Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |
— Не давайте ему пить, Козмо. Пожалуйста.
Взрыв смеха. Возгласы. По лестнице поднимается человек с мелким лицом и большими залысинами. В петлицу смокинга вдета красная роза — такая яркая, что у меня начинает болеть мозг. Как будто кто-то надавливает на него большим пальцем.
— Ядочка, солнышко, мы вас заждались, — говорит залысчатый с капризным упреком. На руках сверкают перстни. — Разве так можно? Мы собираемся вызывать дух капитана Н.Катля, нам не обойтись без вашей сильнейшей психической энергии.
— Почему ж не Байрона? — Ядвига спокойна: ни тени раздражения в голосе. — Договаривались кого-нибудь из поэтов.
Залысчатый сморщивается, как лимон.
— Ядочка, ради кальмара, еще скажите — Сайруса Фласка! Тут от живых поэтов не знаешь, куда деться, зачем же вам мертвые… Солнышко, я прошу вас. — он тянет вялую руку. — Пойдемте. Я... я, можно сказать, настаиваю.
Мерзкий тип.
— Послушайте, любезный, — делаю шаг вперед. Нависаю над перилами и макушкой с залысинами. Человек пригибает голову, глаза становятся кроличьи. У меня рост метр девяносто, а взгляд поставлен на «арктический холод» — с матросами иначе нельзя, съедят.
— Козмо, не надо, — она кладет руку на мою. Что-то сегодня все повторяется. День дежа вю.
Чертова роза начинает пульсировать.
— Антуан, простите меня. Вы совершенно правы... Козмо? — Ядвига поворачивается ко мне. Зеленые глаза умоляют.
— Я все понял. Идите, пани.
Когда она уходит, я стою и думаю: на черта мне сдался этот Тушинский? Сторож ли я сопернику своему? Но я обещал. Пока я размышляю, раздается легкий щелчок — открылась дверь, щелчок — закрылась, затем — звук приближающихся шагов. Кто там еще? Я отталкиваюсь от перил. Гипсовый амур глазами показывает — смотри, дурак, пропустишь. Я поворачиваю голову...
Залп.
Поворачиваюсь всем телом. Мир сдвинулся.
Так бывает после выстрела.
Розовый шелк обтекает ее с плеч до лодыжек. Она подходит, чуть запрокидывает голову — темные глаза.
— У вас есть курить? — говорит она.
Я достаю портсигар. Щелк. Смотрю, как ее пальцы берут сигарету, потом на ее губы. Красиво. Ч-черт, не могу избавиться от ощущения, что эти губы целовали многие и многие мужчины… до меня.
Чиркаю спичкой.
— Что это? — она складывает губы трубочкой и выпускает дым. Медленно, глядя мне в глаза.
— Русские папиросы. Хороший сорт.
Бумага не истончается, как в американских сигаретах, а именно горит — неровно, большими кусками. В этой грубости какой-то особый шик. Пепел летит вниз, кружится, падает. Кроваво-красная помада — страсть.
Мне нужно идти.
— Русские? — переспрашивает она.
— Подарок друга. Он уехал.
Идти. Я обещал. Вместо этого я говорю:
— Куда подевался ваш... ээ... компаньон?
Она невозмутимо:
— Мой любовник, хотите сказать? Он спит. Не желаете прокатиться? У меня под окнами мобиль.
Коридор начинает раскачиваться — слова, слова. Забыл, кем ты увлечен, Козмо? Почти. Когда в голове туман, легко потерять направление.
...В изгибе ее шеи — бог. Я не видел...
— Так хотите?
— Нет.
Много лет прошло, а меня до сих пор перед глазами эта картина: девушка в розовом сиянии, уходящая от меня по коридору. Шелковое платье, движение ног под ним… она прекрасна.
…У водолазов есть отличный вопрос:
«Дошел ли ты до грунта и хорошо ли тебе там?»
Тушинский дошел до грунта и ему там было хорошо.
Я захожу в комнату, прикрываю за собой дверь — аккуратно, чтобы не разбудить. Поворачиваюсь.
