Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |
Знатные люди могли откупиться, послав вместо себя наемного работника. А уж с собственными башенками разбирайтесь, как хотите — но чтобы в недельный срок ни одной не осталось.
Блестящий эскорт — пять рыцарей, человек тридцать солдат — остановился возле красивого высокого дома в квартале малого Сен-Сернена. Домишко дай Бог каждому, с фигурными решетками на окнах, с лепниной не хуже церковной, а вокруг окон — цветная блестящая плитка. Бург — отличное место для ново-разбогатевших горожан, торговцев и чиновников; непочатый край по части разрушения и грабежа.
Светловолосый, сильно потеющий под щегольской кольчугой мужчина указал бледной рукой на прилепившуюся сбоку к трехэтажному строению смотровую башенку.
— Вот, пожалуйте, еще одна. Неужто каждому отдельно надо приказывать? Уже неделю как должна быть снесена! Где, спрашивается, хозяин этого... донжона? Не дом, а крепость, впору весь целиком разрушать!
Хозяева — вернее, сплошные хозяйки — на стук древком копья в ворота высыпали наружу испуганной цветной стайкой. Стоят и таращатся, глаза у всех одинаковые — темные, круглые, глупые донельзя. Одна почти старуха, две молодые девчонки, и еще пигалица в короткой рубашонке. Принц Луи, у которого по красному, обгоревшему на солнце лбу стекали коричневые струйки пота, снисходительно улыбнулся, не желая пугать женщин.
— Хозяин ваш где? — спросил по возможности мягко, но свысока, чтобы почуяли — не простой человек с ними говорит.
Старуха приоткрыла рот, но так ничего и не сказала, прижимая младшую дочку к худому животу. Девки продолжали глядеть.
— Видно, не понимают языка, — обратился снисходительный принц к своему спутнику, коренастому великану, несмотря на жару, не снявшему шлема. — Поговорите с ними по-здешнему. Спросите, где их мужчины, почему до сих пор не снесена башня.
Тот коротко пожал плечами, ответил на том же франкском:
— Бьюсь об заклад, ваше высочество, все они понимают. Только валяют дурака, по здешнему обычаю.
Но все-таки обратился на ломаном "ок" к провансалкам, вжавшимся в стену при первых звуках его голоса:
— Где... хозяин? Какого... дьявола... башня?
Слова он подбирал медленно — не хотел, никогда не хотел учиться здешнему языколомному наречию. С самого Памьера считал — это не он должен учить их язык, но они заучивать ойль. Чтобы помнили — нет у них своей страны, есть лишь южная часть великой франкской державы. Разве не поучительно? Однако хочешь-не хочешь, за шесть лет понемногу научился. Не говорить — так хоть понимать.
Старуха залопотала с огромной скоростью, граф Симон с трудом успевал разбирать. Но главную мысль все-таки уловил: единственный мужчина в семействе, городской консул, попал в число заложников Тулузской верности и временно сидит в подземелье Нарбоннского замка, так что башенку ломать некому. В доме одни женщины, работников всех побрали на разрушение стен.
Нет бы поклонилась подлая, все-таки со своим графом разговаривает. Нет бы помедленней болтала. А она сложила руки на груди — и будто понимая графовы трудности, нарочно трещала, как церковная деревянная трещотка, да поглядывала так надменно, будто делала одолжение. Принц Луи ни слова не понимал, поэтому тратил время на то, чтобы с любопытством вглядываться. И разглядел в лицах женщин некоторое откровение. Не страх ведь это был — выражение их темных маслинных глаз. Три пары глаз уперлись в королевский эскорт с яростной, непримиримой ненавистью — такой сильной, что для нее ни слов, ни жестов не хватит.
Монфор, развернувшись к сюзерену, кое-как перевел слова этой упрямой тетки. Тот приподнял брови.
— Как консулы присягали на верность легату и Церкви, я помню. А вот о заложниках впервые слышу. Что за заложники?
— Фульконова идея, — благосклонно сообщил граф Симон. — И на мой вкус недурная, сир: я с этой породой давно знаком. Если у них не взять хоть десяток языков, они готовы, простите за выражение, накласть вам посреди чистой горницы — наплевав, что потом их же бородами эту горницу будут вытирать. Так что мы взяли дюжину консулов в замок до окончания работ. То есть пока все не разрушат. Или еще подольше.
Принц Луи благосклонно кивал, на миг отведя взгляд от женщин у стены — и пропустил момент. От неожиданного крика он едва не подскочил в седле, рука сама собой схватилась за меч. Что? Нападение? Среди бела дня? А всего-навсего одна из девиц, та, что пониже и пополней, взбесилась отчего-то и бросилась вперед, как бешеная собака. Проскользнув под брюхо оруженосцева коня, вцепилась в высокий сапог графа Монфора, царапая ногтями и стремясь дотянуться до живой плоти. Золотистые руки обнажились едва ли не до плеч, под рубашкой прыгали крепкие яблочки грудей.
— Дьявол, волк, людоед!! Батюшку забрал! Брата убил! Чего тебе еще от нас надобно?! Башенки? А почему сразу не всего дома?!! Не всего города?!
Монфор брезгливо оттолкнул ее ногой — но не сильно, так, чтобы отстала.
— Убери свою девку, — бросил он старухе, которая и сама бы рада ее убрать: с белым ужасом на лице уже проталкивалась сквозь мгновенно сплотившееся кольцо солдат к своему сумасшедшему дитятку.
— Айма, хватит! Заткнись, дура!
Но девица, неожиданно сильная, отбивалась от матери, уперев в скрытую шлемом Монфорову голову ненавидящий взгляд.
— Волк ненасытный! Не нажрался еще? Не набил брюхо нашими косточками? На тебе, жри, жри! — и она в полном исступлении рвала на себе рубашку. Солдаты вокруг, уже поняв, что никакой опасности нет, реготали и обменивались непристойными шуточками.
Принц Луи, утомленный солнцем и криками, тронул коня, сказал с отвращением:
— Поедемте, господа.
Эскорт тронулся вперед. Девица все билась в истерике, и видя, что ненавистный Монфор уходит, извернулась в материнских объятиях и плюнула — неожиданно далеко и метко, попав на круп графской лошади. Конный оруженосец, решив, что это уже слишком, приподнял собачью плеть.
— А ну, пошла, шлюха!
— Оставь, — с глубочайшим презрением обронил Монфор, не оборачиваясь. — Не тронь. Пускай собака брешет.
Старуха, наконец-то кланяясь — ради дитятки родного чего не сделаешь! — уже уводила девицу, увещевая и ругая, оттягивая ей голову назад за необычайно густые и лохматые волосы.
— А она ничего, — сказал с усмешкой один сержант другому. — Кусачая, конечно, но я злых люблю. Говорит, у них мужиков в дому нету?..
Но граф Монфор, неведомо как расслышав его слова, обернулся и так мрачно глянул в прорезь шлема, что сержант мгновенно заткнулся и опустил голову.
Уже отъехав от неудачного дома на пару туазов, граф приотстал и глянул еще раз на башенку. Злосчастная вышка торчала на фоне неба материальным укором.
— Пару людей я вам пришлю, — сказал он хозяйке, все еще возившейся на мостовой со всхлипывающей дочерью. — Сегодня. И чтобы завтра этого, — кольчужная рука указала на башню, — я тут не видел. Сам проверю.
И поехал, не оглядываясь. Красная раскаленная улица душила жаром. Кровь тяжело колотилась в Монфоровой голове. Он начинал ненавидеть этот город — и, кажется, вполне взаимно. Графу было муторно, хотелось вытереть пот, сплюнуть горячую слюну. И напиться в дым.
* * *
После вечного английского дождя и туманного неба даже серая Бретань с тамошними лопочущими крестьянами показалась мне сущим раем. Я готов был, как усталый паломник, целовать мостовые портового города и поливать их слезами; и едва сошед по сходням корабля на бретонскую землю в городе Сен-Назер, я уже мечтал о настоящей земле, земле провансальской под ярким небом, покрытой поволокой осеннего жара, усыпанной сверкающими цветами, отяжелевшей от плодов. Сентябрь, время очередного урожая; собирают тугой виноград, золотистый и лиловый, Айма в домашней винодельне топчет ягоды в чане, надев на загорелые ножки деревянные башмаки и подоткнув повыше юбку... Айма. Наверное, она еще похорошела, волосы вьются, выгоревшие за лето, пахнут солнцем... Кожа золотая, одежда пахнет свежим сеном... Куда до нее тусклым, будто селедочное брюхо, холодноглазым англичанкам!
Почти полгода в земле чужой заставили меня страдать не хуже псалмопевца — "На реках Вавилонских сидели мы и плакали... Как нам петь песнь Господню на земле чужой?" Казалось бы, я проделал за несколько лет огромный прогресс: от никчемного приживала до доверенного человека графа Тулузского, которому сеньор поручил охранять единственного наследника. Нет бы жить да радоваться! В земле короля Жана с мной обращались уважительно, как с дворянином высокого рода, несмотря на то, что я даже не был рыцарем. Хотя втайне я уже начинал мечтать о рыцарских шпорах, не мысля получить их от кого-либо еще, кроме моего графа и родителя. Но мало радости приносила спокойная и сытая жизнь вдалеке от моей Тулузы. Самые закаты здесь были другие — куда более бледные, быстро рассеивающие золотой свет в обилии туч. И по-другому пах ветер. Некогда я мучился в Лангедоке от жары — а в Большой Бретани понял, как же я привык к яростному южному солнцу, и все время ходил простуженный. В замковой комнате, где поселили нас с Аймериком и рыцарем Арнаутом, над полом свистело сразу несколько разнонаправленных сквозняков, и все мои провансальские друзья не хуже меня чихали и кашляли даже в летнюю пору. Но больше всего я скучал не по солнцу, не по горному воздуху, неведомому в этой равнинной, влажной и ужасно скучной земле. Я скучал по нашему языку.
Король Жан Английский, давным-давно прозванный Безземельным, человек еще не вовсе старый, но от постоянной озабоченности состарившийся прежде времени, обращался с племянником со всяческим уважением. Хотя наше пребывание при дворе оставалось неявным, потому что английский король не желал ссориться с королем французским, ссора их и так не смогла бы сделаться больше. Поэтому о Рамонете знали все бароны, с которыми мы встречались, все приставленные к нам слуги и оруженосцы; граф Раймон в кои-то веки не был отлучен, хотя официально отлучение намеревался снять Папа на грядущем соборе. И потому помощь лишенному владений тулузскому сеньору была перед лицом Папы вполне законна. Всего два года назад король Жан принес Папе присягу и получил от него обратно собственную корону, и теперь не мог себе позволить ссориться с Церковью. А вот прошлогодние разгромы под Ла-Рош-о-Муан и при Бувине здесь далеко не забылись, и всех, кто против французского короля, англичане заведомо считали друзьями. Одного я не мог понять: зачем французскому королю Филиппу — теперь прозывавшему себя по-императорски, Августом — понадобилась Англия? Лангедок — это ясно, всякому нужна такая прекрасная земля. Но сей мокрый, дождливый остров, где все хорошее — то же самое, что на материке, а все скверное, вроде непроглядного морского тумана, долгой осени и холодного лета — свое собственное; стоит ли так стараться над завоеванием подобного края? Скорее я понимал Монфора, который, как известно, по матушке происходил из Англии и владевший здесь крупным леном под названием Лестер. Граф-то Симон, не будь дурак, предпочитает воевать у нас под Тулузой, чем спокойно жить в Большой Бретани!
Король поселил нас в Дувре, в собственном замке, где мы почитай что безвылазно провели полгода. Однажды только съездили в Кентербери, благо это неподалеку, несколько часов дороги: поклониться мощам святого ТомА Бекета, убиенного как раз в тамошнем соборе святого Августина. "Это самая большая церковь в стране, по древности тутошняя епархия первая, с седьмого века", хвастливо говорил августинский причетник. "А наш-то Сен-Сернен больше в полтора раза, — молча думали мы. — И куда древнее, подумаешь, седьмой век! Наш первый епископ, святой Сатурнин, на четыре столетия раньше пострадал, еще при Деции!" Но хороша была, ничего не скажешь, месса у них в соборе — на Возношение Даров там на хорах трубили в серебряную трубу. В храме, помимо гробницы святого, показывали место на ступенях, где сам король Анри II, отец сира Жана Безземельного, преклонял колени для бичевания. Ведь всякий знал, что государя Анри подозревали в убийстве святого архиепископа, а король оправдывался неуемной ревностью своих вассалов. Тоже склонив колени на светлых ступенях, я думал о другом бичевании, о покаянии, столь сходном с этим, да только никогда так и не принятом. О графе Раймоне — как он каялся в Сен-Жиле, что в Провансе, над мощами Пейре де Кастельнау.
Нам, тулузским паломникам, позволили прикоснуться к гробнице. Все притворялись, что не знают, кто мы таковы — знатные пилигримы, и все тут; но на деле каждый клирик выделял взглядом Рамонета, стройного, как деревце или древко стрелы, с расчесанными гладкими волосами, в скромной, но красивой темно-красной одежде. Рамонет потом говорил, грустно улыбаясь — король Жан сообщил ему, что ко всему прочему он весьма похож на мать. А Жанну Прекрасную, королеву Сицилии и графиню Тулузскую, многие тут еще помнили и любили.
В каменной стене склепа святого, за которой стоял гроб с мощами, была проделана большая дыра — достаточная, чтобы просунуть голову и приложиться к гробу, или коснуться его рукой. Как приличный паломник, приехавший на поклонение, я притронулся к гробу деревянными четками и в это самое время сильно-сильно попросил святого Фому: пожалуйста, будь добр к нам, великий архиепископ, умоли своего собрата мученика Петра, то есть Пейре из Кастельнау, простить нашего графа! Пусть он своим заступничеством отведет войну от нашей земли, пусть возвратит наследие настоящим владельцам! Ведь вы оба уже во Христе, в небесных долах, молился я; так почто же одному из вас, счастливых святых, преследовать местью обидчика? У вас есть стократ больше, церкви небесные, поля злачные, на вечно плодоносящих деревьях — урожай крупных звезд... А нам оставьте, Христа ради, нашу Окситанию.
Рамонет молился у святого Фомы дольше всех, и плакал в молитве, все колени простудил на камнях до ломоты; и мне казалось, я знаю, о чем он думает. Ведь рассказывали множество историй о чудесах доброго архиепископа, начавших проявляться сразу после его смерти, в день после похорон: слепые прозревали, расслабленные начинали ходить, у женщины-хромоножки выпрямились скрюченные кости... По дороге из Дувра приставленный к нам капеллан-августинец рассказывал истории и еще более небывалые: как одна богатая старушка так почитала святого Фому, что научила даже своего ручного дрозда повторять: "Sancte Thomas, salva me!" А когда дрозд вылетел из клетки и попал в когти сапсану, стоило глупой птице только выговорить со страху эти слова, как сокол немедленно пал мертвым, и дрозд возвратился к хозяйке.
Если даже бездумного призывания имени святого довольно, чтобы отвести беду — почему бы не помочь ему своим заступничеством бедной нашей родине?
Я очень привязался к Рамонету. Какое там — полюбил его всей душой. Я полюбил бы в Англии любого человека, говорящего на нашем языке; а Рамонет, волей-неволей заговоривший по-французски, даже это делал с прекрасным акцентом наших мест, который менять решительно отказывался. Не хочу, говорил он, язык ломать. В остальном же он общался как настоящий принц, и к концу нашей жизни в гостях у короля "Раймон, сын Раймона" уже давно забыл о своем инкогнито и представлялся не иначе как "молодой тулузский граф". Мне казалось, что он тоже любит меня или хотя бы отчасти ко мне расположен. Чем еще объяснить, что большую часть времени он проводил в моей компании, а не с купцом Арнаутом (который, впрочем, много ездил по стране по торговым делам, предоставив нас самим себе) и не с опытными друзьями-рыцарями? Рамонет скучал по отцу и по Лангедоку; он, как и я, таил в сердце страх — вдруг да за время нашего отсутствия что-то случится, что помешает нам вернуться? Не дай Бог что-нибудь со старым графом... Не дай Бог Монфор совершит очередное злодейство, попытается его пленить, убить, завладеть Тулузой в нарушение всех договоров — ему не впервой перемирия нарушать, а легатам — покрывать его перед святым отцом нашим Папой Иннокентием. Скажут потом — "мол, катаров Раймон вздумал особенно сильно привечать, или там рутьеров, вот и напали мы на Тулузу, ради одного только дела Церкви!"
Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |