии полного неразличения добра и зла.
В этот день они прошли километров тридцать, по жаре, по сильно пересечённой местности. Карабас с командой не церемонился и вовсю использовал свои возможности психократа. Пьеро даже не чувствовал своих рук и ног — они двигались сами, повинуясь чужой воле. Всё, что можно было делать самому — утирать пот со лба. Вместо этого Пьеро пил солёные капли, стекающие на губы, и шептал имя возлюбленной. В сочетании с набирающим силу айс-приходом оно полностью выносило то немногое, что осталось от мозга. Это было состояние не то чтобы даже приятное, а балдёжное — он был как бы подвешен внутри себя, будто его сердце лежало, скрючившись, в гамаке, над какой-то шевелящейся, движущейся бездной, пробитой навылет мутным дневным жаром. Потом и это прошло, осталась только блаженная зупа подступающего небытия, — и вот тут-то его и пробило на хавчик. Да так пробило, что он даже вывадился на пару секунд из ментального захвата Карабаса и прихватил ту дохлятинку.