↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |
Жизнь и деяния графа Александра Читтанова, им самим рассказанные.
КНИГА ВТОРАЯ
КРИВЫМИ ТРОПАМИ
Царь Петр однажды по пьяному делу, в застолье, начал рассуждать: дескать Европа нужна нам на несколько десятков лет, а там мы можем повернуться к ней... Ну, в общем, понятно, чем. Будучи слабее остальной компании на выпивку, я мирно дремал, положив голову на стол и не прислушиваясь к разговору, а на этой фразе вдруг вскинулся:
— Нельзя, государь! Как раз нож в спину получим!
Все замерли, ожидая грозы: царь не любил, когда перебивают — однако через секунду испуганную тишину разорвал его смех:
— А ты, пожалуй что, прав! К иным друзьям лучше тылом не поворачиваться!
Бьюсь об заклад, Петр вспомнил именно о польских своих союзниках. Приехавши в его свите в городок Станиславов, на встречу с королем Августом, я окунулся в такой бездонный омут лицемерия, что не чаял и выбраться из него. Казалось бы, уроженцу Венеции невместно удивляться примитивным интригам каких-то варваров — однако в городе на лагунах мне довелось вращаться отнюдь не в высших кругах, да и по крови я не венецианец, а русский. Отец мой (коего сыну знать не довелось) был русским ратником или казаком, попавшим в турецкий плен, освобожденным с галер великим Морозини и канувшим в Лету бесследно. Но не бесплодно! Слава Богу, хватило ума сию родословную от царя утаить. Здесь меня числят иноземцем, и оспаривать этот статус резону нет. Хотя бы потому, что иноземцу жалованье идет вдвое выше, нежели русскому в том же чине. Уж не говорю о свободе: подданные в глазах царя — рабы, а к наемникам отношение иное. Какой бы странной и чудовищной нелепицей это ни казалось, но в России невыгодно быть русским!
Впрочем, Петру наплевать, какой масти лошадь, лишь бы воз тянула. Важнее рода-племени чин, и тут на государя грех жаловаться. Принять подозрительного чужака и безродного бродягу капитаном в гвардию, а потом за десять лет возвести до генерал-майора — это признание достоинств! Бывали, конечно, и более блестящие карьеры — зато с гордостью могу сказать, что все свои чины и награды добыл честно, потом и кровью. Дрался при Лесной, под Полтавой; на Пруте был контужен, потом от поноса чуть не сдох; а дальнейшая война с турками, уверен, без меня бы совсем иначе пошла. Днепровские городки оборонил; морем и сушей ходил в Крым, в ответ на ханские набеги. Большое турецкое войско, с самим визирем во главе, вынудил к отступлению и Борису Петровичу Шереметеву, как бычка на заклание, подвел. Слава поражения оного принадлежит фельдмаршалу — но и ваш покорный слуга не на печи лежал.
Теперь царь, похоже, захотел испытать меня на годность к иной службе и совлечь с честного воинского пути на кривые тропы дипломатии. В недавнем совете возобладало почти единодушное мнение (один князь Кантемир его не поддержал), что одновременная война с Портой Оттоманской и Шведским королевством России не по силам. Истощение государственной казны превосходит все границы разумного. Надо искать либо союзников против султана, либо мира с ним. Начали поиск, разумеется, с Августа. Меня государь представил соседственному монарху как военного советника, поэтому в конференциях я откровенно бездельничал, изучая от скуки тонкости этикета, упражняясь в построении на лице доброжелательной улыбки и разглядывая польских контрагентов.
Дело в том, что алиату нашему воевать было нечем. Он с готовностью обещал царю любую возможную помощь против турок — но обещал за себя лично, не за государство. Принудить Речь Посполитую король не имел власти. Чтобы привести в действие компутовое войско — содержимое на жалованьи согласно компуту, сиречь расчету, утвержденному сеймом, — требовалось сеймовое же решение. Совершенно непреодолимый барьер, и даже если его каким-то чудом переползти — все равно толку мало, ибо численность войска не превышала дивизии. Для увеличения, надо убедить шляхту поступиться доходами в пользу казны. За целый век ни одному польскому монарху, кроме Яна Собесского, такого не удавалось.
Чем ближе я узнавал политическое и военное устройство республики, тем больше дивился Августу, рискнувшему втянуть ее в Северную войну, чтобы отнять у шведов Ливонию. Сие подобно кавалерийской атаке верхом на корове: кроме большого количества говядины, ничего хорошего не выйдет.
Сам король, будучи на голову ниже Петра, возмещал невыдающийся рост исключительной телесной силой и крепостью. Приверженность нехитрым плотским радостям знаменовала в нем решительный перевес тела над духом. Я часто ловил себя на том, что к злейшему врагу Карлу Двенадцатому испытываю большее сродство, нежели к союзнику. Присущие Августу фальшь и лицемерие казались особенно мерзкими в сочетании с королевским саном. Хотя, возможно, поведение сего монарха больше определялось ложным положением, нежели природной лживостью. Божией милостью король польский, великий герцог литовский, русский, прусский, мазовецкий, самогитский, ливонский, киевский, волынский, подольский, смоленский, северский, черниговский и прочая... Сплошная фальшь уже в самом титуле, с первых слов! Какая, к чертовой матери, божья милость у выборного короля шляхетской республики, взошедшего на трон по интригам соседних держав?!
Через нашего резидента Дашкова было известно о тайных негоциациях Августа с турками и предложениях султану заключить союз против русских, для возвращения Речи Посполитой Киева и Смоленска. Происки эти длились, пока мы испытывали неудачи, а шансы турок в сей войне казались предпочтительными. Теперь, после поражения и гибели Али-паши, король уверял Петра в своей верности и претендовал в награду за оную верность получить что-то из владений султана — а возможно, и от себя царь добавит все тот же Киев, pourquoi pas?
Разумеется, Петр гнилое нутро соседа и союзника знал. Знал гораздо лучше меня, пока еще совершенного профана в большой политике. Не ожидая действительной помощи от Польши, он уповал на союзный трактат оной с императором: вступление в турецкую войну Речи Посполитой побудило бы вооружиться и Священную Римскую империю. Неустрашимые полки Евгения Савойского могли разом склонить весы судьбы в нашу пользу. Ради этого конференции сменялись застольями, пирушки — танцами, велись хитроумные речи, взрывались фейерверки, гремела музыка, кружились в танце дамы и кавалеры... Великолепие короля и его свиты восхищало бы, когда б не знать, за чей оно счет.
Август, хоть и родился немцем, по свойствам души был, пожалуй, ближе к полякам. Деньги у него совсем не держались. Вихрь бесконечных праздников и балов уносил, заодно с собственными доходами монарха, и русские военные субсидии. Канцлер Ян Себастьян Шембек и многие другие вельможи, светские и духовные, тайно получали пенсион у Дашкова — но был ли с этого прок? Не замечал от них деяний в пользу России. Похоже, сии персоны брали деньги только за то, чтобы не пакостить.
Мне не удалось выбить из казны хотя бы по двадцать алтын на душу, в счет задержанного жалованья, для исправления своим солдатам обуви к зиме, — а содранные с нищих мужиков копейки складывались в многотысячные суммы и улетали в Варшаву, чтобы обернуться испанским бархатом и брабантскими кружевами на обольстительных плечах королевских любовниц. 'Черт побери, — думал я, бесстыже любуясь алмазным сиянием умопомрачительного декольте княгини Любомирской, — у этой шлюхи тысяча пар сапог между грудями!'
— Она прелестна, не правда ли? — Моложавый и стройный, как Адонис, католический священник подкрался сзади так тихо, что и не заметишь.
— О да, особенно ее бриллианты! А вам, аббат, что нравится в дамах более всего? Душа, наверно?
— Разумеется, генерал! Но созерцание облика столь возвышенного напоминает нам, что и бренная плоть тоже сотворена Господом!
— Да, отче! Напоминает такоже и заповедь Его, всякому дыханию данную.
— Какую, сын мой?
— 'Плодитесь и размножайтесь'!
Этот аббат Гиньотти, один из королевских секретарей, чисто выбритый и чрезвычайно ухоженный святоша в шелковой рясе, смертельно мне надоел своей прилипчивостью. Даже в бальной зале от проклятого ханжи не спастись! К несчастью, он тоже был венецианцем, всячески выказывал дружелюбие к земляку и навязывался в конфиденты. Какого беса?! Неподобающее духовному сану восхищение женской красотою исключало возможность, что аббат проникся ко мне 'любовью по-монастырски'; оставалось шпионство.
Дабы отделаться от мнимого друга, я проскользнул в кружок, толпящийся вокруг графини фон Денгофф, новой фаворитки Августа, и попытался вступить в беседу. Дамы выпучили свои премиленькие глазки, как если бы запыленный солдатский башмак пред ними заговорил; но буквально через мгновение, решив, что у нового собеседника можно выведать нечто полезное, принялись любезничать напропалую. Увы, легкомысленная светская болтовня дается мне тяжело: не попадаю в тон. А имитировать легкость, тщась не сказать при этом лишнего и не обнаружить истинного мнения о союзниках... Поговорил пять минут — вспотел, будто на мне пахали. Признаюсь честно, что в юности не сподобился настоящего дворянского образования: вместо куртуазных галантностей и благородных искусств, изучал механику и пиротехнику. Поэтому знатным дамам я предпочитаю простолюдинок, фехтую отвратительно, а танцевать не умею вовсе.
Позвали к столу. Тут чертов святоша взял реванш. Не удалось так сманеврировать, чтобы Гиньотти не мог усесться рядом. Пришлось терпеть, отчасти ради вежливости, отчасти — по расчету. Мне уже доводилось пользоваться назойливым любопытством аббата для подбрасывания его хозяину сведений, выгодных нам. Необходимость носить личину простодушного воина и пить больше, чем хочется, отчасти выкупалась превосходными достоинствами вина из королевских погребов.
Зато с местом не повезло вдвойне. Vis-a-vis оказалась не какая-нибудь соблазнительная панночка, бойко щебечущая на языке галлов, а солидная супруга саксонского полковника, умеющая изъясняться лишь по-немецки. Увы, я всегда взирал свысока на варварские наречия, считая родным языком благородную латынь. Так уж получилось в моей жизни. В ребяческие годы и вовсе воображал себя древним римлянином, по злобе богов попавшим в чуждую эпоху: завидовал славе Цезаря и ужасался окружающему варварству. Потом, уже взрослым, русскую речь освоил легко (наверно, голос крови что-то значит), французской овладел еще раньше (ибо юность моя прошла в Париже), но неблагозвучный диалект германцев понимал лишь в той мере, которая требовалась лейтенанту армии Людовика Четырнадцатого для разговора с баденскими и вюртембергскими крестьянами. Сейчас, не имея нужды требовать у дамы провиант или вьючных лошадей, равно как угрожать ей экзекуцией за неисполнение сего приказа, надлежало тужиться и скрести под париком затылок, с трудом подбирая слова, — либо пренебречь приличиями, бросить полковницу на произвол судьбы и сдаться на милость аббату.
Гремели виваты, вино лилось рекой. Офицеры-преображенцы за спинами пирующих следили, чтоб монаршим угощением никто не манкировал. Золотистый сок виноградников Рейна и Тисы смягчил колючую настороженность в моей душе: даже иезуит у левого плеча стал казаться безобидным шутом, а толстая тетка напротив, с прической вышиною в аршин, — забавной и добродушной, как родственница из провинции. Наверно, она хорошая хозяйка и заботливая мать.
— Ви филе киндер хабен зи, мадам?
Удалось понять, что старший сын уже готовится поступать в полк; 'унд драй тохтер'.
— Гут! А вы, аббат, не сожалеете, что вам недоступны радости брака?
— Служение Господу дарит несравненно высшее блаженство.
Некий беспрестанный зуд толкал меня поддразнивать Гиньотти, однако нарушить его невозмутимость никак не удавалось — и это раздражало еще больше. Полковница тем временем попыталась сообщить мне что-то еще.
— Вас заген зи, мадам? Пардон: их нихт ферштанден.
— Diese Kosaken...
Вездесущий аббатик (так бы и дал в рожу!) пояснил, что почтенная фрау жалуется на казаков из царской свиты, испугавших ее камеристку.
— Что за казаки? Точно государевы? Может, надворные, какого-нибудь пана?
Нет, полковница точно разузнала: все поляки утверждают, что это не их.
— Завтра же, с утра, пришлите ко мне помянутую камеристку. Как ее зовут? Анхен? Пусть опишет обидчиков: я найду виновных и сурово их накажу.
Расположение духа вновь сделалось скверным, и уже окончательно. Не от переживаний за горничную, которую завалили в темных сенях: то дело житейское. Просто — до печенок достало отношение союзничков к 'этим русским дикарям', 'проклятым схизматикам'. Как только возникает вопрос, кто сотворил какое-нибудь свинство — служанку там чью-то снасильничал или в пустой комнате на паркет нагадил — ответ готов заранее. Паны переглядываются, пожимают плечами: 'ruski'... Мол, что тут поделаешь: когда б не столь бедственные времена, мы бы и плюнуть побрезговали на это быдло...
Между прочим, при государе нет ни одного казака.
Наутро, сквозь мерзкую отрыжку и похмельный туман, смутно припомнился какой-то скандал. Только задумался, кто бы мог поведать о вчерашних безобразиях, как зверь на ловца набежал в лице весело ухмыляющегося киевского игумена и ректора Феофана, тоже сопровождавшего Петра в этой поездке.
— Что же ты притворялся, будто римской веры? Аббатик-то вчера аж побагровел весь, того гляди удар хватит!
С окладистой черной бородой Феофан выглядел человеком солидным и едва ли не пожилым, но улыбка вернула истинный возраст: мой ровесник, самое большее. Легко ему скалиться: духовных лиц Его Величество не столь настойчиво принуждает к винопитию, к тому же у молодого настоятеля от природы крепкий желудок.
— А я что, жрецом языческого Марса рекомендовался?
— Бог миловал. Просто завел диспут о правах и достоинстве римских первосвященников — да таким слогом, хоть сразу в книжку печатай! Прямо другой Цицерон! И не подумаешь, что пьян до изумления. О Константиновом даре рассказывал — впору на кафедру!
— А еще?
— О четвертом крестовом походе и цареградском разорении. Хотя здесь папа и не при чем, ты изящными экивоками вывел, вроде как он исподтишка к сему разбою подстрекал...
— И Александра Шестого вспоминал?
— И Иоанна Двадцать Третьего тоже! Ну этот-то, правда, антипапа...
— ... ... ...! Говорил же государю, мне пить не надо! Вдруг король обидится?
— Август?! Ежели он завтра сочтет, что политика требует обращения в калмыцкую веру, послезавтра его от хана Аюки не отличишь. А иезуиты нас все равно любить не будут, как ни угождай.
Слово знатока... Кому, если не воспитаннику иезуитского коллегиума св. Афанасия в Риме, учебными успехами снискавшему внимание самого Климента Одиннадцатого, судить об этом?! Двойное ренегатство (из православия в католицизм и обратно) в случае Феофана говорило скорее о широте взглядов, чем о беспринципности.
— Так думаешь, отче, вреда не будет?
— Ни малейшего. Гиньотти, конечно, затаит злобу — ну и пусть его. Не таков чин, чтоб иметь влияние на дела.
— Это он за папство взъелся?
— Не только. Ты про его орден такое молвил... Не обессудь, дословно не вспомню, — что-то о творящих мерзости сатанинские именем Христовым... Вот уж подлинно — не в бровь, а в глаз! Даже не в глаз, а прямо ослопом по лбу! Аббатик чуть не задохся от злости!
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |