↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |
Пролог
В третьей симфонии Альфреда Шнитке все начинается с едва слышных, медленно разворачивающихся, постепенно приобретающих направленность звуков большей части оркестра. Так, должно быть, собиралась туманность, уплотняясь и преобразуясь — в Солнце и планеты. Так рождалась и развивалась музыка, — наконец появляется классическое совершенство, вспугнутое намеком на никуда не ушедший хаос, — едва возникнув, оно убивается пошлыми, выросшими из него же, мотивчиками, и — снова — через титаническое обрушение, все приходит к неотчетливому сгустку — можно опять повторить заново... Мир музыки — совершеннее? — просто абстракция, облеченная плотью лишь постольку, поскольку мы уделяем ей самих себя. Прожить всю ее — ломаясь и обрушиваясь вместе с каскадами звуков — от самого изначального до логического завершения, будучи всего лишь слушателем, — не захочется ли где-то поправить и дотянуть — на доли, до невозможного великолепия совершенства? Или и вовсе — в момент умирания красоты, чистоты линии — превратить в голую схему не ее, а жуткую насмешку над ней?
Мир, которого не существует
Этот шарик из зеленоватого стекла лежал в шкатулке вместе с пуговицами и лентами. Размером чуть меньше грецкого ореха — не безделушка, а какой-то технический элемент. Если положить его на ладонь, он фокусировал на ней пятно света, а поверхность шарика отражала весь окружающий мир, — казалось: облака снаружи есть только потому, что они есть в шарике. Леночка в детстве любила даже засунуть его в рот, — такой он был гладкий и прохладный — прямо леденец. Удивительно, как шарик не потерялся — так часто она таскала его в карманах и использовала в разных играх — то он служил фамильной ценностью, то редчайшей жемчужиной, которую доставали со дна лужи (синего моря) искуснейшие ныряльщики...
Если бы Леночка внимательнее приглядывалась к отражению в шарике, то она бы заметила... Облака шарик отражал совершенно невообразимые — такие пышные и белоснежные, что... Но дело не в этом! Снаружи они могли быть какими угодно, а в нем плыли совсем не те! Облака плыли — кораблями и замками, огромные — до самых звезд...
Как прически сумасшедших модниц былых времен, как троны богов — плыли облака. Над полями и бескрайними синими лесами, над городом — таким крохотным, что на Земле его назвали бы поселком. Таким уютным, каких там не бывает — по причине тотального отсутствия вкуса к нему. С уютом не совместимы торговые центры и непоправимо синтетические занавески, пластиковые растения и рекламные щиты.
Здесь были: лавочки и вывески над ними, легкие хлопчатые занавески — прошитые и кружевные; были булыжные мостовые и... Во всяком случае, здесь никого нельзя было заподозрить в отсутствии смысла жизни.
В городе был дом, в доме — квартира, а в квартире.... Добротная деревянная мебель, — скорее темная, местами не без изыска, с бронзовыми накладками. Пышные лампы, расписанные цветами и бабочками, — масляные, потому что электричество... Но об этом рано. И вот в том шкафу, который немного угрюмо застыл в дальнем от окна углу, — не в нижнем выдвижном ящике — там всего лишь куча старых журналов и нот, — а на нижней полке левого отделения — очень много разнообразно странных предметов: орешек и елочный шар, ракушки и сучки деревьев, панцирь крохотной черепашки, костяной гребешок, пуговицы, мячик...
Дверь скрипнула и Бенедикт оглянулся: Альма вошла, пряча руки под передником, зеленоватые глаза глядели почти с хищной надеждой — он знал, на что: его улыбку, радость; но теперь девушка даже стала тяготить Бенедикта, — теперь, когда она ясно высказала свое желание — всегда быть с ним. Уже немолодой мужчина, Бенедикт даже не знал — кто он, имя дал себе сам — как казалось близкое и спокойное, хоть Альма поначалу хихикала. Не помнил ничего о себе — его жизнь как будто началась в этой комнате — с основательной мебелью, старинного, почтенного и просто потрепанного вида книгами, окнами с частым переплетом... Однако отчетливо помнил несколько историй про потерявших память, — здесь они представлялись чужими и странными. Такой чужой виделась ему Альма — рядом с ним. Пока она по-приятельски навещала его иногда, готовила или пыталась прибрать, — Бенедикт настоял, чтобы эти одолжения прекратились, — и как они начались? — он находил ее общество приятным, но теперь...
— Бенедикт! — голос Альмы звучал нежно, но требовательно. — Посмотри на меня!
Ее не останавливало, что он ничего о себе не знает, она тоже ничего не знала о нем, кроме того, что каким-то образом знал и Бенедикт: эта квартира — его, — она подходила ему не как одежда — как собственная кожа... Ничего не знал о мире — об этом мире, — можно было предположить — все его знания связаны с другим местом, — Альма рассказала ему об этой земле, потом он читал книги — по истории — его мир не мог иметь такую историю. Если только память его не лгала.
— Альма, я прошу тебя — оставь меня. Я никогда не полюблю тебя. Уйди.
— Нет. Это неважно. Я люблю тебя! Разве этого мало? От тебя ничего не потребуется, кроме...
— Невозможно! И ты невозможна! — Бенедикт начал задыхаться от волнения, от ее настойчивости. — Как ты не понимаешь?!
Он обвел рукой комнату:
— Это все не твое! Никогда не будет твоим. Ты... Мне кажется, я должен выглядеть иначе — возможно, моложе... Уходи. Я даже не скажу тебе, что ты мила. Ты мне надоела.
Мужчина закрыл лицо руками.
— Хорошо, любимый.
Он слышал, что она улыбнулась.
— Но я приду снова! И снова! Пока ты не согласишься...
— Да уйди же, наконец!
После ее ухода он медленно, о чем-то размышляя, подошел к шкафу и достал оттуда неожиданную вещь: елочную игрушку — сине-фиолетовый шар с серебряными звездами.
Лесная сказка
И существование их, как слог "ом" — бесконечно растянутый — от земли до неба, которые они соединяют. Это танец, который не увидеть. Самое прекрасное, что есть на земле. Вот он — венец творения. А все остальное — даже конь, с заплетенным в гриву ветром — не более чем дополнение, насмешливая улыбка. Да-да — храм для Бога давно выстроен, — а надменный ум — сам Сатана или несовершенный образец, вместивший массу погрешностей, — не ему кичиться богоподобием. Впрочем...
Там существа проживали по две жизни — одну растительную, другую — животную. Люди — древесную, а какой-нибудь вьюнок, отмирая, убегал юркой ящерицей, куст калины порскал куницей. И то прежнее существование вспоминалось, как величественный сон о звездах, музыка и хрустальные конструкции чудеснейших пропорций.
Ветрагим вздрогнул, проснувшись, — он лежал, растянувшись на поляне среди вики, ромашек и васильков, задремав после сбора земляники, тихий вечер уже опустился на землю, кузнечики разливались особенно звонко, — молодой человек и так бы проснулся — скоро должна была выпасть роса, но разбудило его чье-то прикосновение — не насекомого, нет, никто из друзей не пришел звать его домой, — такое странное, слегка тревожное — слишком необычное, — раскрыв глаза, Ветрагим увидел перед своим лицом чудесное маленькое создание — оно зависло в воздухе, изящно сложив ножки, легко подперев подбородок одной рукой, поддержанной другой. Похожее на дитя лет десяти — одиннадцати, стройное и загорелое, оно тихо, не разжимая губ, смеялось, глядя на юношу, а потом, стоило тому моргнуть — исчезло...
Некоторые из товарищей Ветрагима не поверили, что эльф (конечно, этот мир сочинял свои сказки, но эльфов не могли не придумать) явился ему наяву, — решили, что прелестная крошка, как это иногда бывает, пригрезилась его уставшим глазам на грани сна и пробуждения, хотя Ветрагим со страстным упорством продолжал утверждать — видел! Слышал трепетание крыльев у него за спиной. Никто не назвал его безумцем — здесь не ведали такой напасти, но, похлопав по плечу, сказали — перегрелся на солнышке. Но нашелся один, который засомневался и на следующий день пошел к старейшим. Мудрейшие, — те, что прожили самые длинные древесные жизни и лучше всех помнили и умели толковать звездные видения тех дней, — встревожились. Взволновались. Задумались. И — легкий, как летний ветерок над цветущими полями — полетел слух: что-то сдвинулось в мире, — к лучшему ли к худшему — только время покажет.
Светлые нити
Наталья Витальевна вздрогнула и уронила клубок. В таком возрасте, как у нее, человек временами прислушивается к себе — не оно ли? Грустно остаться в старости совершенно одному, — не потому даже, что жалобы на здоровье можно адресовать лишь участковому терапевту, а потому, что приходят ненужные и неприятные мысли — как твой неловко раскинувшийся труп будет дожидаться, пока его не ощутят соседи... и не дай бог что-нибудь останется на плите. Конечно, ее могла хватиться Вера — тоже соседка, но через два этажа. Но что она сможет сделать? Вера — инвалид детства, умственно недоразвитая. Ей, конечно, не восемьдесят с лишним, как Наталье Витальевне, однако, тоже много лет — за семьдесят. Вера с ее детским эгоизмом и детской же привязчивостью — существо очаровательное. Она говорит: "Я еще не старая, правда ведь? Галочка сказала (Галочка — ее опекун, заключила с Верой договор на квартиру), что я старая. А какая же я старая? Мне все говорят, что мне не дашь мой возраст, что я модная, я же не ты — я еще совсем не бабушка. И бабушка, это когда мамина мама, а я никому не бабушка". Вера успела — не один раз — поведать об отце, который и назвал ее Верой: не Валей, нет, как мама хотела; о сестре в другом городе; о Жене, умершем от диабета; о том, как она заболела по тубу; про медсестру Наташу из санатория, которая ее так любит — и все ее там так любят, — она уже (она едва оттуда вернулась) скучает по санаторию... За несколько лет она думает, когда у нее будет юбилей, в начале лета — о своем дне рождения, после дня рождения — сразу об именинах и уже и о Новом годе — "Ты мне пришлешь туда открытку?" И, боже мой, какая на самом деле беззащитная и беспомощная... "Галочка не понимает, что я не могу с моей рукой (у нее был перелом, неудачный — задет нерв) открыть банку, она говорит, чтобы я не обращалась ни к кому за помощью, а как не обращаться? Она не понимает — а я даже в метро не могу ездить — там надо за поручни держаться".
Наталья Витальевна засыпает за вязанием — с некоторых пор с ней такое случается. Может, ей тоже стоило бы заключить договор на квартиру? Это было бы разумно. И кому достанутся ее шесть запущенных соток? И все-таки она умиротворена и почти счастлива: смерть придет к ней своим чередом, — она немало пожила, — спокойная смерть... Вспомнить страшно — ей есть что вспомнить — как оно бывает, если по сути кроткое, равнодушно природное приносится людьми. Наталья Витальевна думает: а ведь мы почти все, как Вера, — в ней так наглядны человеческие слабости: "Мне врач на Новый год подарила — никому не дарят, только мне!" — кто не думал, что только он заслужил хорошее отношение? "Представляешь, ко мне Оля приедет! А что я ей скажу? Она даже не знает что у меня с рукой. Я ее двадцать лет не видела. Она не знает, как я живу. Она приедет, а у меня такие обои! Не буду откладывать на двери, буду откладывать на ремонт", — вначале , пока Наталья Витальевна не сказала, ей и в голову не пришло, что сводной сестре, если она приедет из другого города, надо будет где-то жить... И всегда можно определить, что ей говорили другие люди, — с кем так не бывало, что кто-то подсказал мысль, показавшуюся стоящей? — просто по тому, что сама не может сформулировать сколько-нибудь сложную, — возможно, даже родить... Умерла знакомая ей соседка: "Я ведь не умру? Она постарше меня была. Я не могу вот так лечь и умереть во сне? Я ведь буду жить долго?" Вспоминая ее в свои именины: "Жаль Нину Алексеевну, она бы меня сейчас поздравила", — Вера — чудо. Безобидное создание. Она не сумасшедшая, просто умственно отсталая. Как-то сказала, что была в психиатрической больнице: "Зачем тебя туда?" — спросила удивленная Наталья Витальевна. С первых слов стало все ясно: они с матерью жили тогда в коммуналке — пятнадцать человек народу, какой-то алкаш-сосед, поколачивавший жену, нассал мимо унитаза (Вера говорит просто — без аллегорий) — можно было понять, что думали на Веру: "Он нассал, а я должна убирать!"; какая-то Тамара, которая ее невзлюбила и в ПНД (психоневрологический диспансер) "все ходила и показывала что я там и как я там"; "Позвали меня в ПНД, а домой не пускают, приехали двое в плащах, а из под них белые халаты торчат — медработники, надо понимать, домой повезли — вещи и паспорт взять, а я говорю — у меня мать больная, у нее гипертония, кто ей продукты будет носить? В больнице мне аминазин давали, — если отказываться, тогда укол делают, а если буянить — привязывают. Мать потом с Тамарой не говорила, — та заходит — не надо ли чего? — а она молчит, отвернулась — Вера мне продукты покупала, а от тебя ничего не надо".
У Натальи Витальевны опять укатился клубок — моток тонких хлопчатых ниток, из которых она вяжет салфетку, — и сон ее очень глубок.
Женщины, девушки в дымке золотого света тянут прозрачные нити — от самых звезд через весь мир — прядут их под песни, из нитей ткутся — луга и поля, вышиваются на полотне звери и птицы, шьются нарядные рубахи мальчикам и девочкам — бегать по росам и водить хороводы. И не монотонно жужжит прялка — особый звонкий ритм придают они от себя и всему миру — только светлые и мягкие ниточки тянут — лен да хлопок — все колючее и темное от того ритма сгорает, исчезает — лишнее оно и ненужное.
И чьи-то горячие слезы опять текут и текут — каждый раз и снова: о чем поют девушки в "Летучем голландце", собравшись за рукоделием. Чья это рабочая коробочка и исколотые пальцы? Совершенно не важно, — и слезы и остальное — вне повествования.
Нигде и никогда
В комнате — в комнате ли? — углы утопают во мраке, свет от торшера обрисовал массивный шкаф и стул рядом с ним, дверь напротив притворена, посредине стоит стол, накрытый скатертью, на нем небольшая лампа и множество мелких вещиц. Их перебирают двое, сидящих не совсем вплотную друг к другу — мужчина и женщина, со следами возраста на лицах.
И они, и эта комната, чье окно таинственно показывает только звезды, звезды, звезды, — всего лишь миг вольной фантазии, то, чего нет, и если будет, то совсем не так.
Она берет пуговку — хорошенькую бубочку из натурального перламутра.
— И что ты скажешь? Какие пусенькие бывают миры: там будто все с булавочную головку и фарфоровые пастушки обнимают своих любимых, увитых гирляндами роз...
Он гладит пальцами скромный окатыш.
— А здесь все просто и лаконично. Никто не спросит вас о жизни, если и в самом деле не хочет о ней услышать. Сколько мы всего натащили: надо разобраться — что и где положить, и найти ключевую вещь для всех них, ту, что для тихого досуга и ненужных, набегающих волнами слов.
— Я ее не вижу. Вот глуповатая брошка для жутеньких рассказок. Совсем детская искусственная жемчужина на цепочке — что она украшала?
Женщина выдергивает из шелкового лоскута, также нашедшего свое место в пестром беспорядке, ниточку и пропускает ее сквозь звенья цепочки.
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |