Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |
Аймерик завел себе в Дувре подружку. Красивую девушку, нормандку по происхождению. Она была крестницей одного из баронов Дуврского замка — хорошенькая, как бутон, светлая, как сам Аймерик, и не прочь покрутить роман с приезжим рыцарем. Тем более что жених ее оставался где-то в Лондоне, на королевской службе. Мне друг советовал тоже найти себе девицу, чтобы не скучать, "да и для здоровья", как он выражался: в отсутствие невесты, плаксы Каваэрс, он не намеревался превращаться в монаха. Но я не желал искать подружек — ни в городе, ни в замке. И как ни странно, вовсе не из-за Аймы, милая моя. Поверишь ли — но в Англии я с новой силой вспомнил о тебе и часто думал, какой ты теперь стала: должно быть, сделалась выше — но осталась ли такой же тоненькой, или располнела? Не потемнела ли волосами, как часто бывает с беленькими девочками, когда они взрослеют? Замужем ли ты, и если да — то за кем, есть ли у тебя дети, счастлива ли ты с мужем? Из-за ощущения не прервавшейся связи, жившего в моей груди, я был отчего-то уверен, что ты до сих пор жива.
Отказавшись от идеи обзавестись любовницей, я проводил дни в общении с друзьями и Рамонетом. Несколько раз нас "вывозили" на охоту. Король Жан подарил нам всем неплохих лошадей и одолжил соколов, но охота не приносила особенной радости — хотя бы потому, что тутошние загонщики кричали и улюлюкали по-английски. Часто мы тренировались на замковом дворе, и я видел, что наш подопечный принц делается неплохим воином: гибким, ловким и выносливым. Когда видишь много войны, то начинаешь разбираться в таких вещах. Рамонет обладал тем самым удачным сочетанием осторожности и храбрости, которое едва ли не важнее для бойца, чем опытность. Опытность, по большому счету, годится для одного: привыкнуть к виду мертвых и не бояться убивать. Но был у Рамонета и недостаток: слишком большая чувствительность к боли. Несмотря на хорошую защиту, он морщился и на миг терялся, получив болезненный удар. Миг, казалось бы — пустячок, но его может быть достаточно вашему врагу. Поэтому рыцарь Арнаут обучал Рамонета по собственной методе — это у него называлось "повысить порог боли". А именно — на огромной скорости боя он наносил юноше множество болезненных ударов, не давая тому прерваться ни на миг, пока наконец Рамонет не распластывался на земле, мокрый, задыхающийся, с красным лицом и закушенными губами. Он стыдился плакать от боли — но слезы вопреки воле заливали ему все лицо, когда он трясущимися руками снимал с головы шлем. Рыцарь Арнаут непроницаемо ждал, опираясь на меч или положив оружие на переднюю луку седла (тренировались мы то пешими, то в седлах).
— Что, молодой граф, больно вам? — издевательски спрашивал этот рыжий великан, простоватый и добрый в повседневной жизни и утонченно жестокий в учении. — А Монфор-то, помяните мое слово, не будет вам давать отдохнуть! Монфор не добрый дядька, не кормилица, чтобы во всякой схватке позволять вам сопли утереть!
— Заткнитесь, Арнаут, черт вас дери, — рычал взбешенный Рамонет. И рыцарь Арнаут, довольный, на время уходил в глухую защиту: ярость придавала Рамонету сил, и учителю это нравилось.
Мы с Аймериком на общих тренировках тоже не щадили друг друга, так что "повышение порога боли" порою не давало мне заснуть по ночам, особенно если бывали задеты шрамы от прежних ран. Зимою у меня даже открылась рана на бедре, та самая, из-за которой я угодил в плен к Бодуэну (Царствие ему Небесное) — и я провел в постели пару недель, наслаждаясь непривычно хорошим уходом.
Но главным моим развлечением в Англии, как я и рассчитывал, стали записи мэтра Гильема. Те самые стихи, подаренные Аймериком, которые я взял с собой в дорогу.
Это была длинная песнь — автор утверждал, что эпическая, вроде "Песни об Антиохии". Более занудного и одновременно — более интересного произведения мне читать, наверное, никогда не приходилось. Начиналась Песнь с того, как великий и мудрый аббат Арнаут Амори вместе со святым Пейре де Кастельнау проповедовали против ереси, а потом неизвестно кто (какой-то безымянный сержант) убил легата отца Пейре, и мудрый великий аббат Арнаут предложил Папе объявить крестовый поход. После чего Папа, возрадовавшись, что наконец-то выход найден, созывает войска, и под водительством великого Арнаута и не менее великого графа Монфора рыцари отправляются на Юг. Даже непонятно, что Папа и вся Церковь делали бы без аббата Арнаута!
Впрочем, к мудрым, великим и прочая, прочая автор причислял огромное множество народу. Славословия на страницах его книги заслужили следующие люди. Читай, пока не надоест, а когда устанешь — мысленно продолжи список словами: "И все остальные участники войны с обеих сторон". Итак: герцог Бургундский, граф Неверский, граф Монфор, все его главные бароны поименно (в том числе и мой родич Ален де Руси!), наш святой отец Папа, аббат Арнаут (этот вместе с Монфором — главный любимец автора), епископ Фулькон, граф Раймон Тулузский (да, да, не удивляйся! Нашего графа Раймона мэтр Гильем славословил не менее горячо, чем его врагов), далее — граф де Фуа, граф де Комменж, арагонский король дон Пейре, епископ Безье, молодой виконт Каркассонский, дама Гирода (хозяйка Лаваура), и конечно же — благодетель мэтр-Гильема, рыцарь Бодуэн. Достоинства всей этой публики, которая не согласилась бы подать друг другу рук, наперебой воспевались хитрым автором. Меня то и дело охватывало чувство, что мэтр Гильем старается лить воду на все мельницы сразу — мало ли, при чьем дворе придется исполнять свое творение, надо постараться, чтобы ниоткуда не прогнали! Единственный, кто не заслужил от каноника доброго слова — это еретики. Их он проклинал не переставая, с пылом истинного клирика утверждая, что именно из-за их дурацких верований страдает наша прекрасная земля. Что же, хоть в чем-то я был с мэтром Гильемом полностью согласен.
Сколько раз я плакал, читая книгу мэтра Гильема! И не от красоты стихов — но от перечисления знакомых имен, от хроники знакомых страшных событий, описанных так просто и бесхитростно, будто сказочные деяния Карла Великого и его пэров, а не кровавые дела, которые наблюдал я сам вот этими глазами. Лаваур, Лаваур! Перед глазами у меня стоял мой брат Эд, танцующий на обрывках обгорелой плоти. И та ужасная вонь, от которой я катался в судорогах, адская вонь сжигаемых тел... Вот во что превращался мой ужас под аккуратной рукой каноника, пишущей ровно, без единой помарки, нумерующей строки для удобства чтения...
"Четыреста еретиков спалил костер:
Постиг ублюдков справедливый приговор.
Эн Аймерик был там повешен, словно вор,
И восемьдесят с ним дворян как на подбор:
Болтались все в петле, что рыцарям — позор.
А на Гирауду, что подняла крик и ор,
В колодец бросили; конец ее был скор, -
Ее камнями забросали там в упор,
Помиловав всех дам, что составляли двор, -
Что куртуазным, храбрым людям не в укор..."
Что куртуазным, храбрым людям не в укор. Где вы были, мэтр Гильем, когда мы брали Лаваур? Вы слышали, как орали эти... ублюдки?
Остальных-то он жалел. И молодого виконта Каркассонского, что умер в темнице, и убиенного святого Пейре, и арагонского короля, связавшегося себе на беду с еретиками.
Что это ты читаешь, спросил Рамонет, развалясь на подушках на полу, с кувшином вина у локтя. Пили мы каждый день, тоскливо замечая друг другу, что английские вина никуда не годятся. Понятно, почему королю возят вина из Аквитании — пить здешнюю дрянь было попросту невозможно! Когда не находилось материковых вин, мы предпочитали пиво: лучше хорошее пиво, чем дурное вино, хотя и то, и другое скверно.
Разбираю одну рукопись, сказал я осторожно, не желая делиться с Рамонетом. Мне страшно было вызвать его гнев — куда более порывистый, чем я, молодой граф мог выкинуть мои бумаги в очаг, а я, несмотря на свое недовольство и горечь, желал дочитать все до конца. Но, по счастью, Рамонет не любил истории, и услышав, что рукопись не веселая, но историческая, про войну, потерял к ней всякий интерес. "Истории нам своей хватает, — вздохнул он. — Нам бы стихов каких-нибудь забавных или анекдотов! Или там роман про любовь и турниры. Войны мне что-то и в жизни многовато... А, чертов Арнаут Рыжий — у меня нога в колене со вчера не сгибается, опухла вся!"
И, мысленно сравнивая Рамонета со знатью моей родной земли, я думал, что он станет правителем добрым, веселым, любящим мир, стихи, доброе вино и куртуазную компанию куда больше войны. Вспомнить только мессира Эда, которому было скучно без усобиц жить большое двух месяцев — и я радовался, что живу под рукой графов Тулузских, а не... Впрочем, дай Бог, чтобы и далее — не под рукой Монфоровой...
Кое-где в книге вдруг прорывалась спрятанная за строками душа самого Гильема. Такая же маленькая, как его носатое личико. Местами завистливая, несколько трусоватая, желающая — как все тихие души в неспокойные времена — просто жить, есть хлеб с маслом, пить вино, иметь теплое местечко с хорошим жалованием, доброго покровителя. И никакой войны, ни-ни, никакой войны. Я узнал, что мэтр Гильем — наваррец, что он занимался геомансией, что он удрал из Монтобана в поисках более спокойного пристанища — и умудрился втереться в доверие к графу Бодуэну, заодно через легата Тедиза получив брюникельский каноникат... Я даже узнал, каков был следующий творческий план моего знакомого: он, оказывается, намеревался воспеть стихами битву с Мирмамолино, ту самую, где отличился король арагонский Пейре. Да не успел Гильем. Он вообще много чего не успел... Например, насладиться плодами покоя в вожделенном сане каноника. Не везло ему. Только удобное жилье найдешь — ни с того ни с сего война сгоняет с места.
"И впрямь, будь мэтр Гильем удачей одарен,
Как всяк дурной жонглер иль глупый пустозвон,
Стекались бы дары к нему со всех сторон,
Будь то хороший конь, породист и умен,
Что б ровным шагом шел под гору и на склон,
Будь то багдадский шелк, парча иль сиглатон.
Но времена тяжки, и в средствах всяк стеснен,
Кому бы щедрым быть, тот скуп и обозлен,
И лоскутом не одарит — погонит вон!
К таким я не пошел вовек бы на поклон,
Прося ссудить угля, что в мелочь оценен.
Благой Господь, что создал твердь и небосклон,
Реки им всем позор!"
Вот ведь, даже до Господа дошел в поисках покровителя... Видно, не все хорошо платили будущему Брюникельскому канонику за его подхалимные песни. А кто-то, похоже, и вон выгонял. Глупых пустозвонов-то привечали, в отличие от серьезного, рассудительного зануды, желающего угодить сразу всем... Здорово повезло вам, мэтр Гильем, что попался на пути щедрый благодетель, граф Бодуэн, храни его Иисус благой!
О смерти-то графа Бодуэна он ничего не успел написать. Конечно. Когда бы он смог? Ведь сам мэтр погиб на несколько недель раньше. Так и лишился Бодуэн единственного человека, который мог бы его оплакать, единственного, кто на провансальском языке называл его предательство — подвигом...
"Может, напишешь грустную песенку, когда меня прикончат. Вряд ли в подобном случае меня ждет много добрых песен. Или героических жест."
Я вспомнил об этом — до сих пор не выполненном — долге перед рыцарем Бодуэном, вспомнил случайно, глядя между черными строчками гильемовой тягомотины, и уже тогда принял странное решение.
"Может, напишешь грустную песенку".
Может, напишу, обещал я рыцарю Бодуэну в огонь камина, переворачивая Гильемовы листы один за другим. Жив буду — напишу. Или я не трубадур.
Гильемова книга обрывалась — видно, около года бедняге было некогда сочинять новые лэссы — на мае двенадцатого года, когда дон Пейре начинал собирать войска. Я и не думал продолжать каноников труд. Но получилось так, что зависшие в воздухе строки душили меня хуже любой удавки, и чтобы как-то избавиться от них, я начал писать на обороте последнего листа. Уже под утро, рядом с совершенно оплывшей свечой, осознал, что написал довольно много. И еще — что без этого я больше не смогу. Я не хотел ни гильемова ритма, ни гильемова размера, и его стихи слегка изменились под моими горячими руками. В отличие от Гильема, я не следил, чтобы рифмы не повторялись: мне было все равно. Когда единожды — на третьем, кажется, листе — кровь моей души излилась на бумагу таким образом, что конец одной строфы совпал с началом новой, я понял, что это хорошо, и стал повторять в каждой новой лэссе окончание предыдущей. Начал с Пюжоля, с того, как убивали и рвали на части людей Пьера де Сесси — мы, обожженные кипятком, избитые камнями горожане и рыцари, ставшие одним народом безо всяких сословий... А потом сам собой начался Мюрет. Откуда-то выскочили консульские речи осторожного мэтра Бернара, и бормотание вечно недовольного паренька Бертомью по дороге на смерть, и прочая, прочая... Скольких людей я, однако же, знал, сколько знаний хотел извлечь наружу и напугать ими целый мир, чтобы все плакали о нас! А главное — граф Раймон, мой граф Раймон... В разлуке с ним я хотел любить его хотя бы так. Хотя бы на бумаге. А какое лето было, если вспомнить — лето дона Пейре, лето надежды...
"Граф-герцог и маркиз к собранью земляков
В капитул поспешил и рек без лишних слов —
Что вот, король явился из своих краев
И окружил Мюрет сплошным кольцом шатров,
Чтоб армией своей блокировать врагов.
"К нему, вооружась, мы двинемся на зов.
Взяв город, в Каркассе он нас вести готов —
Бог даст, мы все вернем себе в конце концов."
Мужи в ответ: "Сир граф, нам лучше нет даров,
Коль будет и исход у дела столь толков.
Но зол французский люд, в сражениях бедов,
Их воля словно сталь, сердца же — как у львов.
Из них же ныне каждый гневен и суров,
Ведь под Пюжолем много пало их бойцов.
Что ж, пораженья избежать — наш план таков".
Собраться войску указала песнь рогов
И выступать, вооружившись до зубов,
К Мюрету, где король союзных ждал полков.
Сеньоры, буржуа, народ, покинув кров,
Шли быстрым маршем от родимых берегов
К Мюрету, где доспехов столько и клинков
Пришлось оставить им, и стольких храбрецов.
Увы, Господь! В отваге до конца веков
Утрату мир понес."
Ах, Господи! И какую утрату! Братья Сальвайр и Оливьер, добрые католики; паренек по имени Бек; и толстяк Бертомью, что вечно на что-нибудь жаловался, и Арнаут, который играл на флейте... И Аймерик! Мой Аймерик! Ведь всего три года пошло с тех пор. Три года. А мне казалось, я успел за это время не только вырасти и измениться, но стать стариком. Лет пятидесяти, а то и больше. Стариком, вспоминающим смерть своего юного брата.
Я плакал и писал, писал и плакал, но когда я исписал подряд четыре листа, почти не правя стихи, я с удивлением обнаружил, что мне стало намного легче.
Так в Англии, в городе Дувр, в пятнадцатом году я начал свою длинную хронику — может быть, единственную на свете настоящую хронику нашей войны, потому что все, что я писал в ней, было писано кровью моего сердца.
Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |