↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |
Глава 18. Слово
Я думал, что ведовство уже началось, но это был только лишь мастер-класс. Колдун тоже поднялся и осторожно поймал Пимовну за руку:
— А вот, дождя нам сегодня не надо. Пущай стороной пройдет!
Да и не время сейчас. В полуночь нехай ведьмы ведьмують, а мы с тобой, Катя, на утренней зореньке слово свое скажем.
Впервые в своей жизни, я ночевал на полатях, под лоскутным стеганым одеялом, за ситцевой занавеской. Жаль только, вспомнить нечего. Коснулся затылком подушки — и отплыл. Сам удивляюсь, как это, ночью, я трижды спускался оттуда на автопилоте, чтобы предать земле остатки компота. Если б не каганец, горевший на кухне, не лампада в красном углу, точно бы навернулся.
Взрослые не ложились совсем. Их несмолкаемый говор не будил, а баюкал, чистым слогом гулял под сводами комнат. Когда я, стуча пятками, шествовал мимо них и нырял в хозяйские чёботы, даже не переходили на шепот.
* * *
Для меня новый день начался со слов "Вставай, Сашка, пора!" Я даже не разобрал, кто их произнес, то ли моя бабушка, то ли кто-то еще. Все напрочь заспал. За окнами было ещё темно, но уже, предвещая зарю, голосили станичные петухи.
— Одёжа твоя в той комнате, на стуле висить, — подсказал Фрол, освещая "большую" комнату керосиновой лампой. — Учись, Сашка, с курями вставать. Все за день успеешь, ничего не оставишь на завтра. Что, не проснешься никак? Сбегай на двор, оправься, да умойся росой. — И уже за моей спиной, — Катя, ты иде?
Утренняя роса обильная, крупная. Не только умылся — принял холодный душ. Пока добежал до хаты, чуть не продрог.
— Как за калитку выйдем, — глухим отстраненным голосом, проговорил колдун, вытирая мое лицо вышитым рушником, — чтоб ни единого слова я от тебя не слышал.
— Молчи, и думай только о матери, — продолжила инструктаж бабушка Катя. — Пойдешь следом за Фролом, с иконой в руках. Держать ее надо вот так, образом к сердцу. Под ноги смотри! Упаси господь, упадешь, споткнешься, порежешься, или ногу уколешь, все прахом пойдет.
Я сразу смекнул, что придется идти босиком.
— Типун тебе на язык, — беззлобно сказал колдун. — Ну, с богом! Присядем перед дорожкой...
— Ом-м-м...
Я вздрогнул. Этот долгий горловый звук донесся непонятно откуда.
— На ясной заре, на яром восходе, на перекрой-месяце, сойдутся двенадцать колен моего рода во кутном углу под Велесовым стожаром, — хрипло промолвил Фрол. — И пойду я, ваш меньший брат, — продолжил он, поднимаясь, — по разрыв-траве, по крови своей, из сеней в сенцы, из врат в ворота со словом сильным, да отговорным.
— Ом-м-м! — прокатилось под сводами комнат, наполняя мою душу неистовым торжеством.
— И дойду до заветной страны до родимой избы, до своего порога, с хлебом-солью да родовым заклятием, — сказал он уже на крыльце.
— Ом-м-м! — загудело над самым моим ухом.
Фрол запер входную дверь на висячий замок, вытащил ключ и, не глядя, бросил его далеко за спину.
Затухающий месяц все еще расцвечивал траву серебром. Там, где ступал колдун, на ней оставался растянутый черный след. Стараясь не отставать, я невольно ускорил шаг. Почувствовав это спиной, ведущий замедлился, и наша процессия обрела, наконец, гармонию и соборность.
Вспомнив наказы бабушки Кати, я старался думать о мамке, но получалось плохо: ни одного ясного образа из раннего детства. А ведь я её помню с той давней поры, когда меня еще пеленали и носили по комнате на руках, а мой немощный разум оперировал не словами, не образами, а всего лишь, двумя полярными чувствами: беспомощность, когда ее нет, и душевное равновесие, когда она рядом. Еще даже не человек, а маленький сгусток любви к этому источнику света.
Но память опять и опять, возвращалась ко дню ее смерти.
— Сыночка, — говорила мне мамка, расклинившись на пороге своей комнаты, — чистое полотенце!
В расфокусированном безумием взгляде, как всегда, сырость. Стоять выпрямившись, она уже не могла. Сказывалось побочное действие психиатрической фармакологии — закрепощение мышц. Ведь она эти лекарства употребляла горстями. Ежедневно, три раза в сутки, двадцать шесть с половиной лет.
— Я тебя очень, очень прошу: не забудь чистое полотенце!
Было без пятнадцати восемь. Я опаздывал на работу и очень спешил. Поэтому, не снимая сапог, прошел в коридорчик, временно ставший моей спальней, принес сразу четыре штуки, и положил на кровать. А она опять за своё:
— Не забудь! Чистое полотенце...
Тринадцатое число. Тринадцатый год. А я ведь тогда не понял, что это были слова прощания и последняя просьба о полотенце на крест. Она уже знала, что скоро умрёт, а моя интуиция промолчала. Некогда ведь, без пятнадцати восемь.
Уходя, я запер входную дверь. Не потому, что опасаюсь воров. Просто последний побег мать совершила не больше недели назад.
Встал ночью, в комнате никого. На улицу вышел — стоит, опираясь руками на угол металлической секции, которую я стырил со склада и намеревался использовать в качестве летнего душа. Поздняя осень, ветер, а она в тонкой ночнушке и тапках на босу ногу. И как только не заболела? Проснулся, наверное, вовремя.
Уже у калитки, что-то меня заставило обернуться. Как будто бы в спину ударило. Мамка стояла у пластикового окна и улыбалась. Наверно, опять какую-то шкоду задумала.
В последнее время меня бесила эта улыбка. Сыновья любовь тоже устала, и куда-то запропастилась. Осталась одна жалость. То ли к ней, то ли к себе?
И откуда у мамки такая мобильность? — запоздало подумал я, перед тем, как миновать проходную. — Поход от двери до кровати всегда занимал не менее четверти часа. А тут раз — и она у окна!
С утра поработалось, как обычно, в охотку. Но где-то часам к десяти, я начал испытывать смутное беспокойство. Почему-то вдруг показалось, что мамка сегодня обязательно что-нибудь учудит. Томимый дурными предчувствиями, я запер склад на замок и, в кои-то веки, заглянул в кабинет своего непосредственного начальника.
Анатольевич сидел за столом, и тупо играл в "косынку".
— Что-нибудь надо? — лениво спросил он, отворачивая к стене экран монитора.
— Пойду-ка я, барин, домой.
— Ты, часом, не охренел? — беззлобно возбух "участковый", — на часах половина одиннадцатого! Зачем тебе, что-то случилось?
— Пока ничего. Просто врач диетолог сказал, что к двенадцати часам я должен успеть пообедать, выпить две чашки кофе и часик вздремнуть.
Старший мастер надел очки:
— Ты знаешь? Мне пофиг, что там тебе вещает врач диетолог.
— Ну, вы как сговорились! — Я положил на стол связку ключей. — Он точно так же сказал: "Мне пофиг, что там тебе вещает старший мастер участка".
Алексей Анатольевич хрюкнул и тоненько захихикал.
— Ладно, сгинь. До утра свободен. Возьми с собой кисточку и баночку с черной краской. Если кто-нибудь спросит на проходной, скажи, что идёшь на линию, от ТП-37 опоры нумеровать.
Я всегда торопился домой, если не успевал приготовить обед с вечера. Но тогда просквозил мимо магазина, хотя точно знал, что хлеба в доме ни крошки. А от железнодорожной насыпи и вовсе бежал.
Мамка лежала на покрывале, запрокинув седую голову. В широко раскрытых глазах погас внутренний свет. На изможденном лице застыла печать безумия и пережитого ужаса. Надеясь на чудо, я несколько раз окликнул ее. Потом присел на кровать, закрыл родные глаза и поплелся в депо. Там был телефон с выходом в город.
Бывший следак меня почему-то не опознал. Обратился на "вы":
— Прекратите прикалываться! Что я, не знаю голос родного брата?!
Только с третьего раза он наконец-то поверил.
Вернувшись домой, я долго смотрел в зеркало, надеясь поймать мамкино отражение, чтобы в последний раз признаться в любви и сказать, как трудно мне будет без неё жить. Слёз не было. Вместо меня заплакало небо.
Нет иного исхода.
Даже слово рождается в муке.
Даже вечной Надежде
Не вырвать у смерти ничью.
Из могильного холода
Протяни материнские руки
И погладь, как и прежде,
Непокорный, седеющий чуб.
Время больше не лечит.
В зеркалах отраженье забыто.
Сокрушенно вздымает
Ветки черные грецкий орех.
И живет человечество,
Наполняя события бытом,
Не всегда понимая,
Что жизнь без любви — это грех.
* * *
За калиткой, Фрол повернул направо и медленно зашагал вдоль внешней ограды к ближайшей посадке, смутно темневшей за дальней межой огородов. Наверное, здесь когда-то было подворье, стояла чья-нибудь хата. А где, и не угадать. Все заросло крапивой и колючим кустарником. Сад со временем захирел. Только могучая груша возвышалась над бросовыми деревьями, как изодранный в клочья парус, потерпевшей бедствие, баркентины.
Там, где мы шли, тропинка была натоптана. Наверно по ней, колдун часто ходил. Я видел его сутулую спину, мерно взлетающий посох из ствола конопли в полтора его роста, а память непрошено возвращалась к самому черному дню моей непутевой жизни.
За посадкой зарастала бурьяном, бывшая станичная площадь. Небо на горизонте постепенно стало сереть. Из неясного темного фона, все явственней стали проступать развалины Богородицкой церкви — две стены с осыпающимися во все стороны боковинами. Фрол и действительно, шел по своей крови.
Тропинка все больше петляла. Под босыми ступнями стали прощупываться осколки битого кирпича, а слева и справа, за кустами терновника, угадывались части колонн и куски перекрытий разбитого храма. За пологим пригорком, чуть дальше раздвинувшим горизонт, стены стали казаться выше. Открылся неширокий арочный вход и два, точно таких же по форме, окна, забранные ажурной решеткой. Местами кирпич раскрошился, а в самом верху, и вовсе казался неопрятной рыжей щетиной.
Здесь наша процессия остановилась. Бабушка Катя поставила рядом со мной хозяйственную сумку, и вышла вперед с караваем станичного хлеба и хрустальной солонкой на расшитом огнивцом рушнике. Перед тем как пройти в притвор, старики сотворили синхронный, земной поклон.
— Ом-м-м, — зазвучало внутри, под светлеющими небесными сводами.
От намоленных стен в испуге отпрянула, приткнувшаяся здесь на ночлег, стая ворон. Хлопая крыльями, устремилась в сторону кладбища. Боясь пропустить что-нибудь важное, я тоже, как умел, поклонился. Потом подхватил тяжелую сумку и, с замирающим сердцем, пересек рубикон.
Внутри было чисто. Ни нанесенной ветром прошлогодней листвы, ни бумажек, ни надписей на облупившейся штукатурке. Только битый кирпич. Кое-где под ногами пробивался барвинок, а поверху южной стены, раскинув зеленые ветки косым крестом,
росло одинокое деревце. Там, где когда-то располагался иконостас, на земле была выложена стопочка кирпичей, утыканная огарками восковых свечек. Наверное, люди до сих пор, приходили сюда с молитвой. Храмы не умирают, их душа не возносится к небу, пока человечество нуждается в покаянии.
Что мне надлежит делать дальше, в инструкции ничего не было сказано. Избавившись от тяжелой сумки, я в раздумье затоптался на месте. И ведь не спросишь! Взрослым было не до меня. Бормоча под нос заговор или молитву, Пимовна убирала с народного алтаря верхний ряд кирпичей и раскладывала их у стены. Фрол тоже был неприступен. Его единственный глаз не отрываясь, смотрел в точку на горизонте, куда, забыв о величии, спешило на зов, божественное Ярило. Искусанные в кровь губы, шевелились в поисках Слова.
— От оморока... черный морок, — с трудом разобрал я и тоже взглянул на светлеющую полоску рассвета. Она была уже цвета мамкиных глаз.
Время остановилось. Даже не помню, когда бабушка Катя забрала у меня икону.
Картинка была настолько реальной, что я вновь ощутил себя беспомощным малышом. Под красным матерчатым абажуром тускло мерцал волосок электрической лампочки. Хрипело радио.
— Когда иду я Подмосковьем, где пахнет мятою трава, — выводил дребезжащий голос.
Ну, еще потолок. Невысохший, со свежей побелкой. А больше ничего не было видно. Потому, что я лежал на столе в коричневом цигейковом комбинезоне, напоминавшем медвежью шкуру. Он был расстёгнут. Мамка надевала мне на ноги толстые шерстяные носки и валенки без калош. Значит, понесет на руках.
В окна колотились снежинки. С наветренной стороны они ощетинились инеем. За приоткрытой форточкой, грузно ворочалась с боку на бок авоська с продуктами.
— Россия шепчет мне с любовью, мои заветные слова...
Мамка сердилась. Или спешила, или что-то у нее не совсем получалось. А я лениво ворочался с боку на бок и представлял себе огромную арку с колоннами, окрашенными в бледно-розовый цвет. Над ней — крупные буквы крутым полукругом, как на нашем городском стадионе, только с надписью: "Подмосковье". Чуть дальше — трава. Высокая, темно-зеленая, как на Алтае. И этот вот дядька, с голосищем на всю комнату. Он ходит по бескрайнему зеленому морю, и топчет его ножищами. В этой песне никогда не бывает зимы. Окоем напоен вечным запахом лета. Безоблачная синева...
Когда я очнулся, алтарь был застелен Фроловым рушником. На стене висела икона. Под ней, у стены, лежал каравай белого хлеба, а ближе к нам — круглая чаша с водой. В этой воде, погрузившись в нее на треть, плавало большое яйцо с коричневой скорлупой, из-под черной хозяйской курицы. Удивительно не то, что оно плавало. На нем еще и горела восковая свеча. Как мачта на яхте, у которой спущены все паруса. Захочешь, вот так, по центру, не выставишь.
Не сказать, чтобы эта свеча так уж сильно горела. Она чадила, трещала, плевалась искрами перед тем, как погаснуть в очередной раз. Яйцо в таких случаях, заметно раскачивалось и дрейфовало к противоположному борту. Тогда бабушка Катя прерывала свой монолог, брала в руки очередную свечу из двенадцати, горящих по кругу, и от ее пламени, опять зажигала ослушницу.
— Борони правду от кривды, как явь от нави и день от ночи, на слове злом, оговорном...
Она успевала произнести не более одного предложения. Чадное пламя снова давилось искрами.
Не знаю, все, или не все Пимовна успела сказать, и долго ли это все продолжалось, но полыхнул рассвет. Через косой разлом в кирпичной стене, в храм заглянуло солнце.
— Небо ключ, а земля — замок, — громко сказал Фрол. — Мое слово — небесный крест. Всё под ним!
— Ом-м-м!!!
Как звон вечевого колокола, этот звук прокатился над еще не проснувшимся миром. Пламя окаянной свечи всколыхнулось, затрепетало, стало гореть ровно и жадно. Оплавившийся воск, прозрачными каплями стекал на яйцо. Только оно почему-то не перевернулось, а отвесно ушло под воду. Как крейсер "Варяг". Не спуская горящего флага...
* * *
На обратном пути я нес уже не икону, а хрустальную чашу с водой, темным яйцом и огарком свечи. Нес осторожно, стараясь не расплескать, чтобы черное слово не пустило кривые корни в этой благословенной земле, политой кровью, слезами и потом тех, кто трудился на ней. Помимо того, это было еще и мамкино будущее в этой сумасшедшей реальности. Пусть оно станет другим.
Все молчали. Фрол заметно сутулился и тяжело опирался на посох. Бабушка Катя несколько раз ставила наземь сумку, чтобы сменить руку. Я тоже ушел в себя. Так оно потрясло, это двойное проникновение в детство, что ни о чем другом я думать уже не мог. Все было настолько реальным, что я до сих пор ощущал затылком давящую тяжесть стола, вдыхал аромат мамкиных рук, и вновь испытал забытое чувство первозданной любви. Настоящее волшебство. По сравнению с ним, даже фокус со свечой и черным яйцом, казался теперь обычной ловкостью рук. Пусть ненадолго, пусть не в таком масштабе, но колдун совершил то, что случилось со мной во время похода за пенсией. Он отбросил меня лет на десять с лишним назад, на Камчатку. В дом на улице Океанской, который умрет на моих глазах, во время землетрясения.
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |