↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |
Сфинкс на скале
Посвящаю эту вещь Осмонруне и Гарригаллеру — двум людям, на деле показавшим мне, что у человека должен быть дом и должна быть семья. И что когда у тебя это есть — тебя не бросят в беде. Если бросили — это не твоя семья и не твой дом...
Автор выражает благодарность: Пульхру, Элии, Руфине, Эмилии, Сексту, Аврелию и всем с форума "Хисторика", кто помогал мне информацией, советами и просто дружеской поддержкой.
В небольшом домике, что стоял в одном из кривых переулков там, где Аргилет только-только отходил от Палатина, вся посуда была надтреснутой или надколотой. Верный признак, что в доме живет или ребенок, за которым плохо смотрят, или немощный старец, или человек со слабыми глазами, ставящий миски мимо стола. Меж тем, хозяин домика Дион был в какой-то степени всем вместе. Он долго был ребенком, потом сразу состарился, и всегда был порывист и неловок в движеньях, и миски иной раз действительно ставил на воздух. Удивительно, как вечное чтение не убило его глаза — видел он не хуже молодого. И читал. И писал... странно, но его вечно беспокойные, прыгающие руки становились уверенны и тверды — левая разглаживала пергамент, правая бралась за перо и выводила четкие, красивые буквы — неважно, латинские или греческие. Этим он сейчас и зарабатывал себе на хлеб — переписывал, кому что надо. Речи для ораторов, книги для богачей... а за несколько ассов мог написать письмишко для полуграмотного соседа.
Диону было шестьдесят. Это был забавного вида старичок с курчавым белым руном на голове. Когда-то оно было в полном смысле золотым, это руно... и тогда же каждую весну лицо Диона веселыми грошиками усеивали веснушки.
В тот весенний день, когда он состарился, веснушки не успели сбежать с лица — и постепенно потемнели, превратившись в безобразные пятна, что выступают на дряблой старой коже. "Дед Дион, мухи засидели!" — дразнили старика соседские мальчишки. Дразнить Диона было веселей, чем других — он не сердился, не брызгал слюною, не шамкал "Все отцам расскажу!" — каждому мальчишке он отвечал дразнилкой же, а их долговязому заводиле советовал: "Длинный Гай, иди ворон пугай"...
Дураки-мальчишки ведать не ведали, что пятнистый старикашка тридцать лет назад управлялся и не с такими, как они, глупышами, босоногими оборвашками с Аргилет и Субуры.
Те, его мальчики, были умны, высокомерны, остры на язык... и обожали рыжего Диона-грамматика, и его дом, который для них был школой, и его жену Елену, которая для них была Прекрасной.
Позже ни один из них, не отдавая себе в том отчета, никогда не любил так ни одного своего учителя-ритора.
Грамматик Дион, веселый и ехидный взрослый ребенок, легко и с радостью перевез их через темный Стикс, который тяжко и зовуще ворочает свои воды в душе каждого подростка...
Как ни странно для грека, Дион любил Рим.
И, что уж совсем не странно для ученого грека, он всегда мечтал написать книгу... И как-то раз с грустью понял, что писать ему не о чем. В том, что происходило в Риме, он разбирался все меньше и меньше, а его бывшие ученики и не думали зайти к нему и потратить долгие часы на то, чтоб его просветить, хотя именно они знали — они были наверху, и римская толпа кидалась туда и сюда, орала или молчала по их повеленью.
Идею насчет жизнеописания одного из них он тоже оставил — все четверо нравились ему все меньше и меньше.. . насколько хватало ему его греческого книжного ума, чтоб разбираться в происходящем. Только на одного из них он еще возлагал какие-то надежды...
И тогда Дион понял, что не может написать решительно ни о чем, кроме них — таких, какими он сам их знал.
Да кому же нужна будет эта книга?.. Кто это пишет не о государственных мужах и славных (бесславных) делах сих мужей, а о глупых подростках?..
Дион перебрал в памяти все читанные книги. Ни историки, ни писатели особо не скрипели пером и не стачивали стиль о чье-то детство — будь это детство хоть Сократа, хоть Александра...и Диона посетило сомнение насчет жизнеописаний последнего — не выдумка ли этот юный, потный, яростно-горделивый эпизод с Буцефалом? Да, всего лишь красивый плод воображения, призванный подчеркнуть предопределенность, богами предсказанное величие будущего завоевателя? Если и выдумка, то — хороша же, подумал он.
Как все хорошие учителя (дурные и не думают об этом) он сильно обманывался, считая, что знает своих учеников... А знал ведь, может, чуть больше, чем родители, которые вообще почти ничего не знали.
Кто знал? Боги, рабы, собаки, шмели...
А жаль, что незачем писать о них книгу, думал он, они ведь тогда были лучше...
Он вспоминал их. Всегда. А в сумрачные, дождливые, холодные дни он их видел. И сам смеялся над причудами своего воображения — оно являло ему голубоватые тучи, светлый серебристый ливень, и вот под ним, вроде бы даже не намокая, идут к его дому четверо стройных юнцов, гордо неся свои римские головы, в белоснежных плащиках с пурпурною каймою (претекстах, Дион!), и глазки у них умные-умные, не то что у предыдущих, и они так и жаждут твоих, Дион, упражнений в грамматике...
И было все совсем не так, и он помнил еще, как оно было...
А книгу так и не написал. Дион не был богом, рабом, собакой или шмелем. И повествование его было бы куцым и неглубоким, потому что не смог бы он написать о многом и о многих. О Левкиппе, которому повезло, и несчастной Ифигении не из греческой легенды. О человечке-цикаде... Дион просто ничего не знал о них.
Он не ведал даже, кому обязан был тем, что четверо мальчишек вошли в его жизнь — и в его сердце.
...Летним вечером 651 года в большом старом доме на Палатине происходило совещание почти государственной важности. Матрона Семпрония и ее второй муж Валерий Мессала устроили по этому случаю обед для двух друзей ее первого мужа. А Метелл Капрарий и Публий Красс были рады снова посетить этот дом — они любили покойного друга, глубоко уважали его жену и с насмешкою, прячущей досаду, ставили их сына в пример своим (четырнадцатилетний Квинт Метелл с трудом усваивал все умственное, зато в физических упражнениях ему не было равных, а тринадцатилетний Марк Красс был, по мнению его отца, не самым удачным его произведением из двух).
Трое мальчиков учились вместе и были друзьями; давно уже как бы предрешено было, что и в школу грамматика они пойдут вместе. И вот это время настало — и теперь родителям предстояло выбрать из всех учителей наидостойнейшего.
Трое мужчин на ложах поглощали обед и, жуя, перебрасывались незначительными фразами. Семпрония по обычаю сидела в кресле и к еде почти не прикасалась — ей было не до того; она мягко смотрела в благодушные физиономии — когда мужчины жуют в мирной обстановке, да не черствые корки, а отлично зажаренного ягненка, они всегда выглядят благодушно, думала она, пусть хоть это придаст мне твердости настоять на своем. А мальчишки наши станут мне союзниками. Они ведь так славно дружат. Рыжик и маленький Красс зовут моего сына Сенатором, за то, что он самый умный, хоть и самый младший...
Наевшись, мужчины перешли к делу... и видно было, что подошли к нему со всей серьезностью. Ну а как же: грамматик — это не тот, кто учит малышей алфавиту да счету. Грамматик готовит юные умы к обучению риторике, а без ораторского искусства в наши дни никуда, что за муж государственный, не умеющий слова молвить сенату и народу Рима?
— Как ни прискорбно, — сказал Метелл, — но лучшие учителя — греки.
— О римских учителях и речи нет, — хмыкнул Красс, — Единственное их достоинство в том, что учат на родном языке.
— Публий, заметь, все наши великие ораторы — и твой брат тоже — учились у греков...
— Представь, Гай, мне это известно...
— Кажется, из греческих грамматиков наибольшим уважением пользуется Археад? — бросил Метелл, показывая, что ознакомился с вопросом — обычно-то ему было не до греческих грамматиков...
— Археад старше всех их, да и берет за ученье всех дороже, — кивнул Красс, — Видимо, высокая плата — дань его мудрости и опыту...
— Друзья, — вдруг раздался голос Семпронии, — я всего лишь женщина, и по столь важному вопросу, как образование сыновей, мне негоже спорить с вами. Но если бы вы пожелали услышать мнение моего покойного мужа...
Красс и Метелл с удивлением уставились на нее, а муж здравствующий остался совершенно невозмутим.
— И как ты узнала его мнение, Семпрония? — с легкою иронией спросил Красс, — Побывала у пифии?
— Ну, знаешь, Публий, ни одна пифия не знала его так хорошо, как я.
— Даже если пифия говорит голосом бога? — улыбнулся Красс.
— Ни один бог не может вопить таким дурным голосом, как очумевшая от дыма полубезумная жрица, — отозвалась Семпрония.
— Вот уж не знал, что ты не веришь в богов, — свел суровые брови Метелл.
— В богов я верю. Но не очень верю в пифий... Кажется, вы говорили об Археаде? Так вот, мой муж, да будет ему хорошо там, где он сейчас, сказал бы, что этот ваш Археад учит римских ребят той грамматике, которой когда-то учил Ромула...
— По-моему, Ромул вообще грамматике не учился, — фыркнул Красс.
— Вот именно. И вы намерены платить выжившему из ума старому козлу за его седую бороду, надеясь, что в ней заключена вся грамматическая премудрость?..
Мужчины, все трое, невольно переглянулись: они по-римски простодушно верили в богов, верили в манов и лемуров и во все сложные и деликатные посмертные взаимоотношения ушедших с живыми — и всем троим, когда звучали слова Семпронии, такие острые и насмешливые, стало чуть не по себе. Словно за плечом матроны на какой-то тающий в вечернем свете миг выросла тонкая тень красивого ясноглазого человека по имени Луций Гортензий...
Что ж удивительного — он умер в этом доме, на своем любимом месте — в кресле в таблинуме. И книга, которую он читал, так и осталась лежать у него на коленях — так хорошо, спокойно он умер. Просто вдруг остановилось сердце.
Все они его отлично помнили — красавец с мягкой улыбкой, воин он был никакой, но в вопросах, касающихся книжной премудрости, к нему действительно стоило идти за советом...
— Ну хорошо, — проворчал Метелл, — Ну а что насчет Никагора? Он средних лет... и, судя по тому, сколь говорлив и сколько употребляет невообразимых греческих словес...
— Да, к Никагору сейчас все ведут своих ребятишек, — подтвердил Красс.
— Видимо, для того, чтоб преподал им важный предмет, который проясняет голову и одаряет необычайным красноречием, — отозвалась Семпрония, — Странно лишь, что пол-Субуры не зарабатывает преподаванием сего предмета, владея им не хуже, чем Никагор.
— И сей предмет...
— Пьянство, мои дорогие. У тебя, Гай Цецилий, четыре сына, у тебя, Публий Лициний — двое. А у меня один. И пропойце я его не доверю.
— Да-да-да, — поморщился Красс, — слышал я уже, что Никагор иной раз выглядит слишком уж... оживленным.
— И нос у него лиловый, как кампанский виноград — от живости натуры, несомненно.
"Вот баба! — с искренним восхищением подумал Метелл, — Разузнала все куда лучше нас. Впрочем, каждая баба, умей задеть ее за живое, выложит тебе столько, сколько вовек не разузнает платный осведомитель..."
— Семпрония, — сказал он, — коль уж ты так хорошо изучила всех грамматиков, недостойных обучать наших сыновей — может быть, случайно обнаружила и достойного?..
Красс незаметно улыбнулся, узнав тактику, частенько применяемую Капрарием в сенате, когда кто-то смел оспаривать его предложения. Не нравится? А у тебя есть лучшее?..
— Обнаружила, но не случайно, — ответила Семпрония, — наш вольноотпущенник Гнифон потратил много времени на сбор сведений, а я не меньшее время потратила на раздумья.
Женщина спокойно, с сознанием выполненного долга (не всякий мужик умеет — и имеет право так смотреть!), глядела Метеллу в глаза. И он сразу вспомнил, что эта Семпрония по какой-то линии (если не по прямой!), приходится родственницей матери Гракхов...
— Ну и? — спросил Красс.
— Имя его Дион. Он грек. С Сицилии. Он довольно молод для учителя... но зато у него ясный и быстрый ум. На родине он преподавал грамматику ребятишкам из лучших семей Сиракуз. Преподает он и на греческом, и на латыни, ибо одинаково чисто говорит на обоих языках. Дом его небогат, но опрятен, и главное богатство этого дома — книги...
Крассу, кажется, этого хватило, он задумчиво-доброжелательно кивнул, а вот Метелл... Метелл всем своим римским сердцем не мог принять того, что окончательный выбор в столь важном вопросе сделала женщина, которая не была его матерью.
— Ты уверена, что не ошиблась, Семпрония? — спросил он довольно любезно.
— В прошлый раз выбирали вы. Кстати, ведь Луций мой не был с вами согласен. Но вы, как в сенате, решили все большинством голосов...
— А чем плох Парфений? — почти одновременно спросили Метелл и Красс.
Парфений и был их тогдашним выбором — именно он учил мальчиков все это время.
— Чему надо, тому вроде научил, — добавил Метелл, — даже моего дурака долговязого...
— Да и не жаловались они на него... — сказал Красс.
— Не жаловались потому, что боялись. И вас, и его — и неизвестно, кого больше, — сказала Семпрония.
Оба папаши скроили недоуменные рожи: боялись? И что? Так и должно быть. Что вырастет из щенков, которые не боятся отца да учителя?!
— В суде, — светлые глаза Семпронии и не думали сдаваться тяжелым взглядам мужчин, — вы ничего не решаете на основании лишь своих измышлений. Вы слушаете свидетелей, не так ли?.. Я говорю, что Парфений плох, вы утверждаете, что замечателен. Ни вы, ни я не были в его школе во время занятий — а значит, и верно судить не можем. Так что придется привлечь свидетеля...Хармид, — обратилась Семпрония к рабу, менявшему блюда, — ступай скажи, чтоб позвали сюда Квинта.
Семпрония знала, что делает. Рожи Метелла и Красса стали сурово-замкнутыми, как всегда у мужчин, когда сказать нечего, но нужно сохранить лицо. Ибо одним своим появлением сын Семпронии слишком ясно показывал, что растет из щенка, не боящегося ни отца, ни учителя...
Квинту Гортензию в то лето исполнилось двенадцать лет, и он переживал красивый закат той солнечной поры, когда мальчик уже не дитя, но еще не подросток. Ясно было, что уже на следующий год начнутся все гадостные радости взросления — на чистой коже раскинет лагерь наглое и упорное войско прыщей, пряный неуловимый аромат разбавится взрослой козлиной вонью, и все, что было ясным, испортится — затуманятся недетской дурью глаза, заржавеет звонкий голос, заплывет темными грозовыми облаками душа... А глядя на такого мальчишку, каким был Квинт сейчас, самый честный на свете взрослый подумал бы: "Лучше умри таким... ибо невыносимо будет смотреть, во что через год обратится твое совершенство..."
Квинт поздоровался и вопросительно поглядел на мать.
Судя по непринужденному виду, мальчик знал, что ему уготована серьезная роль в нынешней беседе, и нисколько не смущался по этому поводу. Не беспокоил его и пронзительный взор Метелла Капрария, которому Квинт нравился мало, ибо тот любил мальчишек, похожих на мальчишек, а не на...невесть на что. На взгляд Валерия Мессалы, кстати, Квинт тоже был не тем, чем нужно... К тому же, со старшими держался он как равный, а не как послушный, почтительный юнец... словно уже сейчас примерял на себя роль главы рода — каковым, собственно, и являлся. И все равно — раздражает же, думал Валерий, когда несовершеннолетний, да просто сопляк, ведет себя столь вызывающе.
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |