↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|
Глава 18. Слово
Я думал, что ведовство уже началось, но это был только лишь мастер-класс. Колдун тоже поднялся и осторожно поймал Пимовну за руку:
— А вот, дождя нам сегодня не надо. Пущай стороной пройдет!
Да и не время сейчас. В полуночь нехай ведьмы ведьмують, а мы с тобой, Катя, на утренней зореньке слово свое скажем.
Впервые в своей жизни, я ночевал на полатях, под лоскутным стеганым одеялом, за ситцевой занавеской. Жаль только, вспомнить нечего. Коснулся затылком подушки — и отплыл. Сам удивляюсь, как это, ночью, я трижды спускался оттуда на автопилоте, чтобы предать земле остатки компота. Если б не каганец, горевший на кухне, не лампада в красном углу, точно бы навернулся.
Взрослые не ложились совсем. Их несмолкаемый говор не будил, а баюкал, чистым слогом гулял под сводами комнат. Когда я, стуча пятками, шествовал мимо них и нырял в хозяйские чёботы, даже не переходили на шепот.
* * *
Для меня новый день начался со слов "Вставай, Сашка, пора!" Я даже не разобрал, кто их произнес, то ли моя бабушка, то ли кто-то еще. Все напрочь заспал. За окнами было ещё темно, но уже, предвещая зарю, голосили станичные петухи.
— Одёжа твоя в той комнате, на стуле висить, — подсказал Фрол, освещая "большую" комнату керосиновой лампой. — Учись, Сашка, с курями вставать. Все за день успеешь, ничего не оставишь на завтра. Что, не проснешься никак? Сбегай на двор, оправься, да умойся росой. — И уже за моей спиной, — Катя, ты иде?
Утренняя роса обильная, крупная. Не только умылся — принял холодный душ. Пока добежал до хаты, чуть не продрог.
— Как за калитку выйдем, — глухим отстраненным голосом, проговорил колдун, вытирая мое лицо вышитым рушником, — чтоб ни единого слова я от тебя не слышал.
— Молчи, и думай только о матери, — продолжила инструктаж бабушка Катя. — Пойдешь следом за Фролом, с иконой в руках. Держать ее надо вот так, образом к сердцу. Под ноги смотри! Упаси господь, упадешь, споткнешься, порежешься, или ногу уколешь, все прахом пойдет.
Я сразу смекнул, что придется идти босиком.
— Типун тебе на язык, — беззлобно сказал колдун. — Ну, с богом! Присядем перед дорожкой...
— Ом-м-м...
Я вздрогнул. Этот долгий горловый звук донесся непонятно откуда.
— На ясной заре, на яром восходе, на перекрой-месяце, сойдутся двенадцать колен моего рода во кутном углу под Велесовым стожаром, — хрипло промолвил Фрол. — И пойду я, ваш меньший брат, — продолжил он, поднимаясь, — по разрыв-траве, по крови своей, из сеней в сенцы, из врат в ворота со словом сильным, да отговорным.
— Ом-м-м! — прокатилось под сводами комнат, наполняя мою душу неистовым торжеством.
— И дойду до заветной страны до родимой избы, до своего порога, с хлебом-солью да родовым заклятием, — сказал он уже на крыльце.
— Ом-м-м! — загудело над самым моим ухом.
Фрол запер входную дверь на висячий замок, вытащил ключ и, не глядя, бросил его далеко за спину.
Затухающий месяц все еще расцвечивал траву серебром. Там, где ступал колдун, на ней оставался растянутый черный след. Стараясь не отставать, я невольно ускорил шаг. Почувствовав это спиной, ведущий замедлился, и наша процессия обрела, наконец, гармонию и соборность.
Вспомнив наказы бабушки Кати, я старался думать о мамке, но получалось плохо: ни одного ясного образа из раннего детства. А ведь я её помню с той давней поры, когда меня еще пеленали и носили по комнате на руках, а мой немощный разум оперировал не словами, не образами, а всего лишь, двумя полярными чувствами: беспомощность, когда ее нет, и душевное равновесие, когда она рядом. Еще даже не человек, а маленький сгусток любви к этому источнику света.
Но память опять и опять, возвращалась ко дню ее смерти.
— Сыночка, — говорила мне мамка, расклинившись на пороге своей комнаты, — чистое полотенце!
В расфокусированном безумием взгляде, как всегда, сырость. Стоять выпрямившись, она уже не могла. Сказывалось побочное действие психиатрической фармакологии — закрепощение мышц. Ведь она эти лекарства употребляла горстями. Ежедневно, три раза в сутки, двадцать шесть с половиной лет.
— Я тебя очень, очень прошу: не забудь чистое полотенце!
Было без пятнадцати восемь. Я опаздывал на работу и очень спешил. Поэтому, не снимая сапог, прошел в коридорчик, временно ставший моей спальней, принес сразу четыре штуки, и положил на кровать. А она опять за своё:
— Не забудь! Чистое полотенце...
Тринадцатое число. Тринадцатый год. А я ведь тогда не понял, что это были слова прощания и последняя просьба о полотенце на крест. Она уже знала, что скоро умрёт, а моя интуиция промолчала. Некогда ведь, без пятнадцати восемь.
Уходя, я запер входную дверь. Не потому, что опасаюсь воров. Просто последний побег мать совершила не больше недели назад.
Встал ночью, в комнате никого. На улицу вышел — стоит, опираясь руками на угол металлической секции, которую я стырил со склада и намеревался использовать в качестве летнего душа. Поздняя осень, ветер, а она в тонкой ночнушке и тапках на босу ногу. И как только не заболела? Проснулся, наверное, вовремя.
Уже у калитки, что-то меня заставило обернуться. Как будто бы в спину ударило. Мамка стояла у пластикового окна и улыбалась. Наверно, опять какую-то шкоду задумала.
В последнее время меня бесила эта улыбка. Сыновья любовь тоже устала, и куда-то запропастилась. Осталась одна жалость. То ли к ней, то ли к себе?
И откуда у мамки такая мобильность? — запоздало подумал я, перед тем, как миновать проходную. — Поход от двери до кровати всегда занимал не менее четверти часа. А тут раз — и она у окна!
С утра поработалось, как обычно, в охотку. Но где-то часам к десяти, я начал испытывать смутное беспокойство. Почему-то вдруг показалось, что мамка сегодня обязательно что-нибудь учудит. Томимый дурными предчувствиями, я запер склад на замок и, в кои-то веки, заглянул в кабинет своего непосредственного начальника.
Анатольевич сидел за столом, и тупо играл в "косынку".
— Что-нибудь надо? — лениво спросил он, отворачивая к стене экран монитора.
— Пойду-ка я, барин, домой.
— Ты, часом, не охренел? — беззлобно возбух "участковый", — на часах половина одиннадцатого! Зачем тебе, что-то случилось?
— Пока ничего. Просто врач диетолог сказал, что к двенадцати часам я должен успеть пообедать, выпить две чашки кофе и часик вздремнуть.
Старший мастер надел очки:
— Ты знаешь? Мне пофиг, что там тебе вещает врач диетолог.
— Ну, вы как сговорились! — Я положил на стол связку ключей. — Он точно так же сказал: "Мне пофиг, что там тебе вещает старший мастер участка".
Алексей Анатольевич хрюкнул и тоненько захихикал.
— Ладно, сгинь. До утра свободен. Возьми с собой кисточку и баночку с черной краской. Если кто-нибудь спросит на проходной, скажи, что идёшь на линию, от ТП-37 опоры нумеровать.
Я всегда торопился домой, если не успевал приготовить обед с вечера. Но тогда просквозил мимо магазина, хотя точно знал, что хлеба в доме ни крошки. А от железнодорожной насыпи и вовсе бежал.
Мамка лежала на покрывале, запрокинув седую голову. В широко раскрытых глазах погас внутренний свет. На изможденном лице застыла печать безумия и пережитого ужаса. Надеясь на чудо, я несколько раз окликнул ее. Потом присел на кровать, закрыл родные глаза и поплелся в депо. Там был телефон с выходом в город.
Бывший следак меня почему-то не опознал. Обратился на "вы":
— Прекратите прикалываться! Что я, не знаю голос родного брата?!
Только с третьего раза он наконец-то поверил.
Вернувшись домой, я долго смотрел в зеркало, надеясь поймать мамкино отражение, чтобы в последний раз признаться в любви и сказать, как трудно мне будет без неё жить. Слёз не было. Вместо меня заплакало небо.
Нет иного исхода.
Даже слово рождается в муке.
Даже вечной Надежде
Не вырвать у смерти ничью.
Из могильного холода
Протяни материнские руки
И погладь, как и прежде,
Непокорный, седеющий чуб.
Время больше не лечит.
В зеркалах отраженье забыто.
Сокрушенно вздымает
Ветки черные грецкий орех.
И живет человечество,
Наполняя события бытом,
Не всегда понимая,
Что жизнь без любви — это грех.
* * *
За калиткой, Фрол повернул направо и медленно зашагал вдоль внешней ограды к ближайшей посадке, смутно темневшей за дальней межой огородов. Наверное, здесь когда-то было подворье, стояла чья-нибудь хата. А где, и не угадать. Все заросло крапивой и колючим кустарником. Сад со временем захирел. Только могучая груша возвышалась над бросовыми деревьями, как изодранный в клочья парус, потерпевшей бедствие, баркентины.
Там, где мы шли, тропинка была натоптана. Наверно по ней, колдун часто ходил. Я видел его сутулую спину, мерно взлетающий посох из ствола конопли в полтора его роста, а память непрошено возвращалась к самому черному дню моей непутевой жизни.
За посадкой зарастала бурьяном, бывшая станичная площадь. Небо на горизонте постепенно стало сереть. Из неясного темного фона, все явственней стали проступать развалины Богородицкой церкви — две стены с осыпающимися во все стороны боковинами. Фрол и действительно, шел по своей крови.
Тропинка все больше петляла. Под босыми ступнями стали прощупываться осколки битого кирпича, а слева и справа, за кустами терновника, угадывались части колонн и куски перекрытий разбитого храма. За пологим пригорком, чуть дальше раздвинувшим горизонт, стены стали казаться выше. Открылся неширокий арочный вход и два, точно таких же по форме, окна, забранные ажурной решеткой. Местами кирпич раскрошился, а в самом верху, и вовсе казался неопрятной рыжей щетиной.
Здесь наша процессия остановилась. Бабушка Катя поставила рядом со мной хозяйственную сумку, и вышла вперед с караваем станичного хлеба и хрустальной солонкой на расшитом огнивцом рушнике. Перед тем как пройти в притвор, старики сотворили синхронный, земной поклон.
— Ом-м-м, — зазвучало внутри, под светлеющими небесными сводами.
От намоленных стен в испуге отпрянула, приткнувшаяся здесь на ночлег, стая ворон. Хлопая крыльями, устремилась в сторону кладбища. Боясь пропустить что-нибудь важное, я тоже, как умел, поклонился. Потом подхватил тяжелую сумку и, с замирающим сердцем, пересек рубикон.
Внутри было чисто. Ни нанесенной ветром прошлогодней листвы, ни бумажек, ни надписей на облупившейся штукатурке. Только битый кирпич. Кое-где под ногами пробивался барвинок, а поверху южной стены, раскинув зеленые ветки косым крестом,
росло одинокое деревце. Там, где когда-то располагался иконостас, на земле была выложена стопочка кирпичей, утыканная огарками восковых свечек. Наверное, люди до сих пор, приходили сюда с молитвой. Храмы не умирают, их душа не возносится к небу, пока человечество нуждается в покаянии.
Что мне надлежит делать дальше, в инструкции ничего не было сказано. Избавившись от тяжелой сумки, я в раздумье затоптался на месте. И ведь не спросишь! Взрослым было не до меня. Бормоча под нос заговор или молитву, Пимовна убирала с народного алтаря верхний ряд кирпичей и раскладывала их у стены. Фрол тоже был неприступен. Его единственный глаз не отрываясь, смотрел в точку на горизонте, куда, забыв о величии, спешило на зов, божественное Ярило. Искусанные в кровь губы, шевелились в поисках Слова.
— От оморока... черный морок, — с трудом разобрал я и тоже взглянул на светлеющую полоску рассвета. Она была уже цвета мамкиных глаз.
Время остановилось. Даже не помню, когда бабушка Катя забрала у меня икону.
Картинка была настолько реальной, что я вновь ощутил себя беспомощным малышом. Под красным матерчатым абажуром тускло мерцал волосок электрической лампочки. Хрипело радио.
— Когда иду я Подмосковьем, где пахнет мятою трава, — выводил дребезжащий голос.
Ну, еще потолок. Невысохший, со свежей побелкой. А больше ничего не было видно. Потому, что я лежал на столе в коричневом цигейковом комбинезоне, напоминавшем медвежью шкуру. Он был расстёгнут. Мамка надевала мне на ноги толстые шерстяные носки и валенки без калош. Значит, понесет на руках.
В окна колотились снежинки. С наветренной стороны они ощетинились инеем. За приоткрытой форточкой, грузно ворочалась с боку на бок авоська с продуктами.
— Россия шепчет мне с любовью, мои заветные слова...
Мамка сердилась. Или спешила, или что-то у нее не совсем получалось. А я лениво ворочался с боку на бок и представлял себе огромную арку с колоннами, окрашенными в бледно-розовый цвет. Над ней — крупные буквы крутым полукругом, как на нашем городском стадионе, только с надписью: "Подмосковье". Чуть дальше — трава. Высокая, темно-зеленая, как на Алтае. И этот вот дядька, с голосищем на всю комнату. Он ходит по бескрайнему зеленому морю, и топчет его ножищами. В этой песне никогда не бывает зимы. Окоем напоен вечным запахом лета. Безоблачная синева...
Когда я очнулся, алтарь был застелен Фроловым рушником. На стене висела икона. Под ней, у стены, лежал каравай белого хлеба, а ближе к нам — круглая чаша с водой. В этой воде, погрузившись в нее на треть, плавало большое яйцо с коричневой скорлупой, из-под черной хозяйской курицы. Удивительно не то, что оно плавало. На нем еще и горела восковая свеча. Как мачта на яхте, у которой спущены все паруса. Захочешь, вот так, по центру, не выставишь.
Не сказать, чтобы эта свеча так уж сильно горела. Она чадила, трещала, плевалась искрами перед тем, как погаснуть в очередной раз. Яйцо в таких случаях, заметно раскачивалось и дрейфовало к противоположному борту. Тогда бабушка Катя прерывала свой монолог, брала в руки очередную свечу из двенадцати, горящих по кругу, и от ее пламени, опять зажигала ослушницу.
— Борони правду от кривды, как явь от нави и день от ночи, на слове злом, оговорном...
Она успевала произнести не более одного предложения. Чадное пламя снова давилось искрами.
Не знаю, все, или не все Пимовна успела сказать, и долго ли это все продолжалось, но полыхнул рассвет. Через косой разлом в кирпичной стене, в храм заглянуло солнце.
— Небо ключ, а земля — замок, — громко сказал Фрол. — Мое слово — небесный крест. Всё под ним!
— Ом-м-м!!!
Как звон вечевого колокола, этот звук прокатился над еще не проснувшимся миром. Пламя окаянной свечи всколыхнулось, затрепетало, стало гореть ровно и жадно. Оплавившийся воск, прозрачными каплями стекал на яйцо. Только оно почему-то не перевернулось, а отвесно ушло под воду. Как крейсер "Варяг". Не спуская горящего флага...
* * *
На обратном пути я нес уже не икону, а хрустальную чашу с водой, темным яйцом и огарком свечи. Нес осторожно, стараясь не расплескать, чтобы черное слово не пустило кривые корни в этой благословенной земле, политой кровью, слезами и потом тех, кто трудился на ней. Помимо того, это было еще и мамкино будущее в этой сумасшедшей реальности. Пусть оно станет другим.
Все молчали. Фрол заметно сутулился и тяжело опирался на посох. Бабушка Катя несколько раз ставила наземь сумку, чтобы сменить руку. Я тоже ушел в себя. Так оно потрясло, это двойное проникновение в детство, что ни о чем другом я думать уже не мог. Все было настолько реальным, что я до сих пор ощущал затылком давящую тяжесть стола, вдыхал аромат мамкиных рук, и вновь испытал забытое чувство первозданной любви. Настоящее волшебство. По сравнению с ним, даже фокус со свечой и черным яйцом, казался теперь обычной ловкостью рук. Пусть ненадолго, пусть не в таком масштабе, но колдун совершил то, что случилось со мной во время похода за пенсией. Он отбросил меня лет на десять с лишним назад, на Камчатку. В дом на улице Океанской, который умрет на моих глазах, во время землетрясения.
Что это вообще было? И было ли это со мной, или только с моим разумом? Знает ли Фрол силу своего слова? Если да, почему до сих пор не понял, что я человек из будущего? А может, давно понял, и это тонкий намек?
Мою колдовскую ношу, мы закопали в посадке, под корнями засохшего дерева. В конце хозяйского огорода нашелся старинный заступ — лопата с квадратным штыком и ручкой из ветки акации, отполированной мозолистыми руками. Фрол вырыл глубокую яму, вылил на дно воду, яйцо и остаток свечи накрыл хрустальною чашей и закопал.
Надо же, кугут кугутом, холодильник на зиму отключает, а не пожалел. Дело даже не в том, что стоит такая вещь, как минимум, четвертак. Попробуй ее купи! Это большой дефицит даже в магазинах сельпо.
Потом, собственно, и наступило настоящее утро. Солнце еще не набрало силу, не обозначило крест, а станица проснулась. По улице шел пастух, собирая коров в разношерстное стадо. Гремели засовы, стучали калитки, хлопали ставни.
Чтоб не отсвечивать, не оставлять деревенским сплетницам тему для пересудов, мы возвращались в хозяйскую хату тайной тропой, через колхозный кузнечный двор. Ворота были закрыты, но колдуна это не остановило. Он пошарил рукой под деревянной колодой и вытащил ключ. Перед тем как открыть навесной замок, по-хозяйски проверил "контрольку". Насколько я понял из Васькиной болтовни, Фрол получал пенсию. А вот каким общественно-полезным трудом ему довелось заработать свой скорбный кусок хлеба, увидел только сейчас. Понятно теперь, откуда в его хозяйстве "разного железа навалом"
Пёс Кабыздох встретил нас на крыльце, у порога, с ключом от хозяйской хаты под лохматыми передними лапами. Было ли это элементом станичного ведовства, выучкой, или просто собачьей сообразительностью, я об этом не думал. Потому, что уже устал удивляться.
Пришла бабка Глафира. Женщины принялись хлопотать у электрической плитки, а мы с колдуном пошли закрывать ворота в кузнечный двор. Он сам меня пригласил.
— Пошли, — сказал, — Сашка, посмотрим железо. Может, что-нибудь путное и подберем? — Заклинило мужика на дедовом агрегате.
Уж чего-чего, а электродвигателей в хозяйстве у Фрола было в достатке. Причём, на любой вкус. От таких, что троим мужикам по трезвости не украсть, до сравнительно небольших. И все, как один, трёхфазные. Самые неподъёмные были свалены в отдельную кучу под дырявым навесом, и уже заросли крапивой. Те что поменьше, выглядывали из под завалов бросового железа, оставленного здесь неизвестно кем и когда, но точно на долгую перспективу. Что только здесь не валялось: узлы и детали сельхозмашин, дырявые тазики и корыта, убитая тракторная тележка, задний мост вместе с карданным валом грузового ЗИСа. На каждом шагу под ноги попадались ржавые консервные банки.
— Ты на эти моторы и не смотри, — презрительно сплюнул Фрол, увидев, что я очищаю от грязи таблички на корпусах. — На улице гиль и хлам. Ни один не работает. Хорошие в кузнице под замком. Покажешь какой годится, а Васька когда надо подключит. Я с него живого не слезу за той холодильник.
И он зашагал по выложенной камнем дорожке к приземистой хате, покрытой зеленой от старости дранью.
Ни фига себе гиль и хлам! Этот кузнечный двор, да нам бы с мамкой в начало двухтысячных, когда килограмм медного лома перевалил за сотню рублей! Были бы при стареньких "Жигулях".
Что такое настоящая кузница, я знал чисто теоретически и был очень разочарован, увидев горн и меха не такими, как мне рисовало воображение. И вообще, само помещение больше напоминало слесарную мастерскую: два металлических верстака, сварочный аппарат, станок трубогиб, электрическое точило, бочка с водой... Наковальня и молот присутствовали, но, по сравнению с тем что я представлял, тоже какие-то малокалиберные. Здесь чувствовалась хозяйственная рука. Если б не вездесущая пыль, ровным слоем лежащая на всём, кроме воды, можно было сказать, что кузня содержится в образцовом порядке. Судя по его толщине, последний раз сюда заходили, как минимум, месяц назад.
— Совсем нету работы, — со вздохом сказал Фрол, поймав мой оценивающий взгляд. — С апреля считай, ни одного заказа. А года четыре назад, когда тут была РТС, так уголь не успевали возить...
Он, кряхтя, опустился на корточки и принялся доставать из под верстака свой золотой запас. В дело годилось всё. Число оборотов двигателя мало сказывается на качестве очистки сырья. Я выбирал нужный, исходя из размеров, веса, длины и конфигурации вала.
— Вот этот пойдёт.
Колдун проследил за моей ногой. Чтобы не ошибиться, вслух зачитал содержимое шильдика: "МГП ВОС, 1400 оборотов, семь с половиной кэгэ". В обратном порядке, всё лишнее убрал под замок и спросил, водружая движок на верстак:
— Ты для чистилки ничего путного не нашёл?
— Нет, — виновато ответил я.
— А что она хоть из себя представляет, эта насадка?
Я взял жестяную кружку, которой кузнец зачерпывал воду, приставил её донышко к оконечности статора. Для ясности повторил:
— Железный стакан с фланцем для фиксации на валу. Диаметр и длина в пределах разумного.
— Ну да, ты ж говорил, с ребристой поверхностью, — кивнул головой колдун. — Надо ж как просто, а я б ни за что не дотумкал! Ну, Сашка, едрит твою в кочерыгу, спасибо что надоумил.
— Вам спасибо, дяденька Фрол, — тихо ответил я.
— Потом будешь благодарить, когда слово моё до бога дойдёт! — строго сказал он и блеснул единственным глазом.
— Сашка-а! — где-то поблизости закричала бабушка Катя.
— Ку-ум! — вторил ей голос бабки Глафиры. — Идить, завтрак остынет!
— Мы здесь! — закричал я, подбегая к дверям.
— Вот бабы, лихоманка их побери! — недовольно сказал Фрол. — Знают, что я в кузне, сами сюда идут, а крику на всю станицу. Пора собираться. Ты для себя ничего тут не присмотрел?
Я хотел попросить какой-нибудь двигатель, но вспомнил лицо колдуна, когда он прятал под ключ свой золотой запас, и понял, что зажлобит. Поэтому указал на обрезок стальной полосы валявшийся у стены в общей куче делового металла:
— Вот эту железку я бы себе взял.
— Эту? Да забирай! — расщедрился Фрол. Подумал немного, спросил. — А зачем тебе сталь, для баловства?
— С обеих сторон заточу и сделаю велотяпку.
— Че-во-о?! — единственный глаз колдуна округлился до невозможности и едва не покинул орбиту. — А ну повтори, что ты собираешься сделать?!
— Велотяпку, — громко и по слогам произнёс я. — Это такое приспособление, которым можно полоть, картошку окучивать и нарезать рядки, толкая велосипедную раму перед собой. Так легче и намного быстрей.
— Да ну? — не поверил колдун. Хотел ещё что-то спросить, но не успел.
— Вы что тут, оглохли?! — с порога наехала бабушка Катя. —
Яичница стынет, я из сельпа бутылочку принесла. Орём во дворе в два голоса, а им хоть бы хны!
— А пылищи, пылищи! — закрутила носом Глафира. — Как все одно на скотном дворе! — И тоже спросила, — чего это вы тут?
— Да вот, — сориентировался Фрол. — Тяпку хотим сделать. Такую, чтобы полола сама.
Только его слова никто не принял всерьёз.
— Нашёл время шутки шутить, — с укором сказала Пимовна. — Завтра с утра на работу, ехать уже пора, хотим попрощаться, как люди, а он ерунду буровит!
— Тако-ое! — поддержала её бабка Глафира.
— Ладно, Сашка, — сдался колдун, — Тяпку я тебе наточу, всё остальное в другой раз. Если конечно, он когда-нибудь будет. Где там твоя железяка?
— Пять минут у тебя! — сказала бабушка Катя и посмотрела на ходики. — Через пять минут мы повора... — Остальные её слова заглушил электронаждак.
Я сначала смотрел как работает Фрол. Потом обратил внимание на содержимое шильдика. "Министерство просвещения РСФСР. Главучтехпром. Механический завод Љ 8, г. Касимов, Рязанской области". Не успел удивиться, почувствовал боком нетерпеливый локоть Екатерины Пимовны. Обернулся, прочёл по губам: "Что это он делает?"
— Тяпку, — ответил я.
Ответил до неприличия громко потому, что в этот момент Фрол плавно переходил на более мелкий круг с другой стороны ротора.
— Какая же это тя..., — успела сказать Глафира, а бабушка Катя схватила меня за руку и вывела на крыльцо.
Не дожидаясь допроса с пристрастием, я рассказал женщинам всё о своём будущем агрегате. Рассказал, не жалея красок, потому, что доподлинно знал: только их добрая воля стоит на моём пути к намеченной цели, только она позволит мне довести свой замысел до ума. Вряд ли в ближайшем будущем подвернется такая оказия, когда в одном месте срастаются и кузнец рядом с железом, и его добрая воля. Каюсь, немного соврал. Сказал, что заросший осотом и одуванчиком огород колдуна можно, не напрягаясь, привести в образцовый порядок за каких-нибудь сорок минут.
И семя упало в добрую почву.
— Я тоже такую хочу! — обронила бабка Глафира. Жалобно так.
А Пимовна промолчала. Но зато, когда Фрол вышел из кузницы с наточенной шинкой в руке и громко сказал "Всё!", конкретно наехала на него:
— Что всё, что всё?! Ты, женишок, если взялся за дело, доводи его до конца!
— Вот и пойми этих баб, — плевался колдун, когда женщины ненадолго ушли. — То "ехать пора", а то вдруг, "доводи до конца"!
Где гнуть-то?
Я в который раз объяснял, что тяпка должна захватывать всю ширину междурядья, поэтому низ режущей кромки должен плавно, почти незаметно, описывать полукруг. Где широко, там нажал, где узко — чуть отпустил. И он послушно сопел над ручным станком трубогибом.
В итоге у нас получилась конструкция, внешне напоминающая греческую букву омега. Сверху к ней был приварен кусок уголка от двухштыревой траверсы и полуметровый обрезок водопроводной трубы, найденные здесь же на свалке.
— Смотри Сашка, — стращал меня Фрол, сбивая окалину молотком, — если что-то не так, лучше сразу скажи. Упаси господь обмишуримся, бабы с нас шкуры спустят!
Я обдирал с направляющей краску, когда женщины принесли старую велосипедную раму, переднее колесо, ведёрко с водой и веник. Пол в кузне был земляной, можно не мыть.
— Идить во двор! — властно сказала бабка Глафира, открывая окно, — мы тут хоть чуток приберемся.
Фрол присел на траву, вытянул ноги, опёрся спиной о боковину крыльца. Он больше не прятал лица от тех, кто принимал его целиком, таким, как он есть. Наоборот, с удовольствием подставлял свой безобразный шрам под солнечные лучи. Я примостился рядом. В траве скрипели кузнечики. Им вторила беспокойная горихвостка, обустроившая гнездо под коньком крыши. Нет у господа маленьких и больших, сильных и слабых. Все равны под небесным крестом, все в меру сил толкают тяжелое колесо, имя которому — жизнь...
Прощание вышло скомканным и затянулось почти до обеда, потому, что совпало по времени с испытанием велоблока. Меня к нему, кстати, ни разу не допустили. Взрослые люди, а как все одно дети. Не успеет Фрол пройти полтора рядка, Пимовна вырывает раму из рук: "Дай я!" А у самой уже над душой бабка Глафира стоит. Так женщины увлеклись, что подгорели котлеты. Зато и управились за двадцать минут. Там-то картошки той, от силы сотки четыре, земля в междурядье мягкая, без единого камушка, плюс тяпка со свежей заточкой. Не скажешь, что одноглазый фаску снимал и кромку до ума доводил.
Прополоть пропололи, а окучивать нечем. Кто виноват? — Фрол: "Тебе же сказали, берёшься за дело..."
Забыли уже, что завтра с утра на работу, что ехать пора, что время пришло прощаться. Нет бы сразу не вмешивались в мужские дела.
Сколько сил мы тратим на то, чтобы угодить женщинам! — думал я, шагая за колдуном. — Порой посвящаем этому жизнь! А они, в свою очередь, делают всё, чтобы создать нам на этом пути максимум неудобств.
Подходящей заготовки в кузнице не нашлось, а разводить огонь и ковалить, колдуну расхотелось. Прилепили кусок трубы к старой подборной лопате с обломанною тулейкой, да подрубили на конус края полотна. Не понравилось ни мне, ни ему. Одно хорошо, над душой никто не стоял.
— Долго оно не проходит, — самокритично сказал Фрол. — Максимум, два сезона. Лопата, это такая падла, что где ты на ней трещину заварил, там она опять и сломается.
В общем, окучиватель получился "на отвали". Он и грёб как-то не по-людски. Земля уходила в отвал с двух третей полотна. После такой обработки, картофельные рядки становились похожими на окопы — два бруствера, а между ними кусты. Где-то мы с Фролом, как он говорил, обмишурились. Немного не рассчитали угол атаки. Зато быстро управились. Я время не засекал потому, что пили-ели на улице, под виноградником, но быстро.
Как автор проекта, я в тайне надеялся, что мне отдадут раму и колесо. Куда там! Это ещё не дефицит, но повышенный спрос на велоблоки уже налицо. Самая горячая тема.
-...И грабельки какие-нибудь! — говорила Глафира, когда бабушка Катя спохватилась и глянула на часы.
— Ну, мать, засиделись же мы! Я бы ещё задержалась, да соседи с ума сойдут. Надо ребёнка в семью возвращать.
— А как же клубника? Ты ж собиралась...
— Да грец уже с той клубникой! По дороге куплю.
Фрол проводил нас до самой калитки. Перед тем как пожать руку, повязал на моё запястье три разноцветные нитки, сплетенные хитрым узлом, наподобие макраме.
— До вечера, — сказал он, — не снимай. А как мамка приедет, спрячь эту штуку в изголовье её кровати, под перину или подушку, а на утро сожги. Только так, чтобы никто не видел...
* * *
Отдохнувшие кони, ходко понесли нашу бричку по пыльной грунтовке, вдоль зарастающих осокой прудов, в сторону соседней станицы. Она начиналась сразу за ближайшим холмом. Возница вполголоса напевала вчерашнюю песню про гарного коняку, а я всё гадал, поможет ли мамке Фролово ведовство? Стоя под небесным крестом в притворе разбитого храма, я был в этом почти уверен. После совместной работы на кузне, стал сомневаться. Уж слишком он стал земным. Верней, приземленным.
— Те люди, которых колдун проклял, с ними что-то потом случилось? — спросил я, когда Пимовна замолчала. — Не просто же так, в станице его боятся?
— Ты это про Фролку? Да какой из него колдун! Просто слово его и на самом деле от бога. Он его душой ведает. Такого обидеть, все одно, что церкву разрушить. Вот и держит его господь при себе. А люди боятся потому, что привыкли не суть человека видеть, а внешнюю личину его. В душу-то лень заглянуть. А что с лиходеями теми стало потом, этого я не видела, а брехать не хочу. Пришлые — они ведь, как листва на ветру, не уследишь. Сегодня сюда занесло, завтра туда. Много чего люди болтают. Проскурня, верховода ихний, тот лет через пять повесился, это я точно знаю. Из гарнизонных солдат, что девок станичных пользовали, вообще, мало кто уцелел. Тиф покосил. Послали их в поле, эшелон с казаками, что возвращались домой, из пушек расстреливать, там среди них, эпидемия и случилась.
И все? — подумалось мне, — слабовато для колдуна! То, что поведала Пимовна, честное слово, не произвело впечатления. Я чаял услышать леденящие кровь ужасы, а не рутинную прозу жизни. Тиф — одна из примет любого смутного времени. Причин, по которым мужик может намылить петлю, если копнуть поглубже, найдется великое множество. А мне хотелось гарантий. Знать точно, наверняка, что слово станичного колдуна найдет нужного адресата и сотворит чудо.
Пока я раздумывал, как сформулировать последний вопрос, бабушка Катя сама ответила на него:
— Ты, главное, верь. Вера — это единственное, что нам с тобой остается. Слово сказано, а время покажет, чья правда сильней...
Клубнику в Вознесенке открыто не продавали. Едешь по улице, а через двор, через два — скамейка возле калитки застелена белой тряпочкой. На ней миска с крупными ягодами. Подходи, пробуй. Если понравилось, можешь и постучать. Мы заглянули в четыре таких двора, набрали свою норму. В местном сельпо бабушка Катя купила хлеб и штыковую лопату.
— Надо было у Глашки позычить, — сетовала она. — Я-то, старая дура, забыла совсем про свою березку. Надо вертаться. Поехали в столовку, немножко подтормозим, а потом напрямки, через Северный. Это их выпаса.
Мне тоже хотелось жрать. Перекус за столом у Фрола мало походил на обед. Яичницу три раза подогревали, и от этого она получилась какою-то беспонтовой. Котлеты подгорели настолько, что отдавали горечью. А попросить тарелку борща я постеснялся.
Пока бабушка Катя привязывала коней, я спрятал в фуфайку пропалыватель и окучник. А ну как сопрут?
Общепит на селе, во все времена, рассчитан исключительно на приезжих. Был ли он рентабелен или нет, это второй вопрос. Как
справный казак гордится своим строевым конем, так и колхозы миллионеры возводили Дома культуры и общественные столовые соседям на зависть. Председатели победнее, тоже старались не отставать. Ведь центральная усадьба станицы — это их визитная карточка.
В Вознесенке все было, как в большом городе: общепитовские столы, пластмассовые подносы, посуда из нержавейки, граненые стаканы, алюминиевые ложки и вилки. Только порции накладывали от души, да не нашлось повара, который не умеет вкусно готовить. Я еле осилил все, что выбрала для меня Пимовна: стакан сметаны, салат оливье с зеленым горошком, борщ со свининой и гуляш с гречкой. Крепко подтормозили. На семьдесят шесть копеек. Только кони не успели поесть. Им в начале пути не положено.
Бабушка Катя знала окрестные поля, проселки и объездные дороги не хуже иного агронома. Когда я ей об этом сказал, она засмеялась.
— Жизнь, Сашка, заставила. Расказачили нашу Кубань, и стали люди ходить пешком. По осени, как хлеб с полей уберут, нанимает общество конную бричку — и с ночлегом на Краснодар, до сенного рынка. Товар лошадь везет, а продавцы на своих двоих. Расстояния тогда были другими. Это сейчас, по карте, до Армавира шестьдесят километров. А мы ходили не по дорогам, а по полям. Встанешь в пять утра — через три с половиной часа, уже там. Да и после войны не было транспорта, доступней своих ног. В 1947 году, на весь наш район, было у населения всего пять велосипедов. Их на праздничной демонстрации впереди колонны вели...
— До революции лучше было?
— Ну, это кому как. Беднело казачество и при царе. Каждая шестая семья снаряжала сына на службу за общественный счет. Но бричку с лошадкой всегда можно было у соседа позычить. Со своих денег не брали. Наша семья, насколько я помню, ничего лишнего позволить себе не могла. Отца ведь, атаманом назначили после того, как он потерял руку. А начинал простым казаком. Конь с амуницией, оружие, справа — все за свой счет.
Летнее солнце набирало лютую силу. Земля, как большая микроволновая печь, поддувала жару снизу. Только дорожная пыль, мягким ковром, лежащая на обочинах, остужала босые ступни мягкой прохладой. Там, где дорога врезывалась в горизонт, две колеи плавно переходили в одну.
По-моему, общепитовский борщ был пересолен. Остатки воды из заветного родника, мы выпили за какой-нибудь час. Организм требовал еще.
— Потерпи, Сашка, с полчасика, — заметив, как я мучаюсь, сказала бабушка Катя. — На хуторе флягу наполним. Есть там один хороший колодец. Вода из него вымывает камни из почек. Запомни на будущее. Когда-нибудь пригодится. На Северном, кстати, того Проскурню и зарыли после того, как повесился.
Я встрепенулся:
— Неужели совесть заела?
— Совесть? Да откуда у него совесть?! Болел он. Так, крепко болел, что орал по ночам. Когда крест с церкви снимали, он внизу суетился, командовал: с какой стороны веревку набросить, да как лучше петлю затянуть. И докомандовался. То ли камушек мелкий, то ли кусок штукатурки сверху упал, да ударил его по горбу. Не сильно ударил, сначала и не почувствовал. Домой пришел на своих ногах, а утром уже не встал. Ох, Василенчиха с ним и намучилась! Возила по бабкам знахаркам, потом в Краснодар. А что сделает человек, если господь распорядился иначе? Да и хороших врачей к тому времени не осталось. Тех, у кого были деньги, расказачили в первую очередь, сразу же после прокурорских и судей...
— Ну, бабушка Катя! — не выдержал я. — Вас послушать, так советскую власть на Кубани устанавливали бандиты и уголовники!
— А то нет?! — Пимовна подбоченилась, отложила в сторону кнут. — Скажи мне тогда, почему во всем Краснодарском крае, нет ни одного памятника местным революционерам? Почему городские улицы их именами не называют? Не знаешь? А я тебе так скажу: потому, что не было среди них ни одного нормального человека. Вдоль да поперек, пьяницы, воры и беглые катаржане. Что им ни бесчинствовать, когда казаки на фронте, а в станицах остались одни старики, инвалиды, да тетки с детьми? Думаешь, Проскурня один такой, главный злодей? Находились и похлеще его. В Армавире, к примеру, был заводилой латыш Вилистер. Под его руководством расказачили дом Персидского консульского агентства. Всех, кто там был, около трехсот человек, расстреляли из пулеметов, а потом закопали на скотобойне. С одной только жены консула Иббадулы-Бека, сняли золотых украшений на двести тысяч рублей. А местный наш, Рындин? Зачислился рядовым в станичный гарнизон, буянил, пьянствовал, разлагал дисциплину. Восстанавливал иногородних против казачества. Призывал вырезать всех "от седой бороды и до люльки". А потом, под охраной гарнизонных солдат, отправился на вокзал, ограбил там железнодорожную кассу на четыре тысячи с лишком — и Митькой его звать. А что? Деньги в кармане. И нах... ему теперь та революция вместе с советской властью? Ой, прости господи! — спохватилась Екатерина Пимовна, выпалив, сгоряча, лишнее слово. — Что это я, старая дура? Нашла, с кем спорить! Все, Сашка, забудь. Не было ничего. Все у нас с революцией хорошо, и Гайдар шагает впереди.
— Зачем вы так? — обиделся я. — У каждого правда своя, а время вспять не повернешь. Государство ломается по человеческим судьбам. Не нужно быть взрослым, чтобы это понять. Если бы ваш отец знал наперед, какую страну мы в итоге построим, возможно, и он принял бы советскую власть.
— Нет, не дожил бы он. В любом случае, не дожил. Время такое выпало, что оно бы его точно перемололо. Ты только не думай, что отец был против советской власти. Не было тогда никакой власти. У кого ружье, тот и царь. Мы с мамкой, и то чудом выжили. После смерти отца, увезла она меня в Каладжу, к тетке Полине...
— Казнили его, или погиб? — уточнил я, уже понимая, что в то время погибнуть в бою — не самый плохой исход.
— Слава богу, в бою, — вздохнула бабушка Катя. — Не вышло у казаков собраться в единый кулак. В час ночи, двумя небольшими отрядами атаковали семитысячный гарнизон станицы Лабинской. Расстреляли почти все патроны, отбили орудийную батарею, но вывезти ее не смогли. Местные с подводами вовремя не подоспели. Ближе к утру, солдаты пришли в себя, наладили оборону. С крыш двухэтажных зданий ударили из пулеметов. Пришлось отступить. Папка погиб, прикрывая отход.
— А что за солдаты? — не понял я. — Зачем в казачьем краю какие-то гарнизоны?
— У-у, Сашка! — возница взглянула на меня уничижительным
взглядом. — Да ты, я смотрю, совсем историю не учил! Казаки, как иррегулярные части, были приданы артиллерии. По всем крупным станицам у нас гарнизоны стояли, как, вроде, сейчас учебные части.
На чьей стороне они, у того сила. Большевики это первыми поняли, одного за другим, засылали туда своих агитаторов с декретами из Москвы. "Штык в землю, земля крестьянам, власть народу!" Кто против, того к стенке. Атаман и станичная администрация смотрели сквозь пальцы, как солдаты своих офицеров уничтожают. Закрытый гарнизон, не их компетенция. Куда с саблями против пушек? Ну и, кроме того, офицеры армейцы чурались казачьего рода-племени. Даже на равных по званию, посматривали свысока. Считали их голытьбой, неграмотным быдлом, на которое незаслуженно надели погоны и приравняли к дворянству. В общем, не заступились. А уж когда зазвучало "долой царских сатрапов!", было уже поздно. Окружат станицу триста солдат, дадут предупредительный залп из пушек, звоном колоколов, сгонят людей на сход и, митинговым порядком, назначают ревком...
Историю я учил. Не плавал в датах, читал дополнительную литературу, и носил в дневнике заслуженную пятерку. Вот только,
не было в наших учебниках ничего о революции на юге России. Периферия. Малозначимый эпизод. Как в анекдоте: "Посмотрел я, Петька, на глобус... сколько там той Кубани?"
До истины никогда не докапывался, да и цели такой перед собой не ставил. Мои старики эту тему старательно обходили. Взрослая жизнь не оставляла времени для таких мелочей. Встречались на пути и заброшенные станицы, и обезлюдевшие деревни. А куда подевались те, кто там проживал раньше? Я об этом почему-то не думал, условно считая, что все переехали в город.
Всплывали иногда интересные факты, по которым можно было судить, что народы ломали через колено, но и они воспринимались как нелепица, как курьез. Я, например, долго смеялся, когда узнал, что после гражданской войны, в столице Адыгеи Майкопе, была проведена демонстрация под лозунгом "Долой стыд". Мужчины и женщины, мусульмане и бывшие христиане, шли по улицам города нагишом. Это как же нужно было народу засрать мозги?! До такого маразма не додумались даже наши отцы перестройки.
Из монологов бабушки Кати, я подчерпнул много больше, чем за всю прошлую жизнь. Почему она так разоткровенничалась с двенадцатилетним мальчишкой? Многое, наверно, вспомнилось, да нахлынуло, а другого слушателя не нашлось. Кроме того, и я и она, были теперь связаны общим таинством и жестким табу: о том, что случилось минувшей ночью, нужно забыть. Собирали клубнику — и все! "С отговорным словом не шутють"...
— Ты думаешь, отстоялась советская власть, схлынули проходимцы, пришли настоящие коммунисты и люди зажили хорошо? — говорила она. — Да фигу с дрыгой! Насмотрелась я в Каладже. Отлютовал полковник Солодский, отомстил за казненных станичников, на смену ему — красный отряд Штыркина. Всех, кто замешкался, не успел убежать в горы, к ногтю! Только землица впитала в себя кровь человеческую, на горизонте Врангель.
Белые еще не пришли, а семьи иногородних, станичная голытьба, все, кто сочувствовал большевикам, сами пошли в отступ. Знали уже, чем это дело на Кубани кончается. Голод, зима, тиф, а они на своих двоих. Жить то хочется. Одни добрались до Астрахани, другие в песках полегли, третьи вернулись назад, перед смертью погреться. За этих, уже весной девятнадцатого, отомстил Будённый. Герой он, конечно, герой, но вешал не хуже царя Николая. Первая Конная, кстати, в наших краях формировалась... тпру, проклятущие!
Пимовна так увлеклась, что проехала поворот с облупившимся указателем. Супруги, храпя, приседали, норовили подняться на дыбки, но, ведомые твердой рукой, осадили назад и затопали вдоль посадки, раздвигая копытами пыльную, густую траву. Луговой мятлик, ползучий и горный клевер, пырей, лисохвост, плотным ковром легли на дорогу. Колея еле угадывалась. Здесь мало кто ездит.
— В наших краях, говорю, Первая Конная формировалась. Там, где сейчас болгары завод сахарный строят, — немного повышенным тоном, сказала бабушка Катя, как будто бы я её в прошлый раз не расслышал и попросил повторить. — Я этого Семена Будённого часто потом видела в Каладже. От кобелюка! Жинка в обозе, а он всё налево смотрел. Смелый чертяка! Один приезжал, без экскорта. Спешится и к хате наспроть. По Каритчихе нашей прям таки сох. Цветы привозил, конхветы. Ей тогда только-только шестнадцать исполнилось. Высокая девка, видная. Отшила она его...
— Это вы про бабушку Машу? — уточнил я, имея в виду нашу соседку, мать Толика Корытько.
— А то ж про кого? Оттуда она, с тех краёв, из казачьего рода Квашиных-Кононенко. Аукнулся ей на всю жисть той Будённый, хоть и не было у неё с ним ничего. Мужик до сих пор попрекает, девятерых детей настрогал, а в двадцатом годе, когда о белых уже и думать забыли, нагрянул на Каладжу партизанский отряд генерала Хвостина. Тот вообще приказал, было, выпороть Машку прилюдно, но глянул на нее и отпустил.
— Лютовал?
— Хвостин то? Для кого-то, может и лютовал, а по мне, так воздавал по заслугам...
Несмотря на обидчивость и ранимость бабушка Катя была женщиной с тонким, глубинным юмором. Многие её перлы, такие как: "что жил, что под тыном высрался", "с одной жопой на три торга не поспеешь", запомнились мне на всю жизнь. Рассказывала она ярко и красочно, так, что не передать.
По её словам, "комиссарили" в Каладже два проходимца — Клименко и Шуткин. Первый запомнился тем, что заочно развёлся с законной женой в станичном "народном суде", назначенном им же специально для этой цели. А потом, под угрозой расстрела, заставил местного батюшку соединить его церковными узами с иногородней девицей. Другой до революции босяковал, частенько валялся пьяным по кушерям да навозным кучам. Возглавив Ревком, стал завоевывать авторитет. Обзавелся роговыми очками, снятыми с казненного им казака. Пил редко, исключительно перед тем, как привести приговор в исполнение. От первого стакана дурел, терял человеческий облик. Того же Николу Кретова, связанного по рукам и ногам, тащил за телегой волоком, от края до края станицы, и орал, погоняя коней: "Сторонись, голытьба, казак скачет! Дай казаку дорогу!"
Поддержавших восстание жителей Каладжинской, в количестве тридцати человек, казнили за станичной околицей, у края оврага. Выводили поодиночке. Командовали: "Раздевайся, разувайся, нагнись!", и двумя-тремя ударами шашки, рубили склоненные головы. Трупы присыпали навозом. Только Николу Кретова убили в центре станицы, у церковной ограды. Были к нему у комиссара Шуткина давнишние счеты. Он лично разжал ему зубы кончиком шашки, просунул её в горло, и сказал, ворочая ею из стороны в сторону: "Вот тебе, сука, казачество!"
Отплатили ему той же монетой. По приказанию Хвостина, две недели его содержали в подвале правления. Истязали нагайками, шомполами. Отрубили все пальцы на правой руке, отрезали уши и нос. В таком неузнаваемом виде, Шуткина провели по станице на длинной веревке, а потом расстреляли.
Всем остальным ревкомовцам просто срубили головы. Не в два-три удара, а играючи, с полузамаха. Как справедливо заметила Пимовна, "если б нашего Фролку казнил не солдат, а казак, он бы не выжил".
Такие вот страсти. А мы пацанами рубились в "красных и белых", даже не понимая всей подоплёки этой игры.
* * *
Северный — самый крайний в "Союзе шестнадцати хуторов", разбросанных вдоль границы Кавказских гор. Вместе с собратьями он укрупнялся, разукрупнялся, обретал новое имя, переходил из района в район, но закрепился в народной памяти под таким общим названием. С 1959-го года здесь запретили постройку жилых домов. Кого-то успели переселить на центральную усадьбу колхоза, до других не дошли руки, третьи сами не захотели.
Обживали эти места государственные крестьяне из-под Харькова и Воронежа. Махнули не глядя, своё крепостное прошлое на вольный статус линейного казака. Жили большими семьями. Одна фамилия — один хутор. Шесть с половиной тысяч гектаров на всех. Было и здесь кого расказачивать.
Колодец с дырявым ведром, накрепко прикованным к ржавой цепи, венчал хуторскую окраину. Тропинка к нему зарастала не первый год. Если он и пользовался популярностью, то разве что, у проезжих.
Вода в нём казалась безвкусной и слишком уж теплой. Что пьёшь, что дышишь. Приталенный временем ворот, сделанный из цельной дубовой колоды не скрипел, а как будто бы вскрикивал.
Пили долго. Как будто в последний раз. Пимовна снова повеселела, опять замурлыкала свою бесконечную песню, где первый куплет начинался сразу же после последнего.
— Кто такой волоцюга? — спросил я, когда она прервалась, чтобы хлебнуть водички.
— Тот, кто волочится, бегает за хозяином как собачка. Это, Сашка, песня про молодого, еще необъезженного коня. Кто-то её написал от великой радости. Жеребенок — это не только прибыток в кубанской семье, обретение верного друга и боевого товарища.
Когда конь и казак сызмальства вместе, они как иголка с ниткой.
Им на войне уцелеть проще. Помолчи, не мешай... ой того-то я коняку поважати буду...
Теперь она пела во весь голос. Бережно лелеяла каждое слово. Со слезой, с душевным надрывом. Я глядел на её анфас и с горечью вспоминал, с каким воодушевлением Пимовна восприняла закон о реабилитации репрессированных народов.
— Всё, Сашка! Наше время вернулось, — торжествовала она, пряча за божницу свой ваучер. — Казачество возрождается! Завтра же еду в Ерёминскую. Нехай отдають хату и мельницу!
Никто никуда, естественно, не поехал. Деньги, что копились на книжке, в одночасье превратились в копейки, а знакомый юрист, к которому бабушка Катя обратилась за помощью и советом, так прямо и сказал: "Можно конечно попробовать. Только Вашему Лёшке при должности уже не работать".
О казаках того времени вспоминать не хочется. Дня не минуло, как они поделились на красных и белых. До драки не доходило, но враждовали. Все вместе и каждый в отдельности, люто ненавидели Анатолия Долгополова, которого сами же выбрали сначала своим "батькой", а потом депутатом Государственной Думы. За недолгие месяцы существования районного казачьего общества, там до того успели смениться пять или шесть атаманов. Каждый из них считал, что, если бы не интриги завистников, именно он выступал бы сейчас с трибуны здания на Охотном ряду, имел квартиру в Москве, и в составе многочисленных делегаций, выезжал за рубеж.
Как представитель прессы, я несколько раз бывал на казачьем кругу. Видел всё изнутри. Сразу же, после молитвы, начинались разборки "бывших". Они приходили на круг, каждый в окружении собственной свиты, сотрясали над головами свежим номером "Совершенно секретно" с материалом А. Боровика. Там говорилось о личной трусости нечистого на руку командира 44-го отдельного батальона аэродромно-технического обслуживания подполковника Анатолия Долгополова, который весной 1992 года передал грузинским властям в городе Гудаута 6 БМП с полным боекомплектом, 6 пулемётов, 367 гранат Ф-1 и около 50 тысяч патронов.
По всему выходило, что по сравнению с проворовавшимся батькой, коммунист Пашуто именно тот человек, который достоин представлять казаков в высшем законодательном органе нашей страны. У него де, ещё со времен КПСС, есть давние личные связи с Николаем Егоровым — бывшим парторгом нашего Семсовхоза, а ныне главой администрации президента Ельцина. Таким властным тандемом земляки сделают всё, чтобы местные казаки "панувалы", с утра до вечера поплевывали в потолок и пили от пуза на доходы от "Казачьего рынка".
О том, что упомянутый рынок появился у казаков стараниями депутата Госдумы, все почему-то умалчивали. На восьмидесяти гектарах земли, выбитых для общества тем же Долгополовым, тоже работать никто не хотел.
Буквально на несколько дней записались в казачество и братья Григорьевы. В составе сурового патруля прошлись пару раз по местам, где лица кавказской национальности торгуют жратвой. Одна папаха на всех, чтоб узнавали. Проверяли прописку. Домой приносили кое-какую добычу, обменивали на самогон. Потом что-то не поделили. Дело дошло до драки. Престарелая мать не стала обращаться в милицию. Позвонила в приёмную атамана.
Приехавшие по вызову казаки не стали ломать голову: кто прав из братьев, а кто виноват. Обоим было выписано по десять плетей. Так махали нагайками, что вырвали из потолка электрическую лампочку вместе с двумя метрами провода...
— Ты вот, Сашка сказал, что страну мы построили такую, что всем на зависть, — прервала мои размышления бабушка Катя. — А знаешь, сколько строителей не досчиталась она? В гражданскую было как: мало убить врага, нужно ещё спалить его хату и разорить хозяйство. Кинулись потом: а инвентаря-то и нет! Коней с мужиками выбили на войне. Власть призывала к тракторизации. А на какие шиши тот трактор купить? "Запорожец" и "Карлик" продавали от полутора тысяч рублей. За "Большевик" просили все восемь. Были еще "Фордзоны", но я их ни разу не видела. Говорят, они за границей стоили по восемьсот шестьдесят долларов штука. Мать с теткой Полиной на коровах да на волах пахали. Они к тому времени вступили в товарищество по совместной обработке земли. Тут засуха, неурожай. С самой весны не выпало ни одного дождя. На Кубани ещё хоть что-то собрали, а в Поволжье и центральной части России на корню сгорели посевы. Самим нечего жрать, а люди на эшелоны — и к нам, за куском хлеба. Почти восемьдесят тысяч. Больше, чем населения во всём нашем районе. Женщины, дети, куда их? Зерно для голодающих забирали не только у кулаков и середняков, но даже у коммунаров. Только не этим людям его раздавали — они уже на земле, сами себе найдут пропитание, а отправляли в Москву. В начале июня организовали субботник под лозунгом "Хлеб голодному центру". От хуторов и станиц в Лабинскую потянулись 50 парнокопытных подвод. Мы с мамкой приехали на волах. А с нами солдат с ружьём, чтобы по дороге не обокрали ни мы, ни нас. Собрались у ревкома. Это там, где сейчас райотдел милиции. А оттуда уже по ссыпным пунктам и на железнодорожную станцию. Зерно в мешках. Как его украдёшь? Хорошо хоть потом покормили. В общем, Сашка, к новому урожаю население Кубани и Черноморья сократилось на тридцать две тысячи человек. Приезжих никто не считал. Детей правда уберегли. Их принудительно распределяли по людям. Даже лозунг придумали: "Десять сытых кормят одного голодного". У нас говорили: "Своему не додай, а чужого обязательно накорми". Кто там был сытый?! Чтобы хватило на всех, мамка добавляла в муку и отруби, и опилки, и толченую грушу дичку. Ой, Сашка, что-то мне жрать захотелось. Ну его к бесам, заедем на той пригорок, ещё раз подтормозим...
Над землёй басовито гудели шмели. Припадали к головкам душистого клевера. Вершина холма сочилась насыщенной зеленью, как половинка яйца, покрашенного к Пасхе зелёнкой. За тоненькой ниткой реки Грязнухи раскачивались саженцы тополей, виднелась околица далёкого хутора.
Мы с Пимовной ели станичный хлеб, запивая его тёплой водой из колодца. Кони грызли пресные мундштуки, перебирали ногами, отбивались волосяными хвостами от приставучих оводов.
Под безмятежным небом лежала страна, где десять голодных, живущих по правде, всегда накормят одиннадцатого, у которого правда своя. Человек слаб, но всегда найдёт оправдание своим слабостям. Это тоже одна из правд. Я, как никто, понимал и бабушку Катю, и атамана Пима. Теряя страну, они, как и я, теряли себя. Это не трудно принять новую власть. Но как это сделать, если новая власть не принимает тебя?
Ни облачка в окоёме, ни знака тревоги...
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|