— Зачем вам Ядвига? — говорю я Тушинскому. Он меня не слышит. Бежевая кушетка в широкую синюю полоску. Актер спит, положив голову на подлокотник, ниточка слюны тянется из приоткрытого рта. — Вы ее не любите, Генрих. Я же вижу.
У Тушинского обмякшее бессмысленное лицо. Пустая оболочка от дирижабля.
Как его можно любить?
— Слушайте, Генрих. Давайте начистоту.
Актер, не просыпаясь, мучительно вздыхает и переворачивается на спину. На лице — красные следы. Начинает похрапывать. От мощного запаха перегара я морщусь. Что тут у нас? Недопитая бутылка шампанского, несколько бокалов. Бутылка из-под джина на ковре — сколько он выпил? В комнате резко пахнет можжевельником и чем-то кислым.
— Будем считать это согласием, — говорю я, подхожу к окну и раздергиваю шторы. За стеклом — ночь, фонари. Несколько светящихся окон в доме напротив. Дальше по улице видны цветные огни витрин и вывеска аптеки. И везде — люди, люди, люди. Гранд-бульвар в это время сонным не назовешь — работают кофейни и артистические клубы, богема Кетополиса танцует, пьет абсент и умирает в зеленом дыму гашиша и опиума.
Вызывает духов.
Столоверчение, гипноз, мистические ордена, социалистические кружки, астрология, черная магия, китовослышащие, анархисты, морфинисты, суфражистки и защитники животных — чего только сейчас нет. Вот и Ядвига туда же — увлеклась спиритизмом. Кого они там вызывают, адмирала Стабба? Хорошо, хоть не Аттилу. И не Великого Кальмара… Впрочем, с них станется.
Душно мне.
Я нахожу шпингалет — кррр. Окно распахивается.
Холодная струя врывается в комнату, шторы бьются фиолетовыми парусами.
Хорошо.
Я придвигаю кресло и сажусь напротив Тушинского.
— Мне двадцать шесть лет, — говорю я. — Я лейтенант броненосного флота Его Величества. Вам все равно, Генрих, а для меня это кое-что значит. — Актер молчит. — Знаете, сейчас удобная ситуация. Я пьян, поэтому скажу все, что думаю. Вы пьяны, поэтому вам придется меня выслушать. Что скажете, Генрих?
...
Тушинский встает.
Вспышка света. Комната опрокидывается.
Я лежу на полу и думаю: вот сукин сын.
Вскакиваю.
Оскорбление второй степени — оскорбление действием!
Это означает одно.
Будет кровь.
— Идите к китам, дорогой мой Козмо, — говорит он абсолютно трезвым голосом. Выпрямляется.
Как его можно любить?
А вот так.
Потому что сейчас этот сукин сын прекрасен. Сын докера, говорите? Да в нем аристократизма на пол-Кетополиса хватит.
Меня трясет от ярости.
Я беру со стола бокал и, не глядя, делаю глоток. Стекло стукается об зубы. Шампанское? Отлично! Пузырьки ударяют в нос — я морщусь.
Тушинский смотрит на меня, выгнув бровь.
Сволочь. Ненавижу.
— Кажется, с ролью мебели вы справлялись лучше, — говорю я охрипшим голосом, — Что теперь? Будем драться на кулаках? К вашему сожалению, я-то не швейцар.
Генрих улыбается.
— Тоже верно.
Я выше ростом и тяжелее, но занимался в детстве чертовой музыкой, а не проклятым боксом. А Тушинский справился со швейцаром.
Я пытаюсь вспомнить, когда в последний раз бил человека. Кажется, в Навигацкой школе. Впрочем, кто тогда не дрался? «Селедки» с «механиками» — вечная война. Честь флота, господа гардемарины, и в зубы — н-на! Будущие офицеры не отступают перед гражданскими...
Легенды гласят, что наши побоища — детские шалости по сравнению с тем, как чудили предыдущие выпуски. Говорят, сам Остенвольф... впрочем, тут легенды, скорее всего, ошибаются.
Он же морпех.
Вообще-то, и нам, и «механикам» повезло, что школы морской пехоты находятся за городской чертой — иначе вряд ли бы кто из нас выжил. Морпехи — страшные люди. Серая дубиноголовая масса, которая умеет только одно — убивать. Иногда мне кажется, что их боевые автоматоны гораздо более человечны, чем они сами.
Тушинский достает бутылку из ведерка. Разливает шампанское по бокалам.
— Выпьете, Козмо? — говорит он, — Напоследок. Прежде чем я размозжу вам голову?
Глаза неестественно блестят. Голос иногда плывет, как на заезженной пластинке.
И тут я понимаю, что происходит. Тушинский играет трезвого.
А на самом деле...
Додумать я не успеваю — дверь открывается.
— Вот вы где! — Ядвига замолкает, смотрит на нас по очереди — внимательно. — Так, — она входит в комнату, — Что здесь происходит?
Мы молчим.
— Ничего не было, — говорит она. — Слышите? Ничего. Вы сейчас мне это оба пообещаете.
Ядвига встает между нами. Пользуясь моментом, я вынимаю у Тушинского из пальцев бокал и отступаю на шаг. Движение почти танцевальное. Раз — и готово. Весело.
Актер стеклянеет.
— Генрих, пожалуйста... — она заступает ему дорогу. — Козмо!
Интересно, как меняется её голос. Минуту назад — сама мягкость, сейчас — укротительница тигров. Еще немного — и мне разожмут челюсти стволом револьвера.
Шампанское щекочет небо. Хорошо.
— Вам уже хватит, Генрих. Оставьте мальчика в покое.
Она осекается.
Пауза.
Я с силой швыряю бокал в пол и выхожу.
…Вообще-то, нам обоим было достаточно. В отличие от невменяемого Тушинского, я это прекрасно понимал. Но меня неожиданно взбесило это «мальчик». Если бы меня отвергли, я бы ушел отверженным. Это почетная капитуляция, уходим под барабанный бой, распустив знамена. Но так! Так!
В общем, кровь должна была пролиться.
...Меня трясет. За моей спиной разливается запах шампанского — липкий, сладкий. Просачивается в щель под дверью. Я врываюсь в гостиную и с разгону натыкаюсь на человечка в дешевом партикулярном платье. Черт, он-то откуда взялся? Жидкие светлые волосы. Человечек оборачивается, чтобы возмутиться, открывает рот...
На редкость уродливая рожа. Я говорю:
— Будете моим секундантом?
— Я-я? — «уродливая рожа» еще и заикается. Прекрасно!
— Да.
— Это т-так… я н-не знаю, что сказать…
— Скажите: всегда к вашим услугам, господин Дантон.
Белесые брови поднимаются и опадают.
— Я-я к вашим… — он спохватывается: — Н-но я же н-ничего не знаю!
— Тем лучше. Сейчас я вам все подробно объясню. Вы тонкий человек, вы поймете. Мне нанесли страшное оскорбление, — я голосом выделяю «страшное». Мне весело, я уже все решил. Человечек покорно кивает. Бедняга. Похоже, он из тех, кто вечно «делает услуги». А ведь молодой совсем. — Кстати, как ваше имя?
— П-по... — он мучительно выгибает брови. — Я-ян П-по...
— Отлично! Так вот, дорогой Ян. Вы любите оперу?
Похоже, это окончательно сбивает его с толку.
— К-конечно.
— А я — нет. Так вот, о деле. Я оскорблен…
В груди у меня вдруг оказывается нечто мертвое. Точно на месте сердца — резиновый кальмар, распустивший вялые щупальца.
— …и желаю драться.
4. Опера
Давайте поговорим о ненависти.
Я ненавижу:
Ноты и клавиры.
Ненавижу: либретто и гаммы.
Гремящий рояль в гостиной.
Мужские распевающиеся голоса.
а-А-а-а-А-А-а.
Ненавижу.
Ария клокочущей ненависти для низкого голоса и фортепиано, исполняется в тональности «ре минор».
Еженедельные музыкальные вечера у Дантонов. Отец высокий, сухощавый, в гражданском костюме в тонкую полоску, черный галстук. Встречает гостей. Мама за роялем (белое платье... низкий приятный голос, теперь редко поет сама, часто хворает... жаль, красивая женщина, слышу я голоса), впервые вышла после долгой болезни. Она худая и бледная, играет чуть неловко, механически, часто сбивается — но все вокруг уверяют, что она прекрасна. Да, прекрасна! Увлеченные люди.
А потом они начинают петь...
Я знаю, что вы хотите спросить.
Да, я умею.
— АААА, — я опираю голос на грудь. Он взвивается под потолок, летит вперед, наполненый металлом и обертонами, поддержаный посылом и вибрато. — ДЕЕ-ЛИИИ-ДААА! — раскатываю я начальную фразу из «Левиафана».
По крайней мере, меня учили.
Воспоминание юности: меня заставляют.
На самом деле я тайно готовлюсь к поступлению в Навигацкую школу — туда принимают с четырнадцати. Под подушкой у меня учебник математики, голова заполнена уравнениями квадратного корня, в пальцах — сплошная тригонометрия. Я мечтаю быть моряком и совершать подвиги, как Морской Гром (нет, Гром уже — для маленьких!). Как Горацио Хорнблауэр.
А меня знакомят с новым учителем. Маэстро Доменико Туччи.
Где родители брали этих итальянских маэстро? Выписывали по почте? Кетополис все-таки не Европа. Здесь не ткнешь пальцем в первого попавшегося гондольера, чтобы он оказался учителем пения.
У отца был красивый, хотя и слабоватый, тенор. У мамы — драматическое сопрано. А я иногда переходил на такой бас, что люди пугались...
Взросление. Ломка голоса.
Маэстро должен был помочь мне ее пережить. С наименьшими потерями — я ведь будущая звезда. Хотя уже и не красная и не сморщенная — мое упущение, каюсь. К тому времени я уже смотрел на няню сверху вниз. Представлял, как подхожу к ней в морском мундире — суровый и обветренный, со шрамом через левую щеку — встаю на одно колено и дарю букет скромных фиолетовых цветов. Она, конечно... А я... Дальше обычно начинались эротические фантазии. Впрочем, я отвлекся.
Искусство бельканто. Ненавижу!
Маэстро говорит мне: представьте, молодой человек, что у вас пустая голова (надеюсь, труда это не составит?) и медленно, аккуратно направьте звук в свод черепа. Если почувствуете в голове нарастающий звон — значит, вы все делаете правильно. Это включаются верхние резонаторы. Затем вам нужно мысленно соединить вибрации диафрагмы с вибрациями черепа. Тогда начнет звучать все тело.
Главное, повторял маэстро торжественно, пустая голова.
...Похоже, люди оперы так привыкают держать голову пустой, что это отражается на лице.
Я знаю много таких хитростей.
Вот еще одна: настоящий певец поет пятками.
...Только я-то собирался в офицеры. Бедный Туччи. Через пятнадцать минут маэстро начал гоняться за мной с линейкой, крича и ругаясь «кретино» и «идиото». Так мы и бегали вдвоем вокруг рояля, пока на шум не явилась мама.
То есть, учитель из него получился никакой.
Но он был самый интересный.
5. На корабле
Я — человек, прыгнувший со скалы. Мне остается только наслаждаться полетом.
В офицерской кают-компании висит портрет Его королевского Величества Михеля III. В породистых чертах короля застыла неуверенность, словно даже кисть художника не в силах совладать с монаршей мягкостью. Жаль, что здесь нет еще одного портрета — для контраста. Канцлер вообще не любит своих изображений. Но если бы такой портрет нашелся, думаю, это был бы злой, грубый, преувеличенный рисунок дешевой канцелярской тушью. Пятна и чернильные тени. Монопод. Зловещий одержимый гений из бульварных графических романов. К тому же, по слухам, неграмотный.
К чему я это говорю?
Офицеру броненосного флота положено Канцлера не любить, а к Его Величеству относиться с почтением.
Хотя первый — достойный уважения тиран, а второй — медуза. Попробуйте относиться с почтением к чему-нибудь столь же аморфному. Но все-таки у меня во лбу сверкает металлический кальмар — герб королевской династии. Это обязывает. Мы, морские офицеры, служим не личности, а символу…
Я снимаю фуражку и сажусь за стол. На кокарде кальмар холодными железными щупальцами обвивает адмиралтейский якорь.
Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |