Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |
Александр Степанович поставил бандита командовать 8-м Пахотно-Угловским полком. Антоновские офицеры, прошедшие кто империалистическую, кто Гражданскую, от такого решения плевались, однако ничего поделать не могли: Гришка лихими атаками не раз сбивал дозоры красных. Удалой из Гришки Селянского получился атаман. Под горячую руку порой попадала не только коммунистическая шея, но и нехитрые крестьянские сбережения и такие же глупые женщины. Те, к слову, не всегда противились. Много на фронтах погибло мужей.
После весенних поражений 1921 года Гришка из повстанья дезертировал, укрывшись под ложными документами в Паревке. Здесь он ничем не прославился, разве что всем на радость удавил бывшего комбедовца.
— Пущай харчуется, холера. — Мужики недавно узнали новое болезненное слово и полюбили им ругаться.
Хотя какой холерой был Гришка? Сызмальства называли чернявого, подвижного пострелка бабником. И неважно, что не было передних зубов: их, как говорил Гришка, выбили стражники в тюрьме. Без труда прилипал жиган к людям и к женщинам, интересуясь не только сладким имуществом, но и душой: вдруг кто суть жизни успел скопить?
Парень быстро втёрся в доверие к пришлым солдатикам и выяснил, сколько они привезли ружей, пушек, даже прознал про странные ящики с адамовой головой. Только к Мезенцеву боялся прилепиться Гришка. Хрустело галифе на жарком июльском солнце; медленно, как автомат, поворачивал Мезенцев голову, иногда поднося к ней широкие ладони — поправлял мозговую резьбу. Страшный человек, непонятный. Ледышка.
В задумчивости мял Гришка вдовушку, у которой жил в Паревке, да размышлял, как можно убить Мезенцева. Выходило, что никак. Точнеё, не с кем.
Разве что раскинулась по селу подпольная сеть социалистов-революционеров — Союз трудового крестьянства. Сидели там остатки городских эсериков, некогда самой многочисленной партии на Руси. Гришка с отвращением слушал полуинтеллигентские разговоры, где решалось, какой строй нужен России и как ловчее подбить мужика к топору. В перерывах помогал СТК деревне грамотой и народными вожаками. Крестьянин, известное дело, не знает, как ему за свободу сподручнеё сражаться. Потому и нужно умных людей слушать. Этот же СТК выправил Селянскому документы демобилизованного красноармейца. Гришку это всё равно не успокаивало.
— И вообсе тикать надо отсюда. — Гришка не выговаривал шипящие. — Возьмут да перестреляют. Вот спросят: чего же ты, молодой, не в армии? Ах вернулся? А где служил? Ба-а, так там у меня побратимы! Этого знаесь? Нет? А этого? И ты чего? Амба! И комиссар непонятный. Говорят, у него голова щёлкает и он пилюли жрет. Кто знает, до чего эта дылда додумается? Поситает, сто насы бабы месают, и обобсествит их.
Вдовушка, у которой жил Гришка, разводила руками. Глупая была баба, считающая, что и война неплохо, и волнения перенести можно, если ты в боках широка и мягка да каждый штык готова в печечке прокалить. До того вдовушка не соображала, что не побоялась бывшего антоновского командира на боку пригреть. А может, и не так глупа была толстушка — знала, что никто из местных на неё не донесет. Змеиные луга от Паревки близко, кому охота оттуда гостинцев получить?
— Чего хлебало открыла, — не унимался Гришка, — сказать нечего? Ты мне лучсе открой, кто это у вас по больсаку састает, хлам собирает? Я его суганул, а он без внимания.
— Это который агукает? Да это пришибленный наш, Гена. То тряпочку урвет, то железку. Уж не знаю, зачем ему. Может, в Ворону выбрасывает?
— И сто, дают? Железо же в цене. Вы же, сучье племя, из-за свиной сетины удавитесь.
— Пусть лучше полоумный всё подчистит, чем городские. Тем паче он всякий хлам берет. И взамен кланяется. Мужики бают, что нам потом заступка будет. Чего городской фельдшер сказал? Гена вам как адвокат перед Богом. Вот и дают. И я ему тряпку дала... Заагукал, миленький. Перекрестил меня грешную.
Давно повадился забредать в село мужичок неопределенной наружности и неизвестного имени. Собирал по подворьям мусор, платил где погнутой копейкой, где порванной собаками штаниной, а потом уходил из Паревки к реке Вороне. Было в юродивом так много странного даже для Гражданской войны, что никто особенно не роптал. Ну берёт блаженный человек ржавый гвоздь и обрывок ткани, так и бог с ним. Не корову же и не ржаной пуд. Ему важней. Бабки шептали, что на том свете на одну чашу весов положит Господь грехи человеческие, а на другую все те вещички, которые отдал паревец дурачку Гене. Перевесят они — попадет праведник в рай, а если нет — рухнет прямо в ад огненный, где ковалась большевистская рать и где Троцкий всем главный секретарь. Но агукающий Гена как будто имел на всё тайный план. Иногда искал он определённую вещь и отказывался от других подношений. Или особенно длинную вервь выпрашивал. Зачем, спрашивается, если ему всё равно?
— Тащит, — говорили уважительно мужики и понимающе переглядывались.
Дознавали умом, что не для личного обогащения брал дурак вещь, а для неизвестной коллективной пользы. Верилось скупым мужикам, что, собрав со всех по чуть-чуть, однажды изобретет юродивый что-то раз и навсегда полезное.
III.
— Пли!
Ходит, улыбается Илья Клубничкин. Больше своих пушек любит комбат сельских вдовушек. Катается от одной к другой, вся сладость на него налипает. Нравится Клубничкину миловаться с теми, кто без присмотра остался. Сам комбат погибели избежал, да и странно видеть мёртвым усатого, низенького, толстого человечка. Умирать должны молодые, честные и красивые, чтобы их лица можно было пересадить каменным обелискам. Или серые, измученные, слабые, которые настолько незаметны, что их никому не жалко. А такие, как Клубничкин, погибают мирно — лопаются как спелая слива, от еды и пьянства.
— Пли!
Стреляли вглубь леса. Днём пушки перемесили лагерь у реки Вороны. Кого-то вдолбило в песок, ещё больше снарядов засосала трясина, а остальные — и болванки, и крестьяне, и Антонов — рассеялись по камышам. Сколько ни искала пехота, как ни ворошили ил кавалерийские пики, антоновцы, потерпев быстрое и неизбежное поражение, переплыли Ворону и ушли в лес. И оттого, что стреляли из пушек по площадям, в никуда и ни во что — как будто и не по людям вовсе, а по деревьям с галками, — бой выглядел страшнеё обычного. Будто кричать от ранений должны были не люди, а разбитые в щепы деревья и не повстанцы должны были собирать вываливающиеся из животов кишки, а лоси и волки.
— Пли!
Не каленой картечью шельмуют лес. Летят в сине-зеленые дали снаряды с отравляющими газами. Стелется ядовитый туман по низинам — ищет спрятавшегося человека, а находит мышей и белок. Чоновцев дурман не страшит. Расчехлены противогазы, вислые хоботы в угольный кармашек заткнуты.
— Пли, братцы! Выкуривай контру!
Не знает Клубничкин, что в лесу от человеческого хлора ёжик погиб. Думает артиллерист о блинах, о вдовушке. Вчера она дала подержаться за большую, как шанежка, грудь. Не знает комбат и того, что из леса к батарее уже пополз жуткий, незнакомый гул. Он перетек через буреломы, переполнил овраги и выплеснулся на опушку. Недоволен лес, утёрся от стальных плевочков. Поплыл гул по стреженям Вороны, изгваздался в болотце и зашумел по Змеиным лугам. Все ближе и ближе гул к человеку, вот-вот накроет батарею холодным земляным выдохом.
— Пли! Пли! Пли! И ещё раз!
Предвкушает масляный блин, как закатится вечерком к вдовушке, как расскажет про свои подвиги, как запустит жирную рученьку под испачканные мукой юбки. И обязательно потащит вдову-раскладушку в бывшую усадьбу, чтобы овладеть бабой, как при старом режиме.
Сладко замечталось командиру, и он в последний раз приказал:
— Пли!
IV.
Паревка оживала. Поначалу село подобрало юбки и приготовилось к мести, помня, как с холмов, где стояла опустевшая барская усадьба, бросалась вниз антоновская конница. Она с гиканьем налетала на опешивший продразверсточный отряд и собирала в мешки для капусты отрубленные головушки. Ныне помещичий сад пустовал. Не гуляли в яблочных тенях эфирные дамы и больше не всхрапывали в вишнёвой засаде партизанские кони. Крестьяне потихоньку ходили в сады за дичающими плодами, все меньше пугаясь солдат, хрустящих дворянскими яблочками.
Привыкли и к комиссару.
Ходил он по селу широко, никого не боясь, будто родился в ближайшей будке. Нюх у него тоже был собачачий, и когда вздрагивали красивые римские ноздри, вздрагивала и вся Паревка. Боялась, что почует комиссар, под какой кабачковой грядой запрятан револьвер, где в речке Вороне лежат мешки с заветной мукой и на какой печке затаился антоновец. Но как будто плевать было комиссару. Один раз он действительно плюнул, только не в рожу — такого бы не позволило лицо Мезенцева, а в канаву, где червился то ли кулак, то ли дохлая кошка.
Ребятишки подходили к комиссару с изголодавшейся радостью и улыбками. Он отвечал спокойно, однако без радости и улыбки, возмещая телесное чувство перераспределением конфет из кармана галифе в грязные детские руки. Давал без цели и соблазнения, не пытаясь обменять барбариску на чьих-нибудь родителей. Пару раз хмыкнул, сказал теплолюбивое осеннеё слово, подул на выгоревшую голову-одуванчик. Из-за плетней, делая вид, что справляют нужду, следили за комиссаром бабы. Оправившись, они бежали в избы, где докладывали мужьям. Те, будто комиссар был в их безраздельной власти, тихо и зло гудели:
— Поглядеть надо... Подождем. — И "подождем" неуловимо превращалось в "подожжем".
Ждал и Гришка. Ждал, когда оступится комиссар, зайдет за сарай покрасить струей доски или отправится через Змеиные луга искупаться в Вороне, вот тогда... Тогда Гришка Селянский колебался. Лучше всего было убить Мезенцева финкой, всадить веселый нож в такое сильное тело да провернуть несколько раз, точно кончился у комиссара завод. Был ещё у Гришки иностранной конструкции пистолет, который пел швейцарским соловьем. Вдобавок хранилось у Гришки за пазухой одно тюремное воспоминание. Залётный политический всё открывал в камере профессорский рот, будто Гришка туда писей тыкал. Надоедало это Грише — бил интеллигента. Не надоедало — тоже бил. Не понимал Селянский, как можно быть таким чудилой. Как можно носить очки, бородку и не знать, что такое святцы со шкерами? Вот и выбивал из учителишки жизнь. Плохое это было воспоминание, неудобное. Не принимали его в залог подпольные купчики. Не соглашались карточные дружки поставить на кон. Да и не накинешь память на шею вдовице: требовала бычья шея не удавки, а бус. Но когда увидел лихой человек Мезенцева, сразу понял, чем можно перебить прошлое. Достаточно нарезать из комиссара ремней, как сгинет из памяти интеллигентишка: унижение могучего человека приятней. Пухла от мыслей чернявая Гришкина голова. Не было бандиту покоя. Даже милуясь с толстушкой, и, твёрдо пробиваясь к её шейке, думал Гриша, как убить Мезенцева.
— Гришенька, любимый, — шептал на тайных встречах антоновский лазутчик, — убей комиссара. Подкарауль и убей. А потом айда в лес, к нам в повстанье. Братец Антонов тебе все простит. И то, что ты сшукал, полк бросив, простит и воровскую твою душонку простит. А? Убей человека, Христом Богом прошу. Я тебя потом на своей кобыле покатаю.
— И кто там на болоте остался? Два трухлявых пня с цингой? — отвечал Гришка. — Скоро Антонов сам никто будет. Разобьёт его комиссар.
— Народец хорошо окопался, — шептал разведчик, — ждёт. У нас там славно. Повстанье живет как хочет! А даже если разобьют, Антонову ничего не будет. Он заговоренный, выживет! Скличем новую армию, все амбары взад заберём. Будет у тебя не одна вдовушка, а три. Каждая толще другой, я их сам освобожденной мукой буду кормить... Ну, что скажешь, Гришенька?
— Ты откуда знаесь? Мы даже Тамбов, черти его дери, взять не смогли. Обосрались ещё на подходе. А есть на свете такой город Москва, он как десять Тамбовов!
Слово "Тамбовов" звучало пугающе, и разведчик отвечать убоялся. То, что говорил Гришка, было правдой. Антоновщина, гремевшая по всей стране, вообще-то пылала по одному только Кирсановскому уезду, иногда перехлестываясь в Саратовскую губернию или подползая на севере к Моршанску. Если бы не эсеры, о подлых планах которых большевики кричали во всех газетах Республики, была бы антоновщина ещё одной крестьянской войнушкой. Главная партизанская победа — это взятие в апреле 1921 года двадцатитысячного промышленного села Рассказова, что в соседнем Тамбовском уезде. Взяли Рассказово на несколько часов, погрузили на подводы пушки и вино да укатили в лес праздновать победу. Поражение для большевиков чувствительное, но у них таких Рассказовов по всей стране сотни, а может, и тысячи — по одному на каждого повстанца.
— Гришенька, любчик ты мой, ну раз сам не хочешь к нам, то хоть коней моих найди! Чего тебе стоит? А я тебе патрончиков отсыплю! Увели, гады, коней... жить без них не хочу.
— Ну ты баляба, — через выбитые зубы сплюнул Гришка. — Вот и вся васа мужичья мечта — конь личный. Ссыте сыроко мыслить. Вот если бы ты мне автомобиль пригнал...
Но какая там машина! Теперь бы шкуру спасти! Главный удар повстанью нанесла отмена продразверстки. Как только узнали крестьяне, что на смену бандитам с ружьями приходит фиксированный продналог, так сразу же опустели атамановы полки. Вот-вот затаится сам Антонов. Поэтому покинул его Гришка. Поистрепалась в походах мечта. Вроде воевали, воевали, а толку? Может, у большевиков чего для души сыскать удастся? Как-никак побеждали по всей стране.
По старой памяти Гришка ещё встречался с антоновским связным. Покуривая в кулаке, конокрад-полководец объяснял, что окончательно покраснела Тамбовщина. Кончено народное восстание, отвоевались. Разведчик же звал с собой. Мужичок верил, что братья Антоновы, хоронящиеся вон за той кочкой, вновь соберут большую ватагу и всем наконец покажут.
— Что покажут? — спрашивал Гришка.
— А вот, — хитрился разведчик, — некто поезд им недавно навернул, а? Хорошо летели! Значится, теплится силушка...
— И чего дальсе? — Когда надо было, Гришка становился рассудительным. — Так и будете рельсы лосадями гнуть? Сортир есё, может, подорвёте? Кончена война. Проиграли вы, сиволапые. И я вместе с вами проигрался.
— Это мы ещё пашмотрим... — цыкотал в траве мужик и уползал в чернь.
До смерти надоела Гришке крестьянская жизнь: с утра опять нужно было вставать на покос и ловить на себе простоволосые взгляды. Выдать не выдадут, боятся пока что антоновской мести, но и самому атаману осталось сроку с неделю. Вот-вот обрушатся большевики на болотный лагерь. Да и не к добру мягкость Мезенцева. Так с русским человеком не разгоаривают. Паревцы потихоньку переставали уважать большевиков. Мужики поднимали на солдат брови и окали, а девки вились вокруг Мезенцева, точно пчелы, желая только, чтобы жалили не они, а он...
Мысль о комиссаре ожгла антоновца, и парень, зашипев, сорвался до дома. Там ждала пышная вдовушка. Она не любила думать, а любила выпечку и бандитские ручки Гришки.
V.
Федька Канюков привык поступать так же, как остальные, — пожимал плечами, кивал и не думал ничего особенного. Больше всего на свете походил Федька Канюков на кипяченую воду. Он был сиротой-комсомольцем семнадцати лет и работал на суконной фабрике в Рассказове. Там паренька мобилизовали в рабочий продотряд. Ещё с осени 1918 года эти отряды наводнили Тамбовскую губернию. Никого так сильно не ненавидели крестьяне, как продовольственное войско.
Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |