Некоторые уточняют, что укрытие зеркала делается для того, чтобы находящаяся при покойнике его душа не встретилась со своим отражением в зеркале, самом по себе обладающем, как они верят, магическими недобрыми свойствами, не вошла в зеркало и не осталась в нём и после того, как покойника вынесут из дому и похоронят. Чтобы можно было потом пользоваться зеркалом, не рискуя встретиться взглядом с душой покойного. Может быть и такое, если они способны увидеть душу, хоть свою, хоть чужую, но ведь и это не так. Так что, не может, знаете ли, и такого быть.
Думается, завешивают зеркало для того, главным образом, чтобы не шокировать живых возможным, но неожиданным для прощающихся видом уходящей фигуры покойного, представленной тонкоматериальными телами, обычным глазом не замечаемыми, однако при подобравшихся условиях отражающимися в некоторых зеркалах. А завешивают, на всякий случай, все зеркала. Кто же знает, вдруг да отразят? Предполагаю, старые зеркала с ртутной амальгамой, а ртуть — металл тяжёлый, очень просто "проделывают" такие штучки, а новые, с лёгким алюминированным покрытием, оказываются для этого менее "способными". Могут отражаться в старинном, "тяжёлом" зеркале не обязательно "души" новопреставленных, но и какие-нибудь другие иноматериальные сущности. Вот у Михаила Афанасьевича Булгакова из зеркала в проклятой квартире N50 вышел рыжий демон Азазелло.
Так что и здесь, скорее всего, обычная повседневная путаница в людских представлениях: вряд ли уходит через зеркало душа, а способны отразиться в нём всем или не всем своим комплексом тонкоматериальные тела, аура умершего человека. Значит, отразятся и другие тонкоматериальные объекты со сходными вибрационными характеристиками. Можно создать зеркало с покрытием из ещё более тяжёлого металла, чем ртуть. Разобраться и подобрать материал, не просто отражающий, а по сути, преобразующий излучения от объектов из высокоразмерных пространств в видимые глазом и оптикой картинки или образы, воспринимаемые другими органами чувств — для всех желающих в нашем мире. Чем не идейка нового товара? Пускаю в мир промтоварное буриме: я начал — пусть же теперь кто-то ловкий подхватит и продолжит!
Внутри себя я очень хорошо знаю уже, что отец Бориса, академик Кирилл Михайлович Августов в своё время достаточно много поэкспериментировал с различными сочетаниями "тяжёлых" и "лёгких" зеркальных поверхностей, а также непросветлённой и просветлённой оптикой с разными типами просветления, из разных сортов оптического стекла и разных его плотностей, прежде чем вышел на идею создания своего аэрокосмического МиГа и подобрал оптимальное сочетание принципов его работы.
Не увидел я в зеркале не только Бориса, но и автора, от меня отделившегося в целях реализации его собственной жизненной задачи. И он и связанные с ним жизненные мои впечатления отслоились от меня, как стареющие чешуйки кожи, на смену которым непременно отрастают новые, на время укрывающие меня от жизненных невзгод, как невесомая зеркальная броня. В высоком старинном зеркале я увидел только себя. Замер от неожиданности встреченного собственного взгляда и лица, застывшего с задумчиво-нелепым выражением. Но и не отразившийся в зеркале автор никуда пока от меня не ушёл, пребывал совсем рядышком.
— Зачем, мечтая постоянно о тепле, ты купил эту холодную развалюху, в чём здесь твоя логика, твой не вполне понятный интерес? — пользуясь своим желанием выслушивать всех, кого захочется, если только захочется, и узурпированным правом задавать всякие, не всегда умные, вопросы кому ни попадя, спросил я у отделившегося от меня автора. Он пожал плечами, размял сигарету, понюхал, убрал обратно в пачку и ответил:
— Дом этот я купил потому, что при нём есть хоть и тёмный, но большущий, как амбар или крестьянская рига, сарай, где, в отличие от городской квартиры или тесного кооперативного гаража три на шесть метров, можно устроить ха-а-арошую мастерскую. Это вообще отличный ангар. А в сотне метров от усадьбы есть приличных размеров пруд. Вместе взятые и ангар, и пруд позволяют надеяться, что при старании и везении можно построить "реплику" — масштабно уменьшенную летающую копию любимого нами с тобой японского истребителя "Зеро". Он по своей компоновке очень подходит для создания "реплики". Или построить уменьшенную копию ещё более интересного и изящного истребителя Ки-61 "Хиен", "Ласточки". Надо только постараться найти наш подходящий движок или выписать хороший двигатель из-за границы — уж очень узкий нос получается у второй уменьшенной "реплики", если у натурального истребителя "Хиен" фюзеляж был только 84 сантиметра по ширине, а для пилота кабина на "реплике" возможна не уже шестидесяти сантиметров, иначе не шевельнуться и не выбраться, в случае чего. Делим первую цифру на вторую и получаем масштаб уменьшения, один и четыре десятых. Тогда размах крыльев "реплики" будет чуть меньше восьми и шести десятых метра, восемь и пятьдесят семь с копейками. В гараж не входит. Усложнять, утяжелять крылья лёгкого самолётика, делать их складными, нерационально. Значит, нужен ангар минимум с девятиметровыми воротами. Мне подобный аэроплан рассчитать, ты знаешь, проще, чем два пальца обозвать. Руки дела просят, чешутся! И потом зимой с ровного льда пруда подняться на самодельной машине в воздух, хоть и невысоко, чтоб не засекли радарами.
В большом мире "я" своё отлетал, а здесь, в этой деревне, кроме зимнего пруда, другого местного лётного поля нет: лога, овраги, кочки да колки-перелески, разросшиеся вдоль и поперёк по заброшенным покосам. Скотину-то перестали держать, молоко-яйца и те в магазине берут — дешевле, проще, чем самим возиться. Опять же, умом смешаются, где бы сена хоть козе взять — на корейской "Хюндайке" в багажнике с покоса не повезёшь, а лошадей забыли уж, как и запрягать, всё норовят телегу перед лошадьми поставить, заднего ума привод. Конюшни сгнившие давно истопили, да и когдатошние тележные мастера уже на том свете таратайки, двуколки да шарабаны ладят.
— Логика, логика? — торопя автора, оттого, что замерзал, а времени на возню с печами было предельно жаль, напомнил я. — Опасаешься, я ведь об этом знаю, что литературный труд твой не одобрят, не поймут, смирительную рубашку натянут, насмеются досыта, заколют уколами, объявят психом, заклеймят чернокнижником...
— Другое время, — быстро возразил он. — За свободомыслие сейчас не казнят. Ну, не всех. Перетопчемся.
— А сам ни в какую не унимаешься — всё пишешь, пишешь, — неистово продолжал недовольствовать я. — Или вдруг вот придумал постройку этого самолета "Зеро"... Лично я пока ничего такого строить не предполагаю. Лучше уж новый дом! Разумны ли твои действия, автор?
— А у кого-то из нас, ты думаешь, они разумны, коль наша жизнь — игра? — Не только спонтанный вопрос, но и развернутый ответ, оказывается, были у него наготове. — К примеру, у Сани Македонскова, с горсточкой друзей-гетайров, вооружённых дрекольем, отправившегося на завоевание вселенной? Или, только допустим такое, у тех, современных уже нам учёных, кто объяснял, что Александр Великий, желая наладить торговлю своей горной нищей, ты её видел, Македонии, ни денег, ни товаров не имеющей, с богатыми Африкой и Азией, разгромил египтян, а потом и персов. Не мешкая, избивал всех подряд, кто только на дорожке ни попадался. Он не спрашивал, кто тут якобы так необходимые ему купцы, а кто случайные прохожие, и на пути к Инду исправно жёг города вместе с тогдашними караван-сараями, механами и мехмонхонами, — на разных азиатских языках это одно и то же — придорожные ночлёжки-гостиницы.
Я могу предложить иную, еще менее разумную версию, но более верную: царственному, известнейшему из учеников Аристотеля Стагирита просто захотелось посмотреть на край земли, как там солнце восходит. Вот он, любопытствуя, туда и отправился. Конечно, с отчаянными своими дружками-гетайрами, красавицами-гетерами для развлечения и личной охраной, царю подобающей. Оснащённый по реальной обстановке просто турист того времени, не приходит тебе такое в голову? Скажи, с нас, невеликих, какой тогда спрос за дикие желания? А чтобы смешнее жилось!
Ты вот возьми и просто поменяй знак у всего, что ты лично делал в жизни, с того, что считал положительным, на отрицательный, и погляди, что из этого получится. Что теперь — хорошо — и что у тебя — плохо? Видишь, как преобразилась вся картина твоей жизни?! И скажи, а с точки зрения какого присвоенного на время халата ты решал, что плохо и что хорошо? То-то! Потому, наверное, что нет ни хорошего, ни плохого. Всё сплошная иллюзия. Буддисты так считают. И правильно, скажу, считают!
А вот я, того же смеху ради, желаю теперь по уличной грязи шествовать в кабак в панбархатных онучах, как тот шишковский золотостаратель, и в посконной рубахе, истлевшей от пота в таёжных комариных уральских дебрях. Пускай, на хрен, весь мир подивится на расейского лапотника! Может, в прошлой жизни он был высокорождённым дюком или гордым лордом, а в этой стал спившимся русским скоморохом. Познакомься глубже с собственным нутром — вот когда удивишься! Смешно? Помнишь частушку? "Ты по цё меня ударил балалайкой по плецю? Я по то тебя ударил — познакомиця хоцю".
— Ну, ин ладно, — согласился я и с автором, от удивления употребив архаизм в тон ему: выскочил из меня нежданно-негаданно ещё и скоморох! И тут же вспомнил, вытащил из глубин уже русской моей действительной памяти забавно воспроизведенный моей мамой запомнившийся ей в её детстве староуральский говор одной старушки, впустую съездившей в Москву в конце социалистических тридцатых сталинских годов из своей деревни, ныне обезлюдившей и вымирающей. Старушка обижалась на жителей соседней тогда Песчанки, позже, со времени резвого на необдуманное действие Хрущёва исчезнувшей вместе с другими "неперспективными" сёлами и деревнями с карты соседнего края, как будто никогда не жили здесь русские люди:
— "Ак поцё ино в Песцянке наср...ли, цё в Москве мануфактуры много?"
— Я понимаю, мама, что говор её этот староуральский на самом деле ещё древнее, он староновгородский, это в Господине Великом Новгороде, да и в Новгороде-Северском, откуда знаменитый князь Игорь поднялся в набег на половцев, тоже разговаривали, "цёкая": у них издавна, наверное, с Киевской Руси было "тако нарецие". А вот что означает это странное слово "ино" с ударением на второй гласной? Откуда пришло оно?
Мама этого не знала. И только сейчас, у старинного зеркала, я, не филолог и не языковед, которые почти с пеленок знают об этом слове и о других словах всё досконально, понял интуитивно, что "ино" — простонародная форма ещё более древнего, чем древнерусское, междометия "ин". Ещё через несколько лет нашёл случайно: "ин" — это "тогда", — ах, как просто!
Не все из нынешней российской молодёжи смогли бы понять, о чём поведала уральская старушка. Светлая тебе память, безвестная уральская женщина... Ныне через мамино воспоминание во мне живы твои отзвучавшие задолго до моего рождения простонародные нетленные русские слова. Спасибо тебе за них. И маме моей — за то, что она моя мама, что на десятом десятке своих лет сохранила такую прекрасную память, а в сокровищнице памяти сберегла древнюю русскую речь.
С некоторым удивлением я понял вдруг, что внутри меня, как оказалось, пребывает превеликое множество авторов! Все они теснятся, толкаются, отпихивают один другого, вовсе не стремятся выстроиться в организованную очередь в затылок друг другу, чтобы завладеть моим вниманием хоть в каком-то подобии порядка. Каждому из них есть что рассказать, и они перебивают друг друга, причем, их, в отличие от меня, не заботят ни фабула, ни цельность, ни образность, ни смысловое единство повествуемого. Расскажут, каждый своё о своём герое, и от меня отделяются, сразу уходят с чувством выпитого долга и вполне потому довольные. И совсем не каждый из авторов набивается непосредственно в герои произведения. Они тоже полагают, что в качестве повествователей Бориса и Акико достаточно? "Достаточи-но", — как Борису когда-то произнесёт это слово Акико. Я-то в подобной достаточности численности героев нимало не убеждён. Придется мне существенно поправить этих моих авторов! Но я отвлёкся:
"Да ну их всех, и конкурирующих авторов и героев! Любовь любовью к героям, а всё же никто из них за меня дров не принесёт, да и не накормит. Протоплю-ка хотя бы остывшую "голландку" сам, — решил, наконец, я, отходя от старинного зеркала, волшебно посодействовавшего снятию старой информации "из воздуха", из живущей ауры более чем столетнего дома со стенами из толстых сосен; в наше время деревья всё чаще срубают раньше, чем те успевают дорасти до таких солидных диаметров. — Простую яичницу с беконом по-американски и оставшийся в банке демократичный растворимый кофе "Нескафе" приготовлю на электроплитке, русская печь со встроенной плитой мощная, но слишком тихоходная. Хоть печь, в самый раз, пожалуй, сгодилась бы для сказочного лежебоки-мечтателя Емели, который не спешил трудиться, как нынешний высокопоставленный чиновник, и либо выжидал, на авось, пока всё не исполнится само собой или вообще отпадёт нужда, либо запускал в действие подчинённое ему волшебством "щучье веление". Такая печь не для чашки кофе, а для моего комфорта, для благословенного и благотворящего тепла. И когда, подкрепившись, скажу сам себе, не знаю, о ком: "И понеслась душа его дальше в рай, да всё по кочкам", где-то слышал и такое выражение, тогда и продолжу работу".
Всё так и произошло, и я работал всё утро, и день, и вечер допоздна, пока ещё видел до темноты, забывшись и не зажигая света. "Пахал" и весь второй день, то есть оба выходных, очень увлечённо. Не помню, что и когда ел-пил, готовил ли или только тщетно прособирался. Расхаживая под диктовку компьютеру-ноутбуку, волнуясь и переживая, намотал километров двадцать или сорок по горнице, вот ещё какой выискался добровольный затворник, кто ж меня этак-то заточил, но в глубине всё-таки чуть-чуть подцарапывала, будто коготком, возможная неточность памяти. И поздним воскресным вечером, вернувшись с благословенно плодотворной дачи на самом краешке восточной Европы через Уральский хребет домой, в западноазиатский Екатеринбург, первым делом я поспешно раскрыл очень хорошую книгу Бориса Грибанова о Хемингуэе, которую не вынимал из шкафа лет, наверное, двенадцать-пятнадцать, если ещё не больше.
Оказалось, что на самом деле незабвенная Гертруда Стайн провозгласила лозунг, которого придерживалась сама и внедряла в другие умы: "Цивилизация началась с розы. А роза есть роза есть роза есть роза". О себе она с глубокой убежденностью говорила, что: "Никто ничего не сделал для развития английского языка со времён Шекспира, не считая меня и отчасти Генри Джеймса". Имела в виду автора скандального романа "Улисс". Заслуги сэра Исаака Ньютона, да и других выдающихся творцов, в развитии английского языка она, по-видимому, игнорировала, или их не знала. Утверждала всерьёз: "Да, еврейская нация дала миру трёх оригинальных гениев: Христа, Спинозу и меня". Многие её не понимали, но очень многие ей верили, хотя бы временно. Однако родной её брат Лео высказывался о ней так: "Гертруда не может мыслить последовательно в течение десяти секунд. Только после того, как я открыл Пикассо, и его картины висели у меня в студии в течение двух лет, Гертруда стала думать, что понимает их достоинства". Брат мог хрестоматийно взревновать к сестриной славе, как, скажем, кинозвезда Эрик Робертс к кинозвезде Джулии Робертс (временами нравятся мне и он, и она, но она всё же побольше — блистательная женщина, хоть, судя по ролям, и чересчур своенравная, — стойкий и невозмутимый буддист Ричард Гир с трудом с ней, сбегающей невестой, управился), потому я всё же склонен согласиться не с Лео Стайном, а с теми из сугубо объективных современников восхитительной, глыбоподобной своими наружными и внутренними объёмами мисс Стайн и неведомого мне обликом её уважаемого брата, открывателя Пабло Пикассо, кто честно признавал за Гертрудой Стайн напряжённую работу её острого еврейского аналитического ума.