↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |
1. ТРИБУНАЛ
В ночь на тридцать первый день стены красного дома с жестяными химерами — их грозными, заледеневшими пастями обращались к земле водосточные трубы, — огласил хриплый мужской вопль:
— Mea culpa! Mea culpa!
Надо вам сказать, что дом этот был отдан под нужды инквизиционного трибунала.
— Mea culpa! — "Моя вина!" — доносилось с его двора, и крики несчастного переходили в сдавленные рыдания.
Братья-инквизиторы переглянулись:
— А давайте, не пустим его, — предложил брат Лотарь. В своей прежней, домонашеской жизни он служил герцогским шутом.
— Околеет бедолага, — вздохнул брат Бернар и бережно уложил с ножа на ломоть хлеба колёсико кровяной колбасы.
В хлебе блестели запечённые в тесте орехи, чернел изюм. В медном блюде сочились жиром толстенные карпы.
— Замёрзнет — прикопаем с утречка, — пошутил брат Лотарь, отпивая глоточек сливовой настойки.
— И я вернусь из этой волчьей дыры в Страсбург! — подхватил брат Фома, — Мне на днях только-только отписали оттуда, что старик наш почти размяк уже на цепи. Да на хлебе и на воде, да в кандалах, да в камере без окон. Скоро будет готов указать на своих собратьев. Хочу помочь его признаниям сам.
— Это сапожник твой? — спросил у брата Фомы брат Лотарь, — Он ещё настоятеля собора вороным конём и молоденькой кухаркой попрекал?
— Вроде, не он.
— Да нет, он! Тот, который потом пьяным кликушествовал на ярмарке, — пояснил брат Лотарь, — Орал там, как недорезанный, что Святые Дары, принятые из таких нечестивых рук, как у того настоятеля, в гадов и в жаб превратятся.
— Нет, кликушествовал Жиль Башмак трезвым, — отвечал брат Фома, — пьяниц среди вальденсов не бывает. И кликушествовал он не на ярмарке, а когда его арестовывать пришли. Он наутро прочитал в протоколе, как себя вёл — у вальденсов и башмачники грамотные — устыдился, чего нам наговорил — раскаялся.
— Mea culpa! Mea culpa! — неслось со двора.
— Хвала вразумляющим! — широко улыбнулся брат Лотарь и потянулся через стол выудить из блюда мочёное яблоко.
— Жиль Башмак, ещё пока ты на юге подвизался, отрёкся от ереси, — продолжал, уже в спину брату Лотарю брат Фома, — Пишут мне про булочника Жана.
— Ишь ты!
— Вот только обсудим епитимьи для наших подопечных, — выдохнул брат Бернар. Сам он ласково оглядывал колёсико колбасы да примеривался допить сливовую настойку залпом.
— За пару дней управимся! — решил себе брат Фома и поставил кубок на стол, — Будет вам праздник на площади. И мне будет можно ехать. И укажет мне этот ваш Жан-вальденс на залесских еретиков. И выеду я, как просохнут дороги, уже к ним, несчастным-болезным.
— А я возвращусь к моему графскому отродью, — так ласково брат Бернар называл местного епископа, голубоглазого юношу двенадцати лет отроду. Монах был приставлен к нему опекуном до совершеннолетия подопечного.
"Графское отродье" вернее было бы называть "отроком-клириком", но люди звали его: "отрок-епископ". А как велите его именовать, раз покровительствующий бастарду герцог да братья-доминиканцы сговорили мальчику пустовавшую кафедру? Пока дела её частью оставались в ведение брата Бернара, частью — понемногу передавались воспитаннику, а большей частью — дожидались появления у города полноправного князя Церкви. В инквизиционном трибунале брат Бернар принимал участие на правах полномочного советника. Подобных советников предоставлял обыкновенно в те годы приехавшим следователям местный епископский суд. Надо же было инквизиции знать людей, чтобы разбирать их дела.
— А я отосплюсь до весны, а там, глядишь — увяжусь за вагантами, послушаю сорбоннских мудрецов, — пошутил брат Лотарь, — Кто им без меня супчика горячего сготовит по дороге? С кем их, бедолаг, пустят переночевать на сеновал за одно только доброе слово и благословение?
— Mеa culpa! Mеa culpa! — рыдания во дворе стали сопровождаться тяжким и гулким стуком в двери.
— Железом долбит, — насторожился брат Лотарь.
— Пойду-ка, отберу у него сковороду, или чем он там? — поднялся брат Бернар.
— А я карпиков пока в камине укрою, чтобы не слишком остыли, — поддержал его брат Лотарь.
— Сколько волка не корми... Ох, Боже ты мой, сколько времени на покаяние не оставляй, всё равно кому-нибудь последнего дня не хватит, — покачал головой брат Фома.
— Но зато ты не поедешь сюда строить инквизиторскую тюрьму для еретиков, пропустивших срок Милосердия, — улыбнулся ему брат Лотарь.
А брат Фома вздохнул и налил себе ещё сливовой настойки.
Последнее слово при решении судьбы несчастного останется за ним. По часам завершившихся на сегодня служб, шёл уже вторник — тридцать первый день после оглашения указа Милосердия. По городским обычаям, все понедельниковые дела тоже были завершены, да и ворота заперты на ночь. Неужели ночной пришлец не успеет покаяться в сроки указа? А ведь для простеца могла сейчас длиться ночь, протекающая с понедельника на вторник, и неизвестно относящаяся ли к понедельнику, но явно не принадлежащая тридцать первому дню.
Да и мужик этот припозднившийся мог ехать к ним из глухой деревни. Пока туда дошла новость об открытии трибунала против веры в оборотней-волков. Пока разобрался, что грешен. Может быть, распускал слухи про старух, превращающихся в волчиц. Может быть он, как тот егерь, пилигрима не пустил на порог, испугавшись, что гость его загрызёт. А может, подозревал в колдовстве соседа и подбивал приятелей убить оболженного и поделить волчью шкуру. Пока добрался. По таким-то морозам! Когда голуби, говорят, замерзают на лету и бьются, как склянка, ударившись о землю.
Миловать!
— Mеa culpa! — рычал и выл во дворе раскаявшийся еретик.
2. ОБОРОТНИ
"Это небывалые холода, это нашествие волков соблазнили добрых католиков обратиться к древним суевериям", — размышлял за сливовою настойкой брат Фома, — "Либо несчастных защитим от ужаса перед оборотнями мы, доминиканцы, либо им, напуганным, принесут свою ложную простоту веры, свою лживую чистоту вальденсы".
"Почему это ваши молитвы не помогают от волков и от морозов?" — спросят вальденсы несчастных, — "А потому что, каковы молитвенники, такая и подмога. Чего ещё вы хотите дождаться от таких безграмотных, от таких сребролюбивых кюре?"
Всё припомнят. И кто грехи умирающему стеклодуву не отпускал, пока не получил от него пожертвования. И кому браконьеры молебен заказывали об успехе своего подлого и неблаговидного дела. И малолетнего епископа. Да ещё спросят, почему безграмотных и развратных горожан никто настойчиво не наставляет в Писании. Да чтобы у ткачей хотя бы жёны на обозрение грудь не выставляли. Уж, их-то мужьям есть чем прикрыть. А как, спросят, будете их наставлять, если читается Писание у вас по праздникам, да и то на латыни?
Вот вам, заблудшие, по вере вашей, по грехам — и мороз, и волки. Вот тебе, братец Фома, выездной суд в эту волчью дыру. Вот вам, суеверные горожане, проповедь. А если не соберётесь послушать о том, как губите вы своими амулетами и заговорами душу, будете отлучены от Церкви. Пускай волки дальше ваше стадо пасут.
Брат Фома читал проповедь о чистоте веры в воскресение, следующее за праздником Богоявления. Завершая её, инквизитор собственноручно прибил к дубовой доске, укреплённой на двери собора, два указа. Указ Веры, требовал от прихожан доносить на каждого, не считаясь с его званием и родством, кто только распространяет суеверия. Указ Милости давал тридцать дней любому горожанину или селянину, чтобы покаяться и взять на себя нетяжёлую епитимию.
Надо вам сказать, что средневековый город был обязан безвозмездно предоставлять в помощь инквизиции любых требующихся той работников. Поэтому, указ Веры и указ Милости аккуратно переписывались писцами ратуши, а затем изо дня в день громко зачитывались на площадях и перекрёстках городскими глашатаями. Те же глашатаи созывали народ послушать инквизиторов.
День проповеди о чистоте веры выдался безукоризненно ясным, ярким, похрустывающим снегом. Блестящим, мигающим с веток и окон разноцветными огоньками инея. Гул соборного колокола собирал горожан на площадь. Шли они неохотно — на проповеди нужно будет стоять перед крыльцом, раз иноземный монах будет им говорить со ступеней собора, а такой красивый день выдался слишком уж морозным.
Люди кутались в плащи и шарфы. На лицах юных дам чернели маски, защищающие кожу от непогоды. Брат Фома горевал, что не понять ему выражений лиц слушателей, что движения тел не разобрать — скованы многослойной одеждой. Получалась проповедь почти вслепую. Но тёплый воздух выносил из помещения храма запахи ладана, и монах понемногу приободрился.
Больше часа брат Фома обличал и проклинал веру в оборотней и в чудесные свойства волков, а брат Лотарь, понимая, как саднит у товарища на морозе горло, выносил ему из собора кружку горячей сливовой настойки.
Толпа отстранённо молчала.
Но зато, пока брат Фома напоминал собравшимся, что все они, когда помрут, рискуют туда направиться следовать, где "будет плач и скрежет зубовный", монах расслышал тихое скуление.
Или плач?
Покаянный?
Эх, не время ещё. Это во дворе цирюльника-зубодёра, — его лавка выходила в самый раз на соборную площадь,— затосковал пёс. Вой был подхвачен другими собаками: из-за забора свечного заводика, а потом — со стороны светло-серой кладки цеха ювелиров, и с крыльца белошвеек, и от епископского замка, и даже со ступеней ратуши.
— Волки! — закричал мальчик, замотанный шарфом так, что не видать глаз.
Толпа вскрикнула. Толпа отшатнулась от храма.
— Отлучу, — рявкнул брат Фома.
Толпа замерла. Толпа медлила разбегаться.
— Надо было нам идти к четвероногим проповедовать, — пошутил брат Лотарь, поднося очередную кружку с горячей настойкой, — Ибо собаки откликаются на твои слова куда скорее и вернее, чем горожане.
— Люди озябли, — оправдывал их брат Фома.
— Люди тоже откликнутся, — говорил брат Бернар, стоящий возле ступеней собора — Куда им деваться?
Не ошибался епископский опекун. Люди и в других землях откликались брату Фоме, особенно ближе к завершению срока Милосердия. Только надо их в красном доме дождаться.
Первым пришёл повиниться тот самый закутанный мальчик, боящийся волков.
А потом инквизиторы три недели читали доносы про оборотней и выслушивали признания. Про заговоры. Про целебные свойства волчьей шерсти, собранной в полнолуние на льду реки. Про наветы на зажившихся старух, которые якобы превращались в волчиц и грызли на перекрёстках прохожих. Бывали дни, когда страждущие жгли во дворе красного дома костры — лестница и коридор подле комнаты, где шёл приём, не вмещали собравшихся.
А ещё инквизиторы выезжали выручать шпионов: своих собственных и примкнувших к ним епископских. Те, случалось, пьянствовали и ввязывались от безделья в драки.
В один сизый день, — дни лазоревые брат Фома уже встретит в Страсбурге, — люд шумливый, люд приосанившийся иссяк. Выждав, как и было обещано горожанам на первой проповеди, до конца назначенного срока, братья-доминиканцы отслужили благодарственный молебен и собрались за праздничным ужином.
Им оставалось ещё вызвать на допрос бродягу.
Пипин по прозвищу Козлобород зимовал под лестницей, в трактире "У охотника Ромула". Строгая толстуха, вдова Аделаида-Вишенка предоставила ему тюфяк и еду. Поиздержавшийся, поизносившийся менестрель Пипин Козлобород расплачивался с хозяйкой шкодливыми куплетами. Куплеты эти он исполнял по вечерам, рассевшись подле камина и аккомпанируя себе на лютне. Послушать его стекался мастеровой люд и, случалось, задерживался у Аделаиды-Вишенки вплоть до сигнала к тушению огней.
Конечно, инквизиторы не интересовались, что поют "У охотника Ромула". Да и не должно учёным монахам быть столь осведомлёнными в кабацких гулянках. Особенно, если их шпионы не слышат в тех песнях опасной ереси. Вот только, согласно двум десяткам анонимным доносам, — все они были написаны удивительно схожими по начертанию буквами, — Пипин Козлобород тайно сочинял куплеты и про чудесных волков. В них менестрель воспевал, как сверкают, как скалятся из под гладенькой овечьей шкуры герцога его серебряные волчьи клыки. Впрочем, дело поэта не имело перспектив для инквизиционного трибунала. Вскоре после допроса виршеплёт должен быть передан герцогу, а брат Фома отбыть, наконец, в Страсбург, к своим подопечным еретикам.
Да вот теперь ещё брат Бернар спустился позвать к ним припозднившегося покаяльца.
Может быть, сам Пипин подошёл? Голос-то зычный!
Надо вам заметить, что в описываемую эпоху инквизицию интересовали больше не ведьмы или оборотни, а именно — еретики. Что касается колдовства, то у богословов ещё не сложилось общего мнения, существует оно или нет. Случалось даже, что инквизиторы отрицали само существование ведьм и, преследуя за веру в них, как за опасное суеверие, спасали женщин, попавших под подозрение ближних.
Брат Фома в колдовство верил. Но он был малоопасен для ведьм, ведь до начала массовой охоты на них оставалось ещё больше столетия.
3. ПРИЗНАНИЕ
Рыжебородый великан рухнул перед монахом на колени. Плащ, подбитый лисьим мехом, волочился по снегу. В снегу осталась лежать перчатка с нашитыми стальными бляхами — верно, ею несчастный колотил по двери. Рыцарский конь стоял необихоженным. Конь мотал головой и пускал из пасти облачка пара. А барон Беранжье упрямо полз в красный дом. Он силился ухватиться за подол рясы брата Бернара и всё выл, рыдал, громко всхлипывал и шмыгал носом:
— Mea culpa! Mea culpa!
Брат Бернар велел привратнику устроить коня на ночлег и запереть ворота, после чего присел и обнял несчастного:
— Что за беда случилась у Вашей Милости?
Сжав кулаки, да так что побелели костяшки, барон поднял голову и прохрипел:
— Где я могу принести покаяние брату Фоме?
— Ты на месте. Не плачь. Я устрою ещё до заутрени беседу с главой трибунала. Только ведь ты можешь не тяготиться ожиданием, а облегчить душу немедленно, прямо здесь, мне.
— Не могу.
— Для того ли ты, сын мой, — монах взял назидательный тон — так ломился к нам ночью в двери, чтобы привередничать в выборе исповедника?
— Для того! — отшатнулся от монаха рыцарь, — Ты, брат Бернар, — гневно парировал барон, — служишь в инквизиции только советником от епископского суда. Да тебя бы ни один доминиканский провинциал не послал проповедовать в чужие земли!
— Чем же растревожило тебя, кем я служу? — усмехнулся монах.
— Ты не веришь в ведьм и в их гнусные шабаши, — заревел барон, — Да ещё учишь этому нашего маленького епископа!
— А ты, стало быть, веришь в ведьм?
— Я видел. Я был у них. И я видел потом, как угасает мой гость, мой друг, изведённый бесовкой. Как он плакал! Как он не мог откашлять кровь, как дрожали у него пальцы! Ты не веришь в ведьм, а я вёз к нам кюре, чтобы он отпел моего благородного генуэзсца.
— Погоди, где ты, говоришь, был?
— На собрании ведьм.
— Ты знаешься с ведьмами?
— Я, — прорычал барон.
— Какими судьбами, сын мой?
— Я увязался на шабаш из любопытства. Я летел на Лысую гору за знакомою тебе повитухой Хильдой. Я струсил. Я допустил гибель самых дорогих мне людей, — всхлипывая, Беранжье снова принялся хватать полу монашеской рясы, и бароновский рык перешёл в тоненький вой, — Я погубил генуэзца Франческо. Ты усмехаешься на мою беду. Позови мне брата Фому. Клянусь Пречистою Девой, я расскажу ему всё и про всех. Только спасите сына. Только остановите бесовку!
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |