И Корабельщик ответил без малейшего признака насмешки:
— Поверьте, для войны это еще не самая плохая причина.
— Товарищ... Алый Линкор... — Сталин даже подчеркнул, что адресуется не к аватару, отвернувшись лицом к громадной носовой надстройке. — Все человеческое вам рано или поздно сделается скучным. Допустим, вы найдете себе занятие на тысячу лет. Я не представляю себе, какое, но вы-то представляете. Звезды зажигать, например. В конце-то концов, если звезды зажигают, стало быть, и это кому-нибудь нужно! Только рано или поздно наскучит и оно, рано или поздно наскучит все, вы понимаете? Все!
— Не знаю, — с тщательно наведенной беспечностью отозвался из-за спины Корабельщик. — Проживу с тысячу лет, а там и погляжу.
Сталин развернулся обратно к фигуре моряка, отстранил возражение мягким движением трубки:
— Эволюция не создает безупречного, и на бессмертном эволюция останавливается. Если нет смены поколений, нет и перемены в наследственном аппарате. Я читал и Дарвина, и Генделя, и переданные вами же материалы... Не все, разумеется. Но что-то понял. И вот что я хочу спросить...
Маленький танк повернул башню — совсем как человек, и Корабельщик повернул взгляд черных-черных глаз тоже совсем как человек, и человек ответил на эти вопросительные взгляды, отбивая каждую фразу движением черенка трубки сверху вниз:
— Кто же создал вас и для какой цели? Таких бессмертных, таких бесстрашных... Таких бессмысленных?
Над пристанью повисла долгая пауза. Шлепала вода, кричали птицы, шумели машины — вроде бы рядом, и в то же время приглушенно, как ссора за стеной. Смысл понимаешь, но ни единого оттенка.
— Знал бы я, — ответил, наконец, Корабельщик, — ох, как бы он у меня кровью умылся.
— Простите, — Сталин убрал пустую трубку в карман и обернулся к набережной. — Расскажите мне об этом городе. Вы же здесь, я так понимаю, не первый раз? Это и есть пиратско-анархическая Республика Фиуме, о которой так долго говорили, хм, большевики?
— Да, именно Фиуме.
— Но ведь вся Республика — единственный город. Чем же она держится между более крупных соседей? Ладно там Хорватия, но у Италии, все же, счетных дивизий побольше, чем, например, у нас. Неужели кокаинист и развратник Д’Аннунцио такой хороший правитель?
— Тарнобжег тоже единственный город.
— Тарнобжег держится нами, как воздушный мост. Его потому никто и не трогает.
— Вот и Фиуме по той же причине никто не трогает. Он удобен всем: итальянскому правительству — в качестве жупела для торга с бывшей Антантой. Самой Антанте — как противовес требованиям хорватов, и как предлог для пребывания войск в Далмации. Фашистам в Италии — как болячка, отвлекающая силы Рима от подготавливаемого самими фашистами государственного переворота. Нам — как врата контрабанды и агитации. Всем остальным — как рай для шпионов любого сорта, калибра и фасона.
— Хей! — закричал с берега мальчик-разносчик. — Хей, Corazzata Rossa! Свежая русская газета! Привезли прямо из Тарнобжега!
Пока танк-вездеход Еж, к вящей радости пацана, торговался за газету, Сталин осведомился:
— Значит, ваш человек уже прибыл в город?
— Именно... В обед мы встретимся вон там, у бокового фасада Ядранского Дворца. Пока что глянем, что пишут... Ах, черт!
Сталин взял “Правду" из рук явно расстроенного Корабельщика и прочитал следующее:
“В начале апреля завершена ликвидация контрреволюционного мятежа в районе г.Зборов. Предводители бандитских шаек расстреляны комендатурой г.Зборов 14 апреля с.г. Так будет с каждым врагом Революции, невзирая на прошлые заслуги!"
— Заслуги-то здесь при чем?
Корабельщик перевернул газету и показал на последней странице список расстреляных, подчеркнув ногтем первую фамилию сверху.
— Маяковский? Тот самый, что ли?
— Поэт в России больше, чем поэт. За то, что обывателю простится, владыке душ, умов, прощенья нет... Окружили их в конце марта, потом быстро судили. Я тогда, кажется, Англию ровнял. К девятому мая боевые действия в Европе, в основном, закончились. Но в Союзе-то Свердлов как правил, так и правит. С Приазовьем как не было мира, так и нет. И на кой черт взваливать на себя теперь еще и Польшу? Ладно бы еще поляки просились в Союз, вот как Синцьзян тот же. Но ведь нет, отпихиваются всеми тремя руками...
Сталин почесал усы черенком трубки, вздохнул и промолчал. Корабельщик направился к сходням:
— Идемте. Пора знакомиться с пилотом.
* * *
Пилот сделал короткий жест, понятный без перевода, и пассажир прошел по крепкому бетонному причалу к алому гидроплану, подсвеченному закатными лучами, и потому сиявшему тысячей оттенков багрянца. Как если бы кадр цветного кино сперва перерисовали на бумагу, а потом осветили через ту самую кинопленку.
На переговорах за обедом пилот, необычно для итальянца, помалкивал. Выслушал Корабельщика, кивнул, и даже денег не взял. То ли все оплачено заранее, то ли толстяк чем-то моряку обязан, и оттого немного зол на бесплатную работу?
Пилот уверенно шагал по узкому причалу, как бы протянутому в залив пальцу. Как у всех гидропланов, крыло устанавливалось на подкосах над лодочным фюзеляжем. Повыше, чтобы не кувыркнуть всю машину, зацепившись за волну при разгоне или посадке. Сейчас гидроплан как бы зажал пирс подмышкой левого крыла: слева стойка с поплавком, а справа, вплотную к причалу, притерся сам корпус гидроплана.
В этом корпусе под крылом обыкновенно вырезывались две-три дырки, пышно именуемые кабинами, посадка в которые представляла собой акробатический номер даже для человека со здоровой спиной. Здесь же пилот, пригнувшись под крыло, просто раскрыл дверцу:
— Prego, sinor!
Кабина алого самолета представляла собой полностью остекленное пространство под крылом. Окна, судя по особенному блеску в рыжих лучах, плексигласовые. Внутри два ряда плетеных сидений привычной и удобной формы, в которых тело не онемеет и за более длительный полет, чем предстоящие им шесть часов до Тарнобжега. Этакий салон маленькой машины на четверых, только внизу лодочный фюзеляж, сзади хвостовое оперение, по сторонам и сверху крыло. А еще выше, над кабиной, на продолжении все тех же дюралевых пилонов, громоздился полированный каплевидный кожух двигателя, с тянущим и толкающим винтами — такого же алого цвета, как и весь гидроплан.
Пока пассажир устраивался на показанном ему правом переднем кресле, пилот сверху гремел капотами, распространяя привычный запах газойля. Половинка солнца заливала теперь уже прощальным красно-лиловым водный простор, тянула длинные сиреневые тени от кораблей на рейде, слепила кабину через лобовое стекло. Повертев головой, пассажир нашел на потолке ширму-створку, обтянутую плотной бумагой, с рисунком зажмуренного солнца и стрелкой вниз, и с облегчением ее опустил, и тогда только перестал щуриться. Над пилотским креслом такой створки не нашлось, и пассажир подумал, что пилоту необходим прежде всего обзор, так что придется итальянцу обойтись черными очками.
Или не придется, потому что закат здесь южный: бац, и сразу темно.
На приборной панели ожили циферблаты и загорелись несколько лампочек, хотя над головой ничего не ревело и не грохотало. Или те черные трубы из мотогондолы — такие уж превосходные глушители? Ай, греческий парус, ай, Черное море...
Тут море Средиземное, и парус, если можно так сказать, вовсе даже итальянский. Труба повыше, техника поновее. Техникой пассажир интересовался, читал выпускаемые журналы, в том числе и закрытые. Не пропускал ни одного показа, частенько появлялся на полигонах, и потому знал, что летающие лодки с закрытой кабиной делал в Союзе конструктор Шавров, автор еще и неплохой книги по истории авиастроения. Кажется даже, за книгу он получал больше отчислений, чем за свою амфибию “ша-четыре". А ведь “четверок" выпустили уже больше трех тысяч. Их применяли пограничники, флот, летные школы, полярники, рыбаки, ледовая разведка. Вовсю гоняли геологи по тундре, где найти озеро стократ проще ровной площадки. Для настоящей “рабочей лошадки" кабина совсем не роскошь: терпеть встречный ветер удовольствие небольшое. Ни тебе карту посмотреть, ни заметки сделать, ни хотя бы просто дух перевести. Ладно еще, если недолго, а им-то сейчас до Тарнобжега семьсот по прямой. Столько маленький гидроплан без дозаправки не пролетит.
Пилот скользнул на свое левое кресло с неожиданной для пухлого тела ловкостью. Пощелкал переключателями, ставя крестики на грифельной доске — пассажир узнал тот же контрольный лист, усиленно внедрявшийся Корабельщиком десять лет...
И к чему пришло?
К возвращению в разоренную очередной междуусобицей страну, в которой все, все, все придется начинать сначала...
Итальянец помог пристегнуть ремни с тяжелой пряжкой, вздохнул и зашевелил ручкой, задвигал педалями, защелкал рычажками. По-прежнему тихо красный гидроплан тронулся от пирса, выкатился в залив между засыпающих черных скал-кораблей, оставил слева светящийся багровым, как угли, Алый Линкор. Потом разогнался и взлетел — и снова, ни рева двигателя, ни звона, ни яростной вибрации — ничего, что так настораживает и отпугивает в полетах обычного человека. Только свист винтов превратился в тонкое гудение, не мешающее совершенно разговору.
Впрочем, итальянец молчал долго.
Разговорился пилот через добрый час после взлета, когда красный аппарат забрался уже в холодное небо над Загребом, и сложности с полетом над горами — красивыми, жуткими в нечитаемой мешанине длинных закатных теней — остались позади. Западный небокрай горел неярким, поминутно слабеющим светом, уступая громадной, обкусанной спереди, убывающей луне. От плексигласовых окон потянуло прохладой, и самую чуточку запахло нагретым железом, кожей от сидений, и кофе.
Кофе пахло из маленьких термосов-стаканчиков, пилот вытащил их из ящичка под приборной доской и протянул один пассажиру, показав, как скрутить крышку:
— Prego...
Пассажир вынул черное зеркало, выданное, конечно же, Алым Линкором, и закрепил винтиками в зажиме, по центру приборной доски, откуда пилот вежливо убрал карту. Теперь зеркало показывало слова на языке Пушкина и рядом же на языке Данте и Петрарки.
— ... Пожалуйста, синьор. Солнце ушло, закат погас. Теперь нас не особо заметишь. В моем “двадцать первом" люди располагались друг за другом, а тут рядом, — пилот с явным удовольствием постучал пальцами по приборной доске.
— Хотя бы с одним пассажиром разговаривать можно. А иногда, случается, и нужно. Английский я кое-как знаю, русский — нет. Говорили, сложный очень язык.
Зеркальце переводило щебет пухлого итальянца едва ли не быстрее, чем пассажир успевал читать. За тонкими плексигласовыми створками неслись рваные облака. Сверху позолоченные там и сям убывающей луной, облака до боли напоминали овечек, возвращающихся домой.
Домой... Пассажир гнал от себя образы жены и матери. Те о смерти знали наверняка. Шутка ли, три года прошло... Ну, почти три: охвостье двадцать седьмого, полные двадцать восьмой и девятый, заметный кусок тридцатого. Василий, наверное, уже в школу пошел... Яков... Ох, Яков наверняка женился на той дурочке, дочери священника. Зря Надежда потакала мальчишке. Вырос хулиган и шантажист, что сейчас делать будет? Ведь непременно вспомнят ему это соратнички... Отец умер, сыну точно вспомнят. Пустят волчонка на шубу! В отношении соратников пассажир не сомневался.
Для отвлечения от грустных раздумий пассажир спросил:
— Почему у вас такая тихая машина? Насколько я помню, самолеты громкая штука. Здесь только винты свистят, а мы даже можем разговаривать без крика.
— О, синьор! — видимо, вопрос угодил в точку, и пилот радостно засмеялся:
— У меня паровой двигатель!
— Это как же?
— Синьор, это просто. Паровая машина конструкции Добля, американец... Porco Dio Madonna, американцы резкие парни, Куртисс, così è morto! Но инженеры у них — истинное мое почтение! Те трубчатые решетки снаружи — это не радиаторы. Это конденсаторы отработанного пара. Никакого грома, синьор. Согласитесь, что сейчас разбудить всех lazzarone пограничной стражи там, внизу, будет опрометчиво.
— Соглашусь. Но хватает ли вам тяги?
— У меня винт регулируемого шага. Тягой можно управлять без перегрузки мотора. Сто тридцать пять сил на форсаже выдаст, а так-то мне и девяноста хватает.
— Винт регулируемого шага сложная штука. На наших заводах пока не освоили.
— Да, синьор, но вы же всегда закладываетесь на серию. А мне и одного мотора ручной работы вполне достаточно. Специфика, знаете ли, — толстый пилот подмигнул правым глазом и аккуратно потянул двурогий штурвал на себя, и красный гидроплан полез в темное небо. Далеко-далеко впереди заблестело вытянутое по направлению полета озеро. Пассажир вспомнил изученную перед вылетом карту и пробормотал:
— Балатон?
— Si, sinor. — Почему-то зеркальце этого не перевело. — Там у нас посадка, надо набрать пресной воды. Помню, как не хотел переходить с истребителя на летающий паровоз. Увы, век “Савойя-Маркети" оказался недолгим. Зенитка facsisto снесла мне половину оперения, и я упал в море восточнее Балеарских островов. Кто вытащил меня из воды, вы уже, наверное, поняли?
Пассажир кивнул.
— Теперь я иногда летаю... По его просьбе. Вожу людей отсюда туда.
— А оттуда сюда?
Пилот помолчал, но все же ответил:
— Бывает. Раньше меньше. Теперь, честно говоря, больше. И, синьор, думаю, что для вас это важно: есть разница между теми, кого я возил от вас раньше — и теми, кого иногда вожу теперь.
— Почему вы меня выделяете среди всех?
— Потому что вы первый с таким черным зеркальцем.
Пассажир беззвучно выругался. Не стоило, наверное, показывать прибор!
Нет, стоило. После трех лет отсутствия слова пилота, и вообще сколь угодно малые клочки информации ценнее самого ценного прибора. Сражаются не корабли, а люди.
— В чем же разница?
— Прежние бежали от вас по идейным разногласиям. Коммунизм неправильный, вот у нас будет правильный! Организация колхозов неправильная, раскулачивание надо проводить энергичнее, стрелять надо больше! Совнарком предал идею революции, надо было сражаться за Польшу и Китай до конца... И тому подобное.
— Теперь? — пассажир поставил опустевший стаканчик-термос в тот самый ящик под приборной доской, уже зная, что услышит. Пилот кивнул:
— Именно так, синьор. Теперь бегут просто люди. Которым не давали там работать или напугали ваши чекисты. Они вовсе не говорят о революции. Говорят: начальник дурак, где теперь искать работу, мало денег... Арестуют за неправильные мысли, что делать?
— Учиться думать правильно?
— При всем уважении, синьор, лично вы что выбрали? Переучиться или вернуться? Я рискну предположить: не для того, чтобы бездействовать?
Пассажир снова выругался беззвучно, чтобы не сдало зеркало. “Мир, из которого люди не побегут"... Понятно теперь, почему Корабельщик злее черта, он же именно этого не хотел.
Несколько минут неловкой паузы пилот разрушил тоном экскурсовода: