↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|
Мое имя Никто (танго железного сердца)
Annotation
В театре дают "Коральдиньо". Играет Генрих Тушинский. Гений! Гений! Да, гений, но как он пьет... вы слышали? Разбил швейцару лицо. Неслыханно! Мерзкий скандал. А завтра у него дуэль. О! Неужели со швейцаром? Что вы, это был бы mauvais ton... С морским офицером. Но ведь Канцлер запретил офицерам драться! Война. У бедняги нет выбора. Задета его честь. Если откажется, он погиб в глазах света. Уничтожен! Уничтожен! Но что еще хуже, он погибнет в глазах Заславской. Опять эта Ядвига. Шлюха. Снова она. Сам Анджей Любек ухаживал за ней. Вы знаете? Это давно не секрет. Предлагал миллион. Она отказалась, надменная. Фабрикант рыдал у ее ног. Жестокая. Бедный Анджей пробовал стреляться... Идиот, с его капиталами.
Часть I
1. Имя
2. Любовь
3. Ссора
4. Опера
5. На корабле
6. Танго
7. Страж границы
8. Маяк Тенестра
9. Смерть
10. Приговор
Левиафан (либретто)
Часть II
1. В городе
2. "Пневма"
3. Отец
4. Сиамская лавка
5. Ведущая к сокровищам
6. Король Сиама
7. Сравнительная порохология
8. Сердце
9. Таверна "Канатоходец"
10. На корабле
11. Аделида
12. Большая Бойня
13. Ян
14. Несколько шагов
15. Морлоки
16. Сердце в банке
17. Кит на ратуше
Коральдиньо (комедия)
Часть III
1. Старик
2. Гости
3. Вопросы
4. "Селедка"
5. Эпоха перемен
6. Мальчик
7. Большая F
8. Арифметика
9. Киклоп
10. Сердце в груди
11. План
12. "Гуаскар"
13. Белая обезьяна
14. Танго
15. Вызов
16. Речь
17. Последний бой
Часть I
1. Имя
Зовите меня Козмо.
Мое имя никак не переводится, и искать в библии значение его бесполезно. Разве что кроме одного — мои родители, как вы уже, наверное, догадались, безумно любили оперу. Иногда мне казалось, что они любили оперу больше, чем меня.
Сейчас, пройдя путь от точки А до точки Б, получив пулю в левую руку и станцевав танго (вы о нем еще узнаете), я могу сказать: так и есть. Я не входил в круг родительских интересов. Наверное, когда у них появился я — красный и сморщенный, орущий благим матом — родители сходу предрешили мне карьеру оперного певца-баритона, но — просчитались. Любимца публики из меня не вышло. Певца, к счастью, тоже.
Из меня, в общем-то, не вышло даже приличного баритона.
— Ааааа! — кричу я, размахивая руками. Голос мой звучит чисто и красиво — как только может звучать голос восьмилетнего мальчишки. Я бегу по песку в белой матроске, в синей шапочке с бомбоном; из-под моих ног вспархивают откормленные чайки. В голове шумит ветер и прибой. За моей спиной — песчаный пляж, вдалеке — белая парусиновая палатка. Идиллия. Там моя мама читает сочинение госпожи Шелли, а отец дремлет в шезлонге, надвинув на глаза панаму и уронив руку с подлокотника. Волна пенно накатывает на песок, убегает, шипя и огрызаясь. Пальцы отца недавно что-то сжимали, теперь между ними струится вода. Я как наяву вижу эту картину: под зеленоватой толщей остаются белые исписанные страницы. Кажется, это какое-то очередное либретто...
Маму зовут Гельдой, отца — Константином. Она социалистка, он регуляр-инженер с Механического, делает боевых автоматонов.
Вроде бы все рассказал?
Ах, да. За мной по песку гонится нянька.
Я на бегу поворачиваюсь и показываю язык. Няньку зовут Жозефина, она галлийка из Прованса. Сейчас я назвал бы ее хорошенькой, тогда считал, что она дура. В общем, уже в том возрасте я подозревал, что все мои беды будут от женщин.
— Ааааа! — кричу я, когда разозленная девушка наддает и хватает меня за шиворот...
— Да, — говорю я спустя семнадцать лет. В глотке моей, вероятно, умер кто-то простуженный. Тушинский улыбается — господин актер улыбчив и отменно вежлив — как вежливы мертвецки пьяные люди. Гений, говорят мне. Он, несомненно, гений. Голоса плывут в свете газовых рожков, искривляются желтыми полосами. Генрих, повторяет Ядвига настойчиво. Имя тяжело опускается на дно. Я молча смотрю. Ядвига сегодня в иссиня-черном платье, и прекрасна настолько, что я едва могу дышать. В изгибе ее шеи — бог. По крайней мере, я не видел лучшего изображения бога.
— Козмо, скажите хоть вы! — Ядвига поворачивается ко мне.
...У меня и сейчас перехватывает дыхание.
— Козмо?
Кажется, время не властно над двумя вещами — оперой и человеческой глупостью. Как двести лет назад певцы разевали рты, выводя «ля», так и сейчас некто вроде меня открывает рот, чтобы стать похожим на большую рыбу.
Спустя много лет я сижу здесь, на веранде, набросив на плечи китель с контр-адмиральскими эполетами, и вспоминаю. Ноги мои босы, нагретое дерево под пятками, а я смотрю, как вниз по течению шлепает катер, брызги солнца летят с колес. Протяжный гудок возвещает о прибытии. Рано они сегодня. Я щурюсь, смотрю на солнце. Рано. Еще и одиннадцати нет. Под веками пылает красным. Что ж, поиграем в жмурки, Козмо Дантон, господин контр-адмирал, которого не существует. Я привычно потираю шрамы на запястьях. Как они выглядят? Кто побывал на каторге (или прочитал хотя бы один графический роман в бумажной обложке — что полезнее) знает, как они выглядят... Ну, как следы кандалов.
В тот вечер, открыв рот, я сказал:
— Пани Заславская, выходите за меня замуж.
Наверное, я был смешон — влюбленные обычно смешны.
— Козмо... ну зачем вы?
Хороший вопрос. Я вижу: рядом шипит граммофон. Звук — блестящий, жестяной, свернутый в раструб — бьется в замкнутом пространстве. Стены гостиной. Темный орех, резные панели — рельеф их словно вдавлен в мой мозг. Еще вижу: стук каблуков, скрип паркета, отблеск света на бокалах. Смех. Сладковатый запах хороших папирос и плохих манильских сигар. Я щурюсь. Кажется, глаза совершенно пересохли…
Сейчас, прожив на свете больше полувека, пройдя мор, глад и встречу с родственниками жены, я понимаю: есть слова, которые не стоит произносить. Это как в танго — прежде чем сделать шаг, нужно встретиться взглядом. И чтобы ответили «может быть». Иначе будет не танец, а неловкость и насилие. Например, если сказать без всякой подготовки: я люблю тебя — результат предсказуем.
Или: предлагаю руку и сердце...
Понимаете?
Это вынуждает другого быть жестоким. А это мало кому понравится — быть таким жестоким бескорыстно.
...Впрочем, Ядвига оказалась милосердна. Она дала мне возможность снять свои окровавленные трупы с ее бастиона.
— Козмо, милый, вы как всегда шутите!
Если бы. Я стою перед ней, лицо горит как обожженное. Уши мои пылают. Кажется, прислонись я сейчас к деревянной панели, останется выжженный отпечаток.
— Я не шучу. Впрочем, как вам будет угодно, — я кланяюсь.
— Козмо!
Я ненавидел её тогда. Ненавидел всю — от цвета глаз до вышивки на платье. Целую вечность мне казалось, что сейчас я её ударю... А потом вечность закончилась, и мне стало все равно.
Так бывает после выстрела.
Иногда, проводя учебные стрельбы, я командую: приготовиться, залп! В башне — ровное гудение электричества. Спусковая педаль уходит из-под ноги. Гальванер кивает и замыкает рубильник. Секунду ничего не происходит. Затем (БУМ!) рывок в сторону; казенная часть орудия — серо-стальная, огромная, как свисающий зад слона — уходит назад. Удар настолько мощный, что его не воспринимаешь сознанием — просто мир вокруг в одно мгновение сдвигается, застывает... расслаивается на прозрачные пластины... собирается и бежит дальше. Но уже по-другому. Мир изменился. Пара чугунных болванок, несущихся с бешеной скоростью, его неуклонно меняет. И где-то вдалеке, рядом с учебным щитом-мишенью, через несколько секунд вырастут фонтаны воды.
— Перелет! — говорю я, оглушенный. — Поправка…
На губах — кислый вкус горелого пироксилина.
...Единственное, что мне в тот момент хотелось — подойти к кушетке и лечь лицом вниз.
— Не уходите, прошу вас, — сказала Ядвига, неправильно истолковав мой взгляд. Или правильно. Положила руку на мою, сжала. — Побудьте со мной сегодня.
Женщины.
…Зря она беспокоилась, пускать пулю в висок я не собирался. Не дождетесь. Есть нечто непоправимо пошлое в том, чтобы выплеснуть мозги на стену. Даже если кажется, что под черепной костью у тебя — не живое серое вещество, а гипсовый муляж из кабинета анатомии. В бытность мою гардемарином, мы стащили такой и подбросили в койку нашему товарищу. Думали, он закричит, а мы посмеемся. Он не закричал. Он как-то очень тихо и серьезно сказал «мама» — так, что у меня мурашки по телу побежали. Озноб в затылке.
Впрочем, мы все равно смеялись. Идиоты.
Ядвига сказала: не уходите. И я остался у её ног истекать кровью.
Тот вечер.
Больше тридцати лет прошло, а я помню: танцующие пары, стук каблуков, рассыпающийся мелкими бусинами женский смех — есть такая сиамская игрушка, «дождевое дерево», которую переворачиваешь и кажется, что внутри — целый ливень. Я стою под звуками этого смеха, цветные бусины скатываются с моих плеч и разлетаются по полу. Коньяк обжигает горло. Побудьте. Я тяну бокал за бокалом. Со мной. Глоток за глотком. Сегодня.
— Козмо?
...Вколоть бы эфир под кожу — и все хорошо.
— Вы не видели Генриха? — Ядвига смотрит на меня и говорит: — Кажется, вам уже хватит, Козмо. Сколько вы выпили?
Комната передо мной покачивается. Меня окружают милые и приятные люди.
— Все прекрасно, пани. Вам помочь?
Красный ковер. Я поднимаюсь по лестнице на второй этаж — вернее, бегу. Боль внутри не отпускает. Я уже знаю, почему Яда мне отказала. Конечно! Еще бы! Лучше быть любовницей знаменитого актера, чем женой моряка. Это же просто. А ты, Козмо — идиот. Мелькают ступени. Одна, хитрая, пытается выскочить из-под ноги. Врешь! Я с размаху припечатываю её каблуком — раз! — и продолжаю бег. Всего лишь. Обида напоминает изжогу от коньяка...
Впрочем, это, наверное, и была изжога.
Наконец, я достигаю вершины. Оглядываюсь. Из ниши белый гипсовый амур таращит на меня невидящие глаза. Смотрю вправо, влево. Длинный коридор с десятком дверей — белых, красных и даже, кажется, одна синяя.
Так. И где мне его искать?
Снизу раздаются: музыка, голоса. Я начинаю поиск.
За третьей по счету дверью я натыкаюсь на целующуюся парочку — она выгибает спину, бедро, струящееся розовым шелком, мужская рука, лежащая на нем. Пардон, простите, эскюз-муа — выхожу и только тут вспоминаю, что не разглядел лица кавалера. А если это Тушинский? Возвращаюсь. Мужчина в ярости поворачивается: «Опять вы?! Идите к черту!» Нет, кажется не он. Девушка, чуть откинув голову, смотрит на меня с интересом. А она ничего. Я говорю: «К вашим услугам» — чудовищно низким голосом, глядя ей в глаза, и выхожу. За моей спиной вибрации кругами расходятся по комнате и затихают в обтянутой розовым груди.
...Все-таки из меня мог бы получиться приличный баритон.
Стою в коридоре.
С минуту пытаюсь сообразить, что меня все-таки беспокоит. Что-то здесь определенно не так.
Потом понимаю.
Конечно! В чертовом доме слишком много комнат.
2. Любовь
Давайте поговорим о любви.
Мою няню зовут Жозефина. Типичная галлийка — темные глаза, тоненькая, шатенка. Отцу она нравилась. Были они любовниками? — не думаю, для этого отец был слишком хорошо воспитан. Но нравилась ему несомненно. Я помню его неловкие-почти-ухаживания, мимолетные взгляды. Впрочем, тут я отца не виню. Пустая оболочка Гельды Дантон к тому времени уже никому ничего заменить не могла — ни мне мать, ни отцу жены.
Впрочем, я забегаю вперед.
Жозефина.
Она стала моей первой любовью.
Да, я догадываюсь, что вы хотели спросить.
Нет, тут другое.
Воспитанные девочки — рыжие кудряшки, платья с оборочками — не в счет. Даже если мужчине всего одиннадцать лет, у него должны быть легкие увлечения…
— Знаешь, папа, я влюбился. Не знаю, как это произошло. Просто случилось. Не знаю, как произошло. Просто так получилось. Я влюбился.
Сказал мальчишка, мой ровесник. Для меня это было новостью — такая откровенность.
И такие чувства.
В нашей семье это было не принято. В нашей семье обожали оперу, могли признаться в любви к Вагнеру или Фолетти, рассуждали о психологической составляющей роли Аделиды (она его любит! нет, не любит) — и все. Слово «любовь» я слышал в основном где-то рядом со словом «либретто».
— И все же она... — говорила мама.
— Да что ты!
В беседе родителей я принимал посильное участие — насуплено молчал или корчил рожи.
Теперь у меня появилось другое занятие. Иногда Жозефина садилась за рояль, играла она неплохо (хотя и не хорошо). Я занимал место, чтобы видеть ее затылок или тонкий галлийский профиль, склонившийся над тетрадью. Завиток. Нежные пальцы. Я смотрел и иногда забывал, что должен вести себя как юный каннибал — иначе на меня обращают внимание.
В изгибе ее шеи мне чудился бог.
Однажды я подарил ей два романа за авторством Томаса Ясинского, из купленных мной (на деньги, взятые у отца) и уже прочитанных. Капитан Морской Гром, легендарный герой графических романов, в этих книгах искал сокровища Толкоттовой бездны и спасал дикарскую принцессу от древнего морского чудовища.
Хорошие книги.
Та, что про принцессу, нравилась мне больше.
В едва намеченном грифелем женском контуре мне чудились какие-то особые переживания.
Отец посмотрел на меня сквозь стекла очков:
— Вам не кажется, молодой человек, что вы слишком торопитесь? — он выдержал паузу. — Ваша мать, кажется, эти романы еще не читала?
И мне, сгорая от стыда, пришлось идти к няне, забирать толстенные тома. Это было страшно. Я что-то бормотал, был неловок и фантастически неуклюж. Уши светились, точно огни в ночи, видимые за сотню морских миль. Левое — маяк Фло, правое — в облаках и тумане — маяк Тенестра.
Жозефина смотрела с пониманием. Дура!!!
Выйдя из ее комнаты, я в ярости швырнул романы на пол и, задыхаясь от ненависти, начал топтать. На тебе, на! Еще! В глазах стояли слезы.
В общем: знаешь, папа, я влюбился.
3. Ссора
Некоторое время я с интересом разглядываю коллекцию метел, швабр и различных приспособлений для уборки. Автоматический полотер сверкает новеньким блестящим боком. Пахнет сыростью и какой-то химией. Закрываю. За синей дверью Тушинского тоже нет — разве что он гениально вошел в образ жестяного ведра.
По коридору мне навстречу идет Ядвига. «Горничная видела его с бутылкой джина». Здесь, наверху? Она кивает. Генриху сейчас трудно, говорит Ядвига, нелады с новой пьесой. Он переживает, что может испортить роль. А у него завтра в полдень генеральная репетиция. Слышали об этом? Последний прогон перед премьерой.
— Да, — говорю я. — Конечно.
Завалит роль? Тушинский?
На первом этаже шум становится громче.
— Яда, дорогая! — кричат снизу. — Что же вы? Идите к нам!
Вечера «у Заславской» пользуются популярностью — в первую очередь из-за репутации хозяйки. Но еще и потому, что гостям здесь редко дают скучать. Ядвига раздраженно дергает бровью.
— Не давайте ему пить, Козмо. Пожалуйста.
Взрыв смеха. Возгласы. По лестнице поднимается человек с мелким лицом и большими залысинами. В петлицу смокинга вдета красная роза — такая яркая, что у меня начинает болеть мозг. Как будто кто-то надавливает на него большим пальцем.
— Ядочка, солнышко, мы вас заждались, — говорит залысчатый с капризным упреком. На руках сверкают перстни. — Разве так можно? Мы собираемся вызывать дух капитана Н.Катля, нам не обойтись без вашей сильнейшей психической энергии.
— Почему ж не Байрона? — Ядвига спокойна: ни тени раздражения в голосе. — Договаривались кого-нибудь из поэтов.
Залысчатый сморщивается, как лимон.
— Ядочка, ради кальмара, еще скажите — Сайруса Фласка! Тут от живых поэтов не знаешь, куда деться, зачем же вам мертвые… Солнышко, я прошу вас. — он тянет вялую руку. — Пойдемте. Я... я, можно сказать, настаиваю.
Мерзкий тип.
— Послушайте, любезный, — делаю шаг вперед. Нависаю над перилами и макушкой с залысинами. Человек пригибает голову, глаза становятся кроличьи. У меня рост метр девяносто, а взгляд поставлен на «арктический холод» — с матросами иначе нельзя, съедят.
— Козмо, не надо, — она кладет руку на мою. Что-то сегодня все повторяется. День дежа вю.
Чертова роза начинает пульсировать.
— Антуан, простите меня. Вы совершенно правы... Козмо? — Ядвига поворачивается ко мне. Зеленые глаза умоляют.
— Я все понял. Идите, пани.
Когда она уходит, я стою и думаю: на черта мне сдался этот Тушинский? Сторож ли я сопернику своему? Но я обещал. Пока я размышляю, раздается легкий щелчок — открылась дверь, щелчок — закрылась, затем — звук приближающихся шагов. Кто там еще? Я отталкиваюсь от перил. Гипсовый амур глазами показывает — смотри, дурак, пропустишь. Я поворачиваю голову...
Залп.
Поворачиваюсь всем телом. Мир сдвинулся.
Так бывает после выстрела.
Розовый шелк обтекает ее с плеч до лодыжек. Она подходит, чуть запрокидывает голову — темные глаза.
— У вас есть курить? — говорит она.
Я достаю портсигар. Щелк. Смотрю, как ее пальцы берут сигарету, потом на ее губы. Красиво. Ч-черт, не могу избавиться от ощущения, что эти губы целовали многие и многие мужчины… до меня.
Чиркаю спичкой.
— Что это? — она складывает губы трубочкой и выпускает дым. Медленно, глядя мне в глаза.
— Русские папиросы. Хороший сорт.
Бумага не истончается, как в американских сигаретах, а именно горит — неровно, большими кусками. В этой грубости какой-то особый шик. Пепел летит вниз, кружится, падает. Кроваво-красная помада — страсть.
Мне нужно идти.
— Русские? — переспрашивает она.
— Подарок друга. Он уехал.
Идти. Я обещал. Вместо этого я говорю:
— Куда подевался ваш... ээ... компаньон?
Она невозмутимо:
— Мой любовник, хотите сказать? Он спит. Не желаете прокатиться? У меня под окнами мобиль.
Коридор начинает раскачиваться — слова, слова. Забыл, кем ты увлечен, Козмо? Почти. Когда в голове туман, легко потерять направление.
...В изгибе ее шеи — бог. Я не видел...
— Так хотите?
— Нет.
Много лет прошло, а меня до сих пор перед глазами эта картина: девушка в розовом сиянии, уходящая от меня по коридору. Шелковое платье, движение ног под ним… она прекрасна.
…У водолазов есть отличный вопрос:
«Дошел ли ты до грунта и хорошо ли тебе там?»
Тушинский дошел до грунта и ему там было хорошо.
Я захожу в комнату, прикрываю за собой дверь — аккуратно, чтобы не разбудить. Поворачиваюсь.
— Зачем вам Ядвига? — говорю я Тушинскому. Он меня не слышит. Бежевая кушетка в широкую синюю полоску. Актер спит, положив голову на подлокотник, ниточка слюны тянется из приоткрытого рта. — Вы ее не любите, Генрих. Я же вижу.
У Тушинского обмякшее бессмысленное лицо. Пустая оболочка от дирижабля.
Как его можно любить?
— Слушайте, Генрих. Давайте начистоту.
Актер, не просыпаясь, мучительно вздыхает и переворачивается на спину. На лице — красные следы. Начинает похрапывать. От мощного запаха перегара я морщусь. Что тут у нас? Недопитая бутылка шампанского, несколько бокалов. Бутылка из-под джина на ковре — сколько он выпил? В комнате резко пахнет можжевельником и чем-то кислым.
— Будем считать это согласием, — говорю я, подхожу к окну и раздергиваю шторы. За стеклом — ночь, фонари. Несколько светящихся окон в доме напротив. Дальше по улице видны цветные огни витрин и вывеска аптеки. И везде — люди, люди, люди. Гранд-бульвар в это время сонным не назовешь — работают кофейни и артистические клубы, богема Кетополиса танцует, пьет абсент и умирает в зеленом дыму гашиша и опиума.
Вызывает духов.
Столоверчение, гипноз, мистические ордена, социалистические кружки, астрология, черная магия, китовослышащие, анархисты, морфинисты, суфражистки и защитники животных — чего только сейчас нет. Вот и Ядвига туда же — увлеклась спиритизмом. Кого они там вызывают, адмирала Стабба? Хорошо, хоть не Аттилу. И не Великого Кальмара… Впрочем, с них станется.
Душно мне.
Я нахожу шпингалет — кррр. Окно распахивается.
Холодная струя врывается в комнату, шторы бьются фиолетовыми парусами.
Хорошо.
Я придвигаю кресло и сажусь напротив Тушинского.
— Мне двадцать шесть лет, — говорю я. — Я лейтенант броненосного флота Его Величества. Вам все равно, Генрих, а для меня это кое-что значит. — Актер молчит. — Знаете, сейчас удобная ситуация. Я пьян, поэтому скажу все, что думаю. Вы пьяны, поэтому вам придется меня выслушать. Что скажете, Генрих?
...
Тушинский встает.
Вспышка света. Комната опрокидывается.
Я лежу на полу и думаю: вот сукин сын.
Вскакиваю.
Оскорбление второй степени — оскорбление действием!
Это означает одно.
Будет кровь.
— Идите к китам, дорогой мой Козмо, — говорит он абсолютно трезвым голосом. Выпрямляется.
Как его можно любить?
А вот так.
Потому что сейчас этот сукин сын прекрасен. Сын докера, говорите? Да в нем аристократизма на пол-Кетополиса хватит.
Меня трясет от ярости.
Я беру со стола бокал и, не глядя, делаю глоток. Стекло стукается об зубы. Шампанское? Отлично! Пузырьки ударяют в нос — я морщусь.
Тушинский смотрит на меня, выгнув бровь.
Сволочь. Ненавижу.
— Кажется, с ролью мебели вы справлялись лучше, — говорю я охрипшим голосом, — Что теперь? Будем драться на кулаках? К вашему сожалению, я-то не швейцар.
Генрих улыбается.
— Тоже верно.
Я выше ростом и тяжелее, но занимался в детстве чертовой музыкой, а не проклятым боксом. А Тушинский справился со швейцаром.
Я пытаюсь вспомнить, когда в последний раз бил человека. Кажется, в Навигацкой школе. Впрочем, кто тогда не дрался? «Селедки» с «механиками» — вечная война. Честь флота, господа гардемарины, и в зубы — н-на! Будущие офицеры не отступают перед гражданскими...
Легенды гласят, что наши побоища — детские шалости по сравнению с тем, как чудили предыдущие выпуски. Говорят, сам Остенвольф... впрочем, тут легенды, скорее всего, ошибаются.
Он же морпех.
Вообще-то, и нам, и «механикам» повезло, что школы морской пехоты находятся за городской чертой — иначе вряд ли бы кто из нас выжил. Морпехи — страшные люди. Серая дубиноголовая масса, которая умеет только одно — убивать. Иногда мне кажется, что их боевые автоматоны гораздо более человечны, чем они сами.
Тушинский достает бутылку из ведерка. Разливает шампанское по бокалам.
— Выпьете, Козмо? — говорит он, — Напоследок. Прежде чем я размозжу вам голову?
Глаза неестественно блестят. Голос иногда плывет, как на заезженной пластинке.
И тут я понимаю, что происходит. Тушинский играет трезвого.
А на самом деле...
Додумать я не успеваю — дверь открывается.
— Вот вы где! — Ядвига замолкает, смотрит на нас по очереди — внимательно. — Так, — она входит в комнату, — Что здесь происходит?
Мы молчим.
— Ничего не было, — говорит она. — Слышите? Ничего. Вы сейчас мне это оба пообещаете.
Ядвига встает между нами. Пользуясь моментом, я вынимаю у Тушинского из пальцев бокал и отступаю на шаг. Движение почти танцевальное. Раз — и готово. Весело.
Актер стеклянеет.
— Генрих, пожалуйста... — она заступает ему дорогу. — Козмо!
Интересно, как меняется её голос. Минуту назад — сама мягкость, сейчас — укротительница тигров. Еще немного — и мне разожмут челюсти стволом револьвера.
Шампанское щекочет небо. Хорошо.
— Вам уже хватит, Генрих. Оставьте мальчика в покое.
Она осекается.
Пауза.
Я с силой швыряю бокал в пол и выхожу.
…Вообще-то, нам обоим было достаточно. В отличие от невменяемого Тушинского, я это прекрасно понимал. Но меня неожиданно взбесило это «мальчик». Если бы меня отвергли, я бы ушел отверженным. Это почетная капитуляция, уходим под барабанный бой, распустив знамена. Но так! Так!
В общем, кровь должна была пролиться.
...Меня трясет. За моей спиной разливается запах шампанского — липкий, сладкий. Просачивается в щель под дверью. Я врываюсь в гостиную и с разгону натыкаюсь на человечка в дешевом партикулярном платье. Черт, он-то откуда взялся? Жидкие светлые волосы. Человечек оборачивается, чтобы возмутиться, открывает рот...
На редкость уродливая рожа. Я говорю:
— Будете моим секундантом?
— Я-я? — «уродливая рожа» еще и заикается. Прекрасно!
— Да.
— Это т-так… я н-не знаю, что сказать…
— Скажите: всегда к вашим услугам, господин Дантон.
Белесые брови поднимаются и опадают.
— Я-я к вашим… — он спохватывается: — Н-но я же н-ничего не знаю!
— Тем лучше. Сейчас я вам все подробно объясню. Вы тонкий человек, вы поймете. Мне нанесли страшное оскорбление, — я голосом выделяю «страшное». Мне весело, я уже все решил. Человечек покорно кивает. Бедняга. Похоже, он из тех, кто вечно «делает услуги». А ведь молодой совсем. — Кстати, как ваше имя?
— П-по... — он мучительно выгибает брови. — Я-ян П-по...
— Отлично! Так вот, дорогой Ян. Вы любите оперу?
Похоже, это окончательно сбивает его с толку.
— К-конечно.
— А я — нет. Так вот, о деле. Я оскорблен…
В груди у меня вдруг оказывается нечто мертвое. Точно на месте сердца — резиновый кальмар, распустивший вялые щупальца.
— …и желаю драться.
4. Опера
Давайте поговорим о ненависти.
Я ненавижу:
Ноты и клавиры.
Ненавижу: либретто и гаммы.
Гремящий рояль в гостиной.
Мужские распевающиеся голоса.
а-А-а-а-А-А-а.
Ненавижу.
Ария клокочущей ненависти для низкого голоса и фортепиано, исполняется в тональности «ре минор».
Еженедельные музыкальные вечера у Дантонов. Отец высокий, сухощавый, в гражданском костюме в тонкую полоску, черный галстук. Встречает гостей. Мама за роялем (белое платье... низкий приятный голос, теперь редко поет сама, часто хворает... жаль, красивая женщина, слышу я голоса), впервые вышла после долгой болезни. Она худая и бледная, играет чуть неловко, механически, часто сбивается — но все вокруг уверяют, что она прекрасна. Да, прекрасна! Увлеченные люди.
А потом они начинают петь...
Я знаю, что вы хотите спросить.
Да, я умею.
— АААА, — я опираю голос на грудь. Он взвивается под потолок, летит вперед, наполненый металлом и обертонами, поддержаный посылом и вибрато. — ДЕЕ-ЛИИИ-ДААА! — раскатываю я начальную фразу из «Левиафана».
По крайней мере, меня учили.
Воспоминание юности: меня заставляют.
На самом деле я тайно готовлюсь к поступлению в Навигацкую школу — туда принимают с четырнадцати. Под подушкой у меня учебник математики, голова заполнена уравнениями квадратного корня, в пальцах — сплошная тригонометрия. Я мечтаю быть моряком и совершать подвиги, как Морской Гром (нет, Гром уже — для маленьких!). Как Горацио Хорнблауэр.
А меня знакомят с новым учителем. Маэстро Доменико Туччи.
Где родители брали этих итальянских маэстро? Выписывали по почте? Кетополис все-таки не Европа. Здесь не ткнешь пальцем в первого попавшегося гондольера, чтобы он оказался учителем пения.
У отца был красивый, хотя и слабоватый, тенор. У мамы — драматическое сопрано. А я иногда переходил на такой бас, что люди пугались...
Взросление. Ломка голоса.
Маэстро должен был помочь мне ее пережить. С наименьшими потерями — я ведь будущая звезда. Хотя уже и не красная и не сморщенная — мое упущение, каюсь. К тому времени я уже смотрел на няню сверху вниз. Представлял, как подхожу к ней в морском мундире — суровый и обветренный, со шрамом через левую щеку — встаю на одно колено и дарю букет скромных фиолетовых цветов. Она, конечно... А я... Дальше обычно начинались эротические фантазии. Впрочем, я отвлекся.
Искусство бельканто. Ненавижу!
Маэстро говорит мне: представьте, молодой человек, что у вас пустая голова (надеюсь, труда это не составит?) и медленно, аккуратно направьте звук в свод черепа. Если почувствуете в голове нарастающий звон — значит, вы все делаете правильно. Это включаются верхние резонаторы. Затем вам нужно мысленно соединить вибрации диафрагмы с вибрациями черепа. Тогда начнет звучать все тело.
Главное, повторял маэстро торжественно, пустая голова.
...Похоже, люди оперы так привыкают держать голову пустой, что это отражается на лице.
Я знаю много таких хитростей.
Вот еще одна: настоящий певец поет пятками.
...Только я-то собирался в офицеры. Бедный Туччи. Через пятнадцать минут маэстро начал гоняться за мной с линейкой, крича и ругаясь «кретино» и «идиото». Так мы и бегали вдвоем вокруг рояля, пока на шум не явилась мама.
То есть, учитель из него получился никакой.
Но он был самый интересный.
5. На корабле
Я — человек, прыгнувший со скалы. Мне остается только наслаждаться полетом.
В офицерской кают-компании висит портрет Его королевского Величества Михеля III. В породистых чертах короля застыла неуверенность, словно даже кисть художника не в силах совладать с монаршей мягкостью. Жаль, что здесь нет еще одного портрета — для контраста. Канцлер вообще не любит своих изображений. Но если бы такой портрет нашелся, думаю, это был бы злой, грубый, преувеличенный рисунок дешевой канцелярской тушью. Пятна и чернильные тени. Монопод. Зловещий одержимый гений из бульварных графических романов. К тому же, по слухам, неграмотный.
К чему я это говорю?
Офицеру броненосного флота положено Канцлера не любить, а к Его Величеству относиться с почтением.
Хотя первый — достойный уважения тиран, а второй — медуза. Попробуйте относиться с почтением к чему-нибудь столь же аморфному. Но все-таки у меня во лбу сверкает металлический кальмар — герб королевской династии. Это обязывает. Мы, морские офицеры, служим не личности, а символу…
Я снимаю фуражку и сажусь за стол. На кокарде кальмар холодными железными щупальцами обвивает адмиралтейский якорь.
Кстати, совсем забыл:
Первое правило кают-компании — никакой политики.
Это мешает нормальной работе пищеварительной системы.
Часы отбивают три часа ночи. Меня мучает жажда. Я беру металлическую кружку и открываю кран. Пшш, то-то-ток. Плюясь и брызгая, льется горячая вода. Это вода из корабельного опреснителя — «Игефельд» стоит под парами, в ожидании скорого выхода в море. И, значит, все системы работают. Теоретически.
Я делаю глоток. Обжигаюсь — ч-черт.
Вода отдает ржавчиной и машинным маслом.
Когда я допью до конца, на стенках кружки останутся темные разводы.
Капитан первого ранга Зеф Маттиус Нахтигер выходит в сиамском шелковом халате; завязывает пояс, садится в кресло. Тщательно, чтобы ничего не упустить, зевает. На полах темно-зеленой ткани распускаются громадные красные цветы. Кнопка вызова караула — прямо перед ним: латунная, отполированная. От частого использования, что ли? Только протяни руку. Вместо этого капитан переводит один из рычажков в положение «включено». Ди-дзинь. Нахтигер снимает трубку корабельного телефона — раструб отсвечивает медью:
— Тим, кофе, пожалуйста.
В халате он похож на знатного сиамца, мандарина. Узкоглазые «аристо». Там, у себя на материке, они правили жизнью и смертью, казнили и миловали; здесь работают в киторазделках и прачечных. В клубах пара, с обваренными красными руками — они смотрят на нас из влажной полутьмы. И молчат. Раскосые, ничего не выражающие глаза их загадочно... ужасны?
Сиамцы никогда ничего не забывают. Как слоны.
Капитан поднимает голову и словно видит меня впервые. Молчание. Тихий гул вентиляторов. Тикают часы: тик, ток, тик, ток.
— Господин капитан, — говорю я.
— Я слышал, вы подали жалобу в комиссию адмиралтейства? — Нахтигер закидывает ногу на ногу, поправляет полу халата. — Это правда?
Я смотрю на его качающийся тапочек.
— Вы прекрасно осведомлены, господин капитан.
«От младшего артиллерийского офицера броненосца «Игефельд Магаваленский». Рапорт.
Патроны, имеющиеся к 6-и дюймовым скорострельным пушкам системы Канэ, снаряжены гильзами, из которых часть имеет неплотный обжим, что может привести к попаданию внутрь влаги. При доступе влаги, повышение температуры будет способствовать ускоренному окислению пироксилинового заряда. Так как в боевых погребах для 6-и дюймовых патронов, системы охлаждения (в т.ч. предусмотренные проектом) установлены не были…»
И так далее.
Коротко: боевые погреба, нагреваются, опасны, возможен, взрыв, настаиваю. Дантон.
Причем подал через голову капитана Нахтигера. И через высокую фуражку адмирала Штольца, командующего 1-й эскадрой. Другими словами, если меня придут распинать, я знаю, кто это будет.
Впрочем, сейчас меня волнует это меньше всего.
Дуэль.
— Считаете себя умнее других, лейтенант? — спрашивает Нахтигер.
Я не сразу понимаю, о чем он. Момент растерянности.
— Нет, но... пироксилин...
— Или просто боитесь?
— Господин капитан! — я вскидываю голову, горячая волна упирается под горло. — Прошу вас, аккуратней с выражениями.
— Когда вы успели стать адмиралом, Козмо? — ядовито осведомляется Нахтигер.
Не скоро, если честно. В адмиралах я хожу после Второй Бирманской, значит, стал им... дай кальмар памяти, через двадцать семь лет после описываемых событий. Впрочем, сейчас разговор не об этом...
Появляется Тим, капитанский вестовой. На подносе, на белоснежной салфетке с синим вензелем — серебряный молочник, сахарница, стеклянная вазочка с бисквитами (в лучших традициях английского флота) и кофейные чашки. Числом две. Кофейник, из носика поднимается пар.
— Бирманика, сэр.
...Столько лет прошло, а я до сих пор помню горьковато-пряный, обжигающе-яркий вкус того кофе.
— Контрабанда, разумеется, — поясняет Нахтигер. — Пейте, Козмо, пейте. Наслаждайтесь запретным плодом. Вы заметили, лейтенант, странный парадокс — стоит что-нибудь запретить, как это «что-что» мгновенно становится в несколько раз лучше? Те же сомские бобы…
А теперь — к делу. Вы не для того подняли меня с постели в четыре утра, чтобы поговорить о погоде, верно? Я вас слушаю, лейтенант.
И он с удовольствием повторяет:
— Я вас слушаю.
6. Танго
Наверное, самое страшное ощущение в жизни мужчины — знать, что к одной, определенной женщине ты никогда не сможешь прикоснуться. Чертовы суфражистки правы — мужчина есть животное.
Танго!
— Это танец одиночества и похоти, господа, — говорит Тушинский. — Одиночества и похоти.
Актер встает и делает круг по гостиной. На тот момент он еще не был пьян, а только готовился к переходу в это состояние.
— Непристойный танец. Его танцуют в борделях, — говорит он, словно доверяя нам некую тайну. Я пожимаю плечами. Танец из публичного дома, кого этим удивишь? Дурной вкус сейчас в моде. — Представьте, — продолжает Тушинский. — Аргентина, Буэнос-Айрес. Ночь, улица, фонарь над входом бросает красные отсветы на мостовую. Посетители танцуют со шлюхами. Или джентльмены из высшего общества... с джентльменами из высшего общества.
В зале раздаются смешки. Затем отдельные хлопки.
Ладно — удивил.
— Я старомоден, — говорит Тушинский. Кто-то скептически хмыкает. — Думаю, сыну докера это позволено? — в зале начинают смеяться. Все знают о его происхождении. Это придает аристократическим манерам Тушинского особый шарм. Как в давние времена — благородный, отважный, прекрасно образованный пират.
И да — сыну докера многое позволено.
Я смотрю на газовый рожок над его головой, желтый отпечаток тает на сетчатке, впаянный в прозрачное стекло. Гений, звучит у меня в ушах. Он, несомненно, гений.
— Поэтому я выбираю... — Тушинский медлит. Актер идет по гостиной, зрители затихают.
Тушинский останавливается перед сидящим в первом ряду человеком в черном фраке. Шеи у человека нет, бабочка лежит прямо на мощной грудной клетке.
Барон Мильс, кажется.
Мильс смотрит на актера исподлобья, с прищуром. По слухам, этот колобок — прекрасный стрелок, президент Общества охотников. Не знаю. Я не большой любитель охоты. Хотя в любом случае Тушинский рискует — не пулю, так отповедь он точно заработает. Барон Мильс еще тот фрукт.
Пауза. Зрители затаили дыхание.
Тушинский делает лицом «увы» и под общий смех разводит руками:
— Некоторые мужчины слишком красивы для меня.
Шут.
Барон багровеет, пыжится — затем не выдерживает и начинает смеяться вместе с остальными. У него на глазах выступают слезы. Прекрасно. Они с Тушинским церемонно раскланиваются.
Но представление еще не закончено.
— И все же... кто это будет? — актер опять начинает кружить. Желтые отсветы на его лице. — Я выбираю...
В этот раз все серьезнее. Круг, еще круг. Напряжение растет. Словно Тушинский с усилием взводит невидимую пружину. Наконец, его взгляд останавливается на Ядвиге. Он делает шаг. Пауза. Поднимает руку. Пауза. Холодный огонь в глазах, ровный гипнотический голос: — Я выбираю шлюху.
Молчание, подозрительно похожее на гробовое.
Скрип стула.
«Как вы смеете...» — начинает подниматься с места какой-то сообразительный энсин. Голоса. Возмущенный гул набирает обороты.
Ядвига встает.
Голоса обрезает, как ножом.
...Скандалист и насмешник, волокита и пьяница — выходя на сцену, Тушинский совершенно преображался. В этом было нечто мистическое. Больше тридцати лет прошло, а у меня до сих пор озноб по коже.
— Мы начинаем, господа, — актер впечатывает каблуки в паркет. Замирает, опустив руки.
Запускают граммофон. Скрип иглы, шипение пластинки. Раскручиваясь, как пули по нарезам, по латунному раструбу набирают скорость первые аккорды. Скрипка. Ч-черт. У меня замирает в груди от неожиданного: хорошо. Кажется, каждым движением смычок задевает мне сердце. Боль. Продолжает скользить, окрашенный кровью.
Так-так, так-так, так-та-да — вступает аккордеон.
Появляется Ядвига.
Черное платье с разрезом, белые перчатки до локтя.
Тушинский ждет. Кровь.
Обмен взглядами. И нужно ответить: может быть. Ядвига снимает перчатки — одну, другую. Мне больно от этой обжигающей наготы. Словно я вновь на мостике, стучат машины, ревут волны, черный дым закрывает небо... осень. На горизонте — низкие темно-серые силуэты. Фонтан, еще фонтан. «Дистанция шестнадцать с половиной!», докладывают с дальномера. Отлично. Дистанция как раз для шестидюймовых…
Я поворачиваюсь, чтобы отдать приказ — и ветер бросает мне в лицо раскаленную угольную пыль.
Под веками пылает багровым.
ШЛЮХА.
Я смаргиваю и продолжаю смотреть.
...Когда все закончилось, я подошел к Тушинскому.
— Я бы хотел научиться этому… этому танцу.
С минуту, наверное, актер смотрел на меня в упор.
— Киты не летают, дорогой Козмо.
Мне хочется врезать ему от всей души. Чтобы зубы рассыпались по паркету. Я холодно киваю и ухожу.
А завтра я его пристрелю.
7. Страж границы
Пока я рассказываю, Нахтигер молчит, помешивая в чашке серебряной ложечкой. Лицо бесстрастное. Потом он аккуратно кладет ложечку на блюдце — звяк. Я невольно вздрагиваю.
— Вы знаете, что я могу посадить вас под арест, Козмо? Вызову караул, и будете сидеть в своей каюте — причем, что интересно, целый и невредимый.
...Дистанция шестнадцать с по...
— Вы этого не сделаете, — говорю я уверенно — хотя уверенности у меня как раз нет.
— Да? — Нахтигер поднимает брови. — И почему же?
— Потому что вы меня не любите, Зеф. — Капитана передергивает. — Очень просто. Допустим, вы посадите меня под замок — дуэли не будет, верно. Но! Вы спасете не только мою жизнь, — с этим бы вы еще смирились — но и мою честь, господин капитан первого ранга. А это, пожалуй, единственное, чего вам бы не хотелось… Я правильно рассуждаю?
Молчание. Тиканье часов — веское, как удары колокола.
Нахтигер вдруг начинает улыбаться.
— А вы все-таки поразительный наглец, Козмо. Неужели вы считаете, — он наклоняется ко мне, — что это сойдет вам с рук? Затеять поединок накануне Большой Бойни! Вы вообще в своем уме? Или, может быть, вы забыли, что по этому поводу думает господин Канцлер? А? Вам напомнить?
Не стоит.
— Большая Бойня, — цитирую я. — Это та же война.
— Именно! Так что возьмите себя в руки и перестаньте дуться, как обиженный гардемарин. Козмо, — он смотрит на меня в упор. — одумайтесь! Убьете Тушинского в следующий раз.
После Бойни? На которой будет столько крови, что хватит мне на год вперед?
Я вспоминаю огромные черные туши, лежащие в красной воде. Они повсюду, насколько хватает глаз. Жуткая тяжелая вонь крови и мертвечины. Штиль. Океан спокоен. Ежегодное жертвоприношение свершилось.
Сотни. Тысячи мертвых китов.
Большая Бойня — это больше, чем война.
— А теперь послушайте, что по этому поводу думаю я, господин капитан. Дуэль состоится при любой погоде. Даже если мне придется добираться до места дуэли вплавь и стрелять, стоя по пояс в воде.
Нахтигер свирепеет:
— А если вас убьют? Как я пойду в бой без командира второго плутонга? Вы об этом подумали, дуэлянт вы мой любезный?!
Конечно, подумал.
— Офицера вашего экипажа сочтут трусом. Вы этого хотите, господин капитан?
— Мараться об вашу честь? — Нахтигер поднимает брови. — Увольте.
И все же он пытается.
— Последний шанс, Козмо. Откажитесь от дуэли.
— Не могу. Честь флота, вы ведь понимаете.
Я не хочу, чтобы это прозвучало как издевка, но уже поздно. Именно так оно и прозвучало.
Нахтигер с силой вдавливает кнопку звонка. Лицо серое, над верхней губой выступили капли пота. Пауза. Взяв себя в руки, он говорит:
— А вы, оказывается, редкостный зануда, господин Дантон. Прошу вас оставить меня в покое. Не сочтите за грубость... Да, войдите!
В дверях каюты появляется лейтенант Веселовский, мой давний приятель. Невозмутимый, словно блефующий игрок в покере.
— Вахтенный офицер!
— Слушаю, господин капитан.
— Отправьте... — Нахтигер пытается найти слово, не находит: — этого на берег. Чтобы через пять минут духу его на моем корабле не было! Все, свободны.
— Премного благодарен, господин капитан, — говорю я и салютую.
...Затем было долгое плавание в темноте, скрип уключин, сонные громадины броненосцев, бортовые огни, световые размытые пятна на месте города. В Кетополисе все еще ночь. Едва слышные, искаженные, доносятся звуки ресторанного оркестрика, играющего танцевальные мелодии.
— С чего старик на тебя взъелся?
Я пожимаю плечами.
— Знаешь, Краузе пропал. — Веселовский достает сигарету. Чииих! Спичка озаряет лицо с тонкими усиками, летит за борт. Чих, гаснет. Дым вырывается из тонких ноздрей. Лейтенант взялся меня проводить, поэтому считает нужным развлекать. — То ли опять взялся за старое, то ли еще что... Приходили его искать с «Леди Кетоники». Говорят, третий день уже не появляется. Черт знает что, если откровенно... Жаль очень. Ты его не видел?
— Нет, — говорю я.
В отражении покачивается белесый шлюпочный борт.
— Он хороший товарищ.
— Прекрасный.
Шлюпка с тихим плеском разрезает гладь Новой гавани. Весла взлетают и опускаются. Норд-ост гонит мелкую рябь. Матросы дружно вдыхают сырой пар, нагибаются, с усилием тянут весла на себя, снова выдыхают... Раз, и-раз. Холодает. Фонарь на носу закутан в белесый подрагивающий свет. Я провожу ладонью по влажному дереву. Мне не хочется сейчас разговаривать, хотя Веселовский — приятный собеседник, а Краузе…
Просто не хочу.
Почему-то мне кажется, что этот полет над волнами — последний в моей жизни. Чтобы ни случилось дальше, на «Игефельд» я больше не вернусь.
А Краузе мне действительно жаль. Великолепный человек, но что-то в нем сломалось.
Словно в отлаженном часовом механизме — падение, удар, ни царапины, а внутри какая-то пружина соскочила и — все. Часы больше не идут.
Наверное, я скоро умру?
Может быть, даже завтра.
8. Маяк Тенестра
Утро. Низкие серые облака тянутся над океаном.
Упрямый ветер пытается завернуть полы моей шинели. Гонит мелкие белые барашки и разбивает о берег. Зябко. Термометр утром показывал два градуса ниже нуля, барометр обещал, что будет дождь. Не знаю, о чем эти двое договорятся. Может быть, вызовут друг друга на дуэль?
Пар дыхания. Что-то я никак не могу согреться.
— Господа, — начинает распорядитель официальным тоном, — вам известны условия, вы их подписали и одобрили. Я напоминаю, что честь обязывает вас не делать никаких движений до моей команды «начинайте». Точно также вы должны немедленно опустить пистолеты по команде «стой»...
Помедлив, он добавляет — уже от себя:
— Ну, с богом.
— Удачи, Козмо, — говорит Тушинский и улыбается. Это красивая улыбка. Мне хочется раскрошить ее рукояткой револьвера.
Я делаю шаг назад.
Внутри меня — холод. За все мои обиды должен заплатить Тушинский. Впрочем, почему бы и нет? Он действительно меня ударил, а при оскорблении действием кодекс допускает только один вариант...
Никаких извинений. Никаких рукопожатий. Давайте просто достанем оружие и убьем друг друга.
Смыть кровью — обиду, боль, ревность... зависть, в конце концов. Как его можно любить? Ну как?!
У меня в запасе три выстрела.
...Иногда полезно узнать, насколько ты можешь быть мерзок.
Рядом со мной стоит Ян По, мой вчерашний знакомец. Дальний родственник Эдгара Алана? И крикнул ворон: Невермор.
— Ч-что вы! Ч-что вы! — повторяет Ян, как заведенный. Будет забавно, если мне достался единственный в Кетополисе секундант-истерик.
Старик-доктор, которого зачем-то притащили, смотрит на меня бессмысленным козьим взглядом. Пьян до изумления. Счастливчик.
— Вы готовы, господин лейтенант?
— Тридцать шагов, — говорю я автоматически. Голос совсем сел.
— Что?
— То есть, да... я готов.
Стук мотора. Боковым зрением я вижу, как подъезжает мобиль. Поворачиваю голову. Из машины выходят трое. Синяя форма — двое в беретах и один в высокой фуражке на галлийский манер. Белеют парадные перчатки.
«Швабры» идут сюда. Так называют морпехов на флоте — их обязанность надраить до блеска верхнюю палубу, пока матросы еще спят. Интересно, что им здесь нужно? — думаю я, и тут же забываю об этом. Потому что распорядитель протягивает мне револьвер. Рукоять ледяная.
— Три выстрела, господа.
Просто ледяная. Меня начинает бить дрожь. Кожа прилипла к металлу — и отрывать придется с мясом. С кровью. Чушь полная, Козмо Дантон. И еще — больше всего на свете я боюсь выронить сейчас оружие.
Какая тут к китам «п-поправка на ветер»...
Мы становимся к барьеру. Скорей бы все закончилось.
— Начинайте!
Я не сразу понимаю, что это значит. Поднимаю револьвер. Опускаю. Рано. Сначала нужно дойти до линии.
Я — морской офицер. Мы принимаем удары судьбы холодно и спокойно.
Наверное, я скоро умру.
Шаг, второй. Я иду — медленно и словно чужими ногами.
Линия качается передо мной. Иду.
Ба-бах!
В первый момент я даже не понимаю, что произошло. Просто резкий хлопок.
Тушинский опускает руку с револьвером и смотрит на меня.
Я продолжаю идти. Барьерная линия. Я едва не заступаю за нее, но вовремя вспоминаю, что надо остановиться. Потом понимаю — в меня только что стреляли.
Нет, не в меня — что странно.
«Противник, выстреливший первым в воздух, в случае, если его противник не ответит на выстрел, считается уклонившимся от дуэли и подвергается законным последствиям такого поступка». Дуэльный кодекс.
То есть, вы уклоняетесь от поединка, Генрих? Я смотрю на серую фигуру Тушинского.
Нет, господин актер, не надо делать мне таких одолжений.
Я поднимаю револьвер. Тщательно прицеливаюсь.
Фигура в сером костюме плавает на мушке.
...Думаете, я не хотел его смерти? Черта с два.
9. Смерть
Давайте поговорим.
Мой давний приятель Краузе, водолазный офицер с «Леди Кетоники», рассказал однажды, как он увидел свою смерть.
Случилось так. Краузе должен был спуститься на дно, метров тридцать глубина, и найти потерянный якорь от буксира. Краузе облачился, проверился, все как полагается, привинтили шлем, продули, начали его спускать. Спустили. Отзвонился он, так, мол, и так, «достиг грунта, и мне тут хорошо»...
А дальше началось странное.
Шланг ему пережало при погружении или, может, газолиновые пары попали в компрессор — но стало тут Краузе вдруг мерещиться. Вроде ничего особенного. Будто стоит он в своем шлеме с решеткой посреди огромной мутной глубины, а вокруг простирается сад мертвых водолазов.
Я смотрю, говорит Краузе, и у меня волосы сквозь металл прорастают. Их человек сорок. В тяжелых медных шлемах, со шлангами, тянущимися в темноту, в серых костюмах со свинцовыми подошвами. Покрыты с ног до головы водорослями и ракушками. Подводное течение заставляет их медленно колыхаться, как диковинные деревья. Да… человек сорок их… или больше. Все в разных позах. Прожектор светит тускло и размыто.
И тишина.
И тогда Краузе сказал в телефон одно слово. И потом снова это же слово. И так все время говорил, пока его поднимали. А когда на палубу вытащили и шлем сняли — начал это слово кричать. Представляете? Здоровенный мужик сидит на стуле, в водолазном костюме, лицо белое, как простыня, глаза бешеные. Голову вверх задрал так, что на горле жилы вздулись, и орет хриплым голосом: Вы! Вы! Вы! Вы!
«Вытаскивайте».
Краузе потом коньяком отпаивали — так, что чуть было не споили.
А сейчас он пропал.
10. Приговор
Спустя много лет, сидя на веранде, я вспоминаю то мгновение, когда силуэт в сером рединготе попал в прорезь прицела. Моя рука подрагивает — неудивительно после такой ночи — мне кажется, что я ни за что не попаду, а пули Тушинского... две пули... или все три...
И, конечно, я попал.
— Лейтенант Дантон? — у него приятный чистый голос, хотя, кажется, слишком высокий для такого крупного человека. Лет сорока. Темные волосы с проседью. Левая щека была когда-то сильно обожжена — остался шрам. Глаза из-под козырька жесткие, ясные. Голубые. От уголков разбегаются морщинки.
Я говорю:
— Да.
— Полковник Йоргенсон, военная полиция, — он прижимает ладонь к козырьку, бросает вниз. — У меня для вас не слишком приятные новости, лейтенант. — он медлит. — Один вопрос, лейтенант. Дуэль в военное время приравнивается к измене короне. Вы знали об этом. Тогда почему?
Я молчу.
— Что ж, — он вздыхает. — Приказом Канцлера вы приговариваетесь к каторжным работам на срок...
— Мне знакомо ваше лицо, — говорю я внезапно. Оно мне действительно знакомо. — Натан? У вас, помнится, тенор.
— Простите? — полковник вглядывается в меня уже по-другому, внимательнее. — Да, драматический тенор. Откуда?
И тут он вспоминает. Складка на лбу разглаживается, секунда, собирается вновь.
— Неужели… о, дьявол. Козмо? Вашего отца не Константин зовут, случайно?
— Недолет, перелет, накрытие. Рад вас видеть, Натан. Как ваша семья? Как дети?
Я жду ответа. Я ненавижу оперу.
— Все прекрасно, лейтенант, — говорит морпех медленно. — Спасибо. Здоровье вашего отца лучше? Он помню, все жаловался на геморроидальные боли...
Я против воли улыбаюсь. Папа в своем репертуаре.
— С тех пор, как преставился, не жалуется.
Полковник меняется в лице.
— Эх, мальчик. Как же вы так...
Я хочу его поправить, но в последний момент передумываю и молчу. В конце концов, этот человек знал моего отца.
Йоргенсон говорит:
— Катер отправляется завтра в восемь часов утра с каторжного причала. Старый порт. Козмо… — он вдруг запинается, начинает сначала. — Козмо... дайте мне слово чести, лейтенант, что будете там. На все про все у вас будут сутки. Успеете попрощаться с матерью, с любимой… с друзьями. Мне жаль, но это единственное, что я могу для вас сделать.
С матерью, с любимой женщиной, с друзьями? Навестить кладбище, постоять у закрытой двери, посмотреть с пирса вслед уплывающему «Игефельду» — перевожу я. Ну да, успею. Хорошее предложение, без всякой иронии. Спасибо, Натан.
— Даю слово чести, господин полковник. Завтра в восемь утра я буду на каторжном причале.
— Спасибо, — говорит Натан. Он прикладывает руку к фуражке, и я прикладываю. Так мы стоим довольно долго, глядя друг на друга — а за спиной Йоргенсона переминаются рядовые, ждут, когда офицеры закончат валять дурака, на ветру холодно, морпехи хотят в казармы. Там тепло и нет этого промозглого сырого ветра, вынимающего душу. А морпехам еще наводить глянец к завтрашнему параду. День Большой Бойни, что ж вы хотите.
Впрочем, их могут отправить и к Патройе — воевать с дикарями Остенвольфа.
Странная штука. Остенвольф уже раз пять подходил к Кетополису (правда, впервые настолько близко: от форпоста до городской черты рукой подать) и столько же раз срывался и уходил обратно вглубь острова, в джунгли. Без всяких видимых причин. Ну, на то он и безумец, чтобы его действия нельзя было объяснить нормальной, человеческой логикой. Или даже тактическими соображениями. В тактике ведь что самое главное? Непредсказуемость...
Именно.
…а не безумие.
Когда-то Остенвольф считался лучшим генералом Кетополиса. Да что тут говорить. Мы восхищались этим человеком. Я восхищался.
…вставить себе в голову беспроводной телеграф для управления автоматонами — это не безумие?
Я достаю карманные часы. Восемь тридцать одна. У меня впереди еще целых двадцать три часа и двадцать девять минут свободы.
Опять смотрю на морпехов.
Наверное, странно воевать с противником, который относится к тебе, как к ходячему складу провианта? Эдакие завернутые в сукно банки с тушеной говядиной...
Боже, о чем я только думаю.
Часы притягивают взгляд. Они тикают в ладони. Я почти физически ощущаю, как сдвигаются стрелки — огромные, металлические, в несколько этажей, с космическим грохотом перескакивают на следующее деление — БУМ и БУМ... Сейчас, в восемь часов тридцать две минуты, Октавио Остенвольф считается выродком и вселенским злом.
А Козмо Дантон еще пять минут назад считался подающим надежды морским офицером.
Теперь я никто.
— Понимаете, Козмо? — полковник смотрит на меня, голубые глаза — боль.
Я все понимаю, Натан.
Нет, не все.
На самом деле я не могу понять следующего.
— Как вы так быстро — с приказом?
— Приказ подписан еще вчера, — говорит полковник нехотя. — Ждали только конца дуэли. Честь флота…
Мне вспоминается почему-то Морской Гром, попавший в заключение на каторжный остров и отвратительный беззубый старик, который рассказал ему про спрятанные сокровища. В конце следующей главы Гром сбежал, конечно — на то он и герой.
И там была одна картинка: старик сидит на берегу, темный согнутый силуэт, глядя вслед уходящей за горизонт лодке, которую смастерил Гром из старых гробов. Старик остался на острове — отвратительный и страшный, у него всегда летела слюна изо рта, когда он шептал «мои сокровища, мои сокровища». Он был когда-то злодеем и убийцей, и заслужил, в отличие от Грома, свою печальную участь. Но помню, мне почему-то было не по себе.
Герой уходил к новым приключениям, а уродливый старик оставался на берегу.
Одинокий и забытый. Навсегда.
Кстати… Я говорю:
— А срок?
— Что — срок? — поворачивается полковник.
— Вы собирались назвать срок, к которому я приговорен.
Молчание.
— Пожизненно. — Йоргенсон смотрит на меня и снова говорит: — Эх, мальчик.
Почему-то сейчас мне совсем не хочется его поправлять.
— Отлично, — говорю я. — Могу я взглянуть на приказ?
Йоргенсон понимающе кивает.
Обычный казенный лист. Не каждый день такое случается — твоя судьба у тебя в руках. Своеобразные ощущения. Как за крышку будущего гроба подержатся. «Лейтенанта броненосного флота… разжаловать… приговорить к каторжным работам… на срок…» — читаю я.
Да. Пожизненно.
Я перевожу взгляд в самый низ листа. И вдруг меня начинает разбирать смех. Смешно, ей-богу. Полковник смотрит на меня, не понимая. А я не могу остановиться.
Вот значит, как бывает. Сам, лично, почтил. А еще говорят, что он неграмотный!
Корявая буква «А» вместо подписи. Хорошо, хоть крест на мне не поставили, господин Канцлер.
Левиафан (либретто)
ЛЕВИАФАН
или
Побежденное чудовище
Музыка С.Фолетти
Либретто А.Монтеверди
Опера в пяти действиях (18 картинах)
Китобой ..............................................................бас
Левиафан..............................................бас-баритон
Козмо...............................................................тенор
Аделида.......................................................сопрано
Судовой Мастер.........................................баритон
Няня.................................................меццо-сопрано
Кок.......................................................................бас
Капитан ..........................................................тенор
1-ый помощник...........................................баритон
2-ий помощник ..............................................тенор
Поэт………………………………………….тенор
Действие 1, Картина 1: Морская пучина. Подземный грот, разбитые корабли, сундуки с золотом, тела утопленников. Левиафан, морское чудовище, говорит о том, что любит Аделиду, и собирается сегодня признаться ей в этом. Левиафану подпевает хор утопленников.
Картина 2: Плывет корабль. На палубе стоит девушка необыкновенной красоты. Это Аделида, дочь графа Кето. Небольшая, но очень интересная партия Няни. Чтобы добиться девушки, Левиафан подплывает к кораблю, но Аделида пугается вида чудовища. Тогда разгневанный Левиафан устраивает шторм, в котором гибнут Няня, Капитан, 1-ый помощник, 2-ой помощник, Поэт и толстый Кок (великолепная партия для комического баса-буфф). Но Аделида чудом спасается и попадает на остров...
(.................)*
* фрагменты, уничтоженные морской водой
Левиафан сшивает себе человеческую личину из погубленных им людей. Превращается в черноволосого зловещего красавца (коронная роль молодой восходящей звезды Шаляпина) и, обманув тем Козмо, проникает во дворец.
(..................)
Но предатель Китобой ударяет гарпуном в спину Козмо и сбрасывает Аделиду за борт.
Левиафан увлекает ее за собой в пучину. Но Аделида не может жить под водой, она умирает (ария «Надо мною мили воды»). Левиафан безутешен — он посылает богам проклятье (знаменитая ария «Боги, вы создали мир неправильно»).
В это время Козмо приходит на берег, где повстречал когда-то Аделиду. Он пытается забыться. Но боль его не утихает. Тогда в отчаянии Козмо обращается к богам (знаменитая ария «Изыми мое сердце, мою кровь») с мольбой о мести.
Картина 16: Явление богов.
Появляются боги. Они говорят Козмо, что он должен найти Судового Мастера. У Судового Мастера есть Железная Игла. Он поможет Козмо отомстить.
Картина 17: Козмо находит Судового Мастера. Тот согласен, но при одном условии — что Козмо выдержит и ни разу не застонет, пока он будет шить. Мастер говорит: «Чтобы победить чудовище, нужно самому стать чудовищем». Он пришивает Козмо куски мертвых тел осьминогов, рыб, щупальца морских звезд и самых страшных морских гадов. Козмо молчит. Но потом все-таки не выдерживает. Ария Козмо: «Страдаю! Страдаю! Черной кровью умоюсь...» Судовой Мастер говорит: что же ты наделал, теперь ты не сможешь стать обратно человеком. Так появляется Кальмар.
Картина 18, последняя: Битва Левиафана и Кальмара над телом утонувшей Аделиды. В конце концов Кальмар душит Левиафана своими щупальцами.
Финальная ария Кальмара «Остаюсь в Пучине».
Хор: «Восплачьте о Козмо и Аделиде».
Занавес
Из записок приглашенной оперной звезды (Федор Шаляпин, «Маска и душа: мои сорок лет на театрах», Париж, 1932):
В телеграмме он предложил мне роль Левиафана в постановке.
У нас эту оперу почему-то редко играют, но в Кетополисе она одна из любимейших. Для дебюта моего там нельзя было желать лучшего.
Мне не хотелось ехать, поэтому я отбил телеграмму, что согласен и прошу 15000 рублей за 10 спектаклей. Я думал, мне откажут, поскольку сумма была невообразимой. Каково же было мое удивление, когда на следующее утро я получил ответную телеграмму. Там было всего одно слово: "Согласен".
Говорят, что нет оперы глупее, чем «Левиафан» Фолетти. Я скажу на это: неправда. Есть.
Часть II
1. В городе
Девушка рисует розовым мелом по влажной серой брусчатке. Дети вокруг смеются. Мел крошится.
Киты улыбаются.
Иногда мне казалось, что я с этим справился. Что выстроил защиту от мрачной меланхолии, от страха, от обреченности...
Зовите меня Козмо.
Отключил мысли и просто смотрю.
Я — лейтенант броненосного флота Его Величества. Полтора часа назад меня приговорили к пожизненной каторге.
...Я — белый чистый лист бумаги.
Мелок бежит по камням, крошится, но упрямо продолжает свой путь. Появляется брюхо, огромная туповатая морда, добродушный глаз, плавники... мощная хвостовая лопасть.
Улыбающийся кит на мостовой.
Я делаю шаг и оказываюсь внутри кашалота. Внутри Левиафана. Как Иона в розовом чреве...
Нитроцеллюлозные волокна обрабатывают растворителем из равных частей эфира и спирта. Потом сушат, прессуют, вытягивают и режут на полосы определенной длины.
Получаются жгуты. Я серьезно.
Действительно, как резиновые жгуты. Даже на ощупь.
Красновато-розового цвета, словно вареное кальмарье мясо.
Да, я знаю, что вы хотите спросить...
На вкус не пробовал, не знаю.
Что дальше?
Сухой пироксилин горит.
Влажный — взрывается так, что тротилу и не снилось.
Раз в неделю, проверяя состояние боевых погребов, я спускаюсь вниз и долго стою в темноте. Ровно гудит вентиляция. Мерцают пятна. Когда глаза привыкнут, я начну различать — вот темное пятно, это элеватор подачи, вот тонкая светлая полоска по контуру — люк наверх…
И повсюду — едва различимые латунные отблески. Это на гильзах — здесь, в погребе, их около шести сотен. Лежат рядами: бронебойные, фугасные, несколько холостых, с десяток учебных. Тихо. Иногда мне кажется, что я слышу чье-то едва заметное дыхание.
Кажется, что снаряды затаились до поры до времени… или, может быть, просто спят.
Интересно, какие сны у пироксилина?
Я представляю, как идет процесс окисления, как мелкие капельки воды выступают на бледно-розовых, будто бы резиновых, жгутах. Как вибрация, рожденная взмахом мощной хвостовой лопасти, доходит до борта, ударом волны заставляет металл задрожать, дрожь перебегает по стальным переборкам, минуя угольные ямы, матросские кубрики, душевые для кочегаров... доходит до погреба. Как забытый здесь кем-то стеклянный стакан начинает дребезжать, идет трещинами, а затем лопается.
Взрыв.
Ослепительно белая вспышка, в которой сгорают боль и гнев, ярость и черная меланхолия.
Мел бежит. Я смотрю, как на влажной мостовой возникают синие, белые, розовые киты. В горошек, в крапинку и даже в цветочек…
Киты улыбаются.
Почему-то мне становится не по себе.
2. "Пневма"
Итак, первым делом — мыться и бриться. Нет, сначала — пить чай.
И думать.
Ставлю чайник на огонь. Голубое пламя охватывает медное донышко, урчит, дергается. От окна тянет сквозняком. Сегодня тридцать первое октября, завтра праздник — поэтому прислуги нет. Квартира в моем полном распоряжении. Обычно эти дни я провожу на корабле, но сегодня у меня есть причины.
Я подхожу и открываю окно полностью. Стою и просто дышу. Воздух. Осень.
Наконец, чайник свистит, выпуская пар в потолок.
Выключаю газ. Снимаю чайник с огня, долго выбираю кружку. Хочу вот эту, с толстым белым дном. Ее и беру. Наливаю кипяток в заварник — запах. Потом медленно, чувствуя каждый глоток по отдельности, пью чай.
Сегодня обычные вещи звучат по-другому. Как если в огромном симфоническом оркестре начинаешь замечать отдельную скрипку. Никогда не обращал внимания, а сегодня вдруг — слышишь…
Выпив две кружки, иду в ванную.
Снимаю рубашку и бросаю ее в корзину для белья. Все пропахло потом — потом волнения и страха. Смотрю на себя в зеркало.
Интересно. Почему, когда не спишь, щетина растет быстрее?
Заросший шрам в области сердца. Детское воспоминание. Я как-то очень неловко упал с качелей. Я провожу по нему пальцами — щекотно.
Дзи-и-инь. Звонок.
Это в кабинете отца. Прохожу по коридору, минуя двери в гостиную — молчаливый рояль недобро смотрит на меня оттуда. Еще бы. За него пару лет уже никто не садился. Извините, маэстро, не до вас. Черный лакированный ящер остается позади.
Кабинет.
Здесь все осталось так, как было при отце. Даже запах тот же — туши и мятного полоскания для горла. На рабочих досках стоят незаконченные чертежи, как будто отец вышел на минуту и скоро вернется.
Уже никогда.
В круглом аквариуме с морской водой наматывает круги карликовая акула, компрессор бурлит пузырьками. Когда акула подплывает ближе, морда ее растягивается по толстому стеклу. Прозрачная толща воды пронизана мелкими пузырьками воздуха. Отец рассказывал мне (в перерывах между «опера, это…» или «иди, я работаю»), что акулы никогда не спят — и никогда не останавливаются. Для подводных хищников остановка означает смерть.
Папа. Он был своеобразный человек.
На столе у этажерки с книгами — старомодный, в литых наплывах и завитках, автомат пневмопочты. Круглые верньеры, исцарапанный, тусклый металл. В приемной корзине блестит латунный патрон класса «лично в руки». Я вынимаю патрон — он гладкий и холодит ладонь. Цифровой код отправителя кажется мне незнакомым...
Легкое раздражение — кому я мог понадобиться?
Вернее: кто собирается тратить мое время в мой последний день?
Поворачиваю крышку — дзынк! — ломается предохранительная полоска. Свинчиваю крышку до конца, встряхиваю, на стол выпадает свернутый в трубку листок.
Господин Дантон, — мелкий неровный почерк. Упрямые строчки рвутся и спешат. — Вы обещали.
Мне очень нужна Ваша помощь. Пожалуйста.
Это Важно.
Я в отчаянии. Умоляю.
Ниже номер телефона — пять цифр. И подпись.
Несмотря на серьезность послания, я смотрю на письмо и начинаю смеяться. Не могу остановиться: черт, черт, черт — ничего ведь смешного. Наверное, это нервы. Дальний родственник Эдгара Алана, говорите? Истеричный секундант, говорите? Ну еще бы.
Подпись внизу гласит: «Ян Поланский».
…Я включаю краны, чтобы набрать ванну, начинаю намыливать лицо. «Лучшее миндальное мыло от Галогиуса и К» сообщает надпись на зеленой жестяной коробке. Оттуда мне снисходительно улыбается джентльмен с закрученными усами. Беру бритву и думаю: Ян.
Что у него там стряслось? Понизили в должности? Господин начальник Канцелярии ввел проверку на уровень умственного развития?
Чем я-то могу помочь?
Я даже не помню, в каком учреждении он служит.
Лезвие идет по щеке. Потом я полощу его в тазике. Срезанные щетинки плавают в запахе миндаля.
Я поднимаю голову и смотрю на себя в зеркало.
— Вы правы, Ян, — говорю. — Я обещал.
Недобрившись, как есть, с намыленной щекой и бритвой в руке, иду в прихожую. В зеркале с черной оправой отражается высокий полуголый человек. Пена на подбородке, лихорадочный блеск глаз, блеск отточенного лезвия. Просто какой-то Безумный Тим, не к ночи будь помянут.
Снимаю трубку. Голос телефонистки.
— Девушка, будьте добры соединить. Номер... — я диктую комбинацию, сверяясь с листком.
Щелкает соединение.
Гудки.
— Департамент дорог, инспектор Ходжес у аппарата, — усталый сонный голос.
— Мне нужен некто Ян Поланский.
— Минутку... — шум, голоса. — Его сейчас нет.
Честно говоря, я даже рад.
— А когда будет?
— Боюсь, только завтра. Вы вообще по какому во...
Дзынь! Я опускаю трубку на рычаг. Все. Моя совесть чиста.
Ну, или почти чиста.
«В девять вечера на площади у Оперы, — я не хочу этого писать, но пишу. — У фонтана».
Я завинчиваю патрон, выставляю на верньерах код и опускаю капсулу в прорезь приемника. Перевожу рычаг вниз. Вжиик.
Поршневой затвор досылает капсулу, как маленький снаряд, в приемную камеру. По сути это та же пушка, только пневматическая. А значит, по моей специальности — я все-таки пушкарь. Навигацкая школа, Артиллерийский класс с отличием.
Приготовиться... залп!
С силой дергаю рычаг отправки.
Пшик. И письмо улетает через весь город в Слободу... или где вы там живете, Ян?
Приятного чтения. А мне пора заканчивать бритье.
3. Отец
Воспоминание: мне восемь лет. Утро. Я заглядываю в кабинет отца через дверную щель. Человек в черном стоит ко мне спиной.
Человек худой и высокий — даже выше отца — в дешевом мятом костюме. На ворсистой ткани налипли пыль и обрывки ниток. При виде его бледных рук меня охватывает дрожь. Пальцы человека тонкие и гибкие, беспрестанно шевелятся — как белые черви. Голый затылок отражает свет ламп.
— Поздравляю! Эти ваши новые динамические маски великолепны, — говорит человек.
Отец вскидывает голову, на его лице — отвращение.
— Снимите немедленно эту мерзость!
— Раньше вы не были столь чувствительны, Джон.
Джон? Я не вижу лица человека, но знаю, что он усмехается. Эта усмешка увеличивается, расширяется, проходит сквозь меня, оставляя на коже жирный черный след. Я чувствую себя… грязным. Запятнанным. Порча.
— Меня зовут Константин Дантон. — лицо отца идет пятнами. — Снимайте!
— Конечно, как скажете, господин Дантон.
Человек поднимает руки к лицу, я не вижу, что происходит (хотя сгораю от любопытства). Он отнимает руки — в ладонях что-то белесое, похожее на медузу с иглами. Я протираю глаза. Так и есть. Иглы мягкие и изгибаются. Резиновые, думаю я.
Во мне дрожит струна — страх. И тайна.
— Зачем вы явились?!
Человек пожимает плечами.
— Могу уйти.
Он начинает поворачиваться — почему-то невыносимо медленно — мне кажется, что сейчас я увижу его лицо, разгляжу, опознаю. Но нет. Не успеваю.
— Анжелис! Северин! Да, стойте же вы!
Человек поворачивается обратно. Черт.
— Теперь меня зовут Гиллиус. Доктор медицины Мартин Гиллиус.
— Я…
— А вы — мой карманный гений, Константин. Не забывайте об этом.
Лицо отца уже красно-белое, с каким-то синюшным отливом.
— Что вам нужно на этот раз?!
— Не горячитесь, дорогой Константин. Это в наших общих интересах.
Человек смотрит на отца в упор. Внимание его физически ощутимо — словно вытянутый извивающийся отросток на лбу рыбы-удильщика.
— Вы готовы? Я хочу, чтобы вы создали для меня жизнь, Константин. Настоящую жизнь.
Отец некоторое время молчит, открыв рот. Потом говорит:
— Но я же не биолог, я инженер! Я работаю с металлом.
— Именно. Вы инженер, работаете с металлом. — Я не вижу этой улыбки, но знаю, что она ужасающа. — Теперь вы понимаете, Константин, какую жизнь я имею в виду?
Никогда раньше я не видел отца таким потерянным. Даже когда мама заболела.
— Вы говорили, это в интересах нас обоих? Почему?
— Гельда Дантон. Ей уже недолго осталось.
Мама!
— Откуда… откуда вы знаете?!
Назвавшийся Гиллиусом пожимает плечами.
— Я не инженер, я врач. Вы работаете с металлом, Дантон, я работаю с телами.
Ма-ма.
— Я медик, — продолжает Гиллиус. — Мое призвание, мой талант — совмещать несовместимое, сращивать чуждое, сочетать несочетаемое. И есть только один способ этого добиться — да, Константин, вы правильно побледнели. Это насилие. Хирургическое вмешательство. Но я действительно могу помочь.
Отец некоторое время молчит. Усилием воли берет себя в руки.
— Так что именно вам нужно?
Гиллиус сгибает пальцы, словно держит на ладони что-то большое и скользкое. Потом его пальцы начинают то сжиматься, то разжиматься. Тук, ту-тук. Тук, ту-тук.
И я ужасом понимаю, что мне это напоминает.
4. Сиамская лавка
Голова гориллы смотрит на меня с верхней полки.
Глаза выпучены. Черные ноздри выдыхают желтоватую мутную жидкость. Один глаз налит кровью, другой — мудростью.
Мой предполагаемый предок смотрит на меня из бутылки с сиамской водкой.
Между нами — стекло и миллион лет эволюции.
— Это наша гордость, — говорит сиамец и делает рукой: прошу.
Я следую за ним. За бамбуковой занавесью смешаны в равных пропорциях мрак и мягкий свет. Пыль мелкой взвесью кружит в воздухе. Бамбуковые палочки позади меня выстукивают «дук-дудук», «дук-дудук».
Комната для гостей. Красные циновки на стенах украшены сиамскими надписями. Подушки из разноцветной ткани раскиданы на круглом диване, разделенном на черное и белое. Символ добра и зла. В каждой половине есть изъян — вкрапление другого цвета.На диване возлежитдевушка-сиамка, изогнув стан и подложив под голову руку. Темные волосы в высокой прическе. Раскосые глаза будто вырезаны ножом. Глядя на меня, сиамка грациозно поднимается…
Мой проводник делает знак.
Жаль, если честно.
Я провожаю девушку взглядом. Она проходит, покачивая бедрами в кроваво-красном, с золотом, шелке. Симпатичная. Есть в сиамках своеобразная прелесть.
Вообще, это немного бордель. Но сегодня я пришел сюда по другому поводу.
Из противоположной двери бесшумно выходит пожилой сиамец. При виде его мой провожатый кланяется и исчезает.
— Здравствуй, Ват, — говорю я.
Пожилой сиамец кланяется.
— Господин Козмо.
Хозяина зовут Ват Сомпонг, и он, говорят, был лекарем при дворе последнего сиамского короля.
— Такое дело, Ват, — говорю я. — Не могу поднять руку, представляешь? Вот здесь стянуло все. Даже шея не поворачивается.
Ват кивает: да, господин. Все понятно, господин.
Сухими твердыми пальцами сиамец берет меня за плечо.
В пальцах Вата как по волшебству появляется тонкая деревянная палочка. На конце курится огонек. Сладковатый запах окутывает меня, струится вверх.
Когда король Сиама желал наказать кого-нибудь «по-королевски», беднягу сажали в бархатный мешок и забивали насмерть палкой из сандалового дерева.
Это — стильно.
Я снимаю китель. Сиамец мнет пальцами мои занемевшие мышцы, вскоре лицо его начинает лосниться от пота. Он работает. Я тоже не бездельничаю, кстати. Я добросовестно скриплю зубами.
— Узел, господин Козмо. Вот здесь и еще вот здесь. Циркуляция энергии «чи-вит» нарушена, каналы стали непроходимы — оттого ваши боли.
Он указывает на жесткую циновку, лежащую на полу.
— Прошу вас сюда, Козмо.
— Конечно.
Я снимаю ботинки и носки.
— В человеке десять основных каналов, — говорит Ват. — Десять — это «син», канал — «сен». Все вместе это искусство называется «сенсин».
Меня растягивают, мнут, давят и выкручивают — часа полтора кряду.
Потом я отдыхаю.
Стена украшена сиамскими гравюрами, изображающими бой наших броненосцев с бирманским флотом у мыса Лунд. Сцены яростного морского сражения пронизаны какой-то пугающей безмятежностью. И — спокойствием.
Почему? — снова думаю я. Почему вместо того, чтобы отправить меня на шагающие форты (там люди с тоски стреляются) или на канонерскую лодку простым матросом (здравствуйте, джунгли), меня грубо и буквально списали со счетов?
Кому выгодно, чтобы подготовленный морской офицер, — Навигацкая школа, артиллерийский класс с отличием, — пошел махать киркой в никелевый рудник?
Не понимаю.
Каторга, каторга. Не приложил ли к этому руку капитан первого ранга Зеф Маттиус Нахтигер?
Не знаю.
Шагающие форты. У них простая задача. Они охраняют побережье к юго-западу от Кетополиса, чтобы помешать высадке бирманского десанта. По сути это — огромные орудийные башни с железными ногами-опорами. При желании их даже можно передвинуть — не очень далеко. Но можно.
Неужели там не нашлось ни одной, самой завалящей, должности для проштрафившегося офицера?
Не верю.
Не верю.
Не верю.
Потом девушка приносит на ладони фарфоровую пиалу, расписанную китами. Над пиалой поднимается пар. Зеленоватая прозрачная жидкость, два маленьких листика плавают на самом дне.
Я делаю глоток, морщусь. Вкус — как у заваренного в пятнадцатый раз сомского чая. Еще и с привкусом кислого молока.
По телу разливается тягучее тепло.
Ват дожидается, когда я сделаю второй глоток, и говорит:
— Что желает господин?
— Господину нужна жена, — говорю я. Кислинка на языке вдруг оборачивается жгучей горечью. Ну и пойло!
Ват с минуту смотрит на меня, потом склоняет голову, невозмутимый, как Будда.
— Конечно.
...Моя поправка к теории Дарвина. Хотите послушать?
Миллион лет назад по земле ходили трое: обезьяна, которая никогда не станет человеком, обезьяна, которая почему-то (лично мне причины неизвестны) станет, и сиамец. Своими узкими глазами он видел и гром, и гнев, и ангелов господних. И теперь его ничем не проймешь.
— Что это?
— Ваш контракт, господин Козмо.
Это было придумано для моряков, отправляющихся в боевой поход. Если матрос не рассчитывал вернуться живым, а на берегу его ждать было некому — он мог прийти в определенное место и заключить контракт. И превращался (за скромный процент) в женатого человека — совершенно официально. Теперь его было кому ждать. Временная жена в случае смерти моряка или пропажи без вести объявлялась его душеприказчицей. Ребенок, зачатый в единственную брачную ночь (или брачный час, как повезет), наследовал имя отца. Род моряка продолжался.
Говорят, это была одна из последних гениальных идей Игефельда Магаваленского. Мощный человек. Этот фонтан остроумия и нестандартных решений пришлось затыкать ударом топора.
Двумя ударами — потому что в первый раз палач промахнулся и ранил беднягу в шею. Вообще, эта казнь вышла пародией на судьбу великого прожектёра и авантюриста — которому тоже ничего не удавалось с первого раза.
Игефельда обвинили в заговоре против короля.
Следующим королем стал как раз тот, в чью пользу заговор и затевался — Михель I. Имя Игефельда обелили. А не так давно назвали в честь грешного графа Магаваленского эскадренный броненосец…
Чем заранее обрекли корабль на нелегкую судьбу.
Впрочем, сейчас не об этом.
— Какую из девушек вы выбираете? — спрашивает Ват. — Простите, они готовились стать женами матросов… и теперь смущены.
Еще о законе Игефельда. Любой моряк имеет право на его исполнение — в том числе и офицер. Мое имя, скромное состояние и родовое дворянство прилагаются.
Девушки переглядываются, бросают на меня взгляды, и смеются.
Я знаю, что вы хотите спросить.
Нет. Я не рассчитывал вернуться живым...
Я как-то вообще не рассчитывал — вернуться.
5. Ведущая к сокровищам
— Как твое имя?
— Нитхинан, господин.
— Как?
— Нитхинан.
— Еще раз повтори, только медленно, — прошу я.
— Ни-тхи-нан, — она произносит по слогам.
— И что это означает?
— По-вашему? Как это сказать? — она задумывается. — Вот я подхожу, беру тебя за руку… и веду к… нгерн? Нет, не только деньги, золото… много. Камни, еда, рыба, хорошо. Как сказать? Не знаю, как сказать…
6. Король Сиама
В глубине лавки я вижу ряды прозрачных бутылок. Свет из дальнего окна проходит сквозь них, преломляется заспиртованными телами и заливает пол. Я стою по щиколотку в желтом свете. Вокруг меня — полки. Бутылки с кусками тел животных. Банки с конским копытом, с акульей печенью, с выпотрошенной лягушкой…
С глазами.
В одной из бутылок плавает человеческая рука.
Я подхожу ближе. Действительно.
Она похожа на человеческую. Но не человеческая.
Я выдыхаю пыль веков.
В бутылке — рука гориллы. Всего лишь.
Бывает змеиная водка, с жабами, с морскими звездами, с актиниями...
А эта обезьянья. Мой бедный дарвиновский предок.
Похоже, недолго осталось до момента, когда в бутылке окажется кто-нибудь вроде лейтенанта Дантона…
Душно. Мы с сиамцем сидим на другой половине лавки — в комнате для клиентов попроще, матросов, морпехов, китобоев и прочих. Потому что именно здесь все происходит.
А пока мы ждем возвращения Нитхинан, мы беседуем.
— Что ты сделал, когда пришли бирманцы?
Ват Сомпонг пожимает плечами. Совершенно европейский жест. Ничего.
— Почему?
«Почему вы, сиамцы, оказались такими слабыми?» на самом деле хочу спросить я. Разве так можно? Лучший способ победить (и единственный, наверное) — показать врагу, что будешь сражаться до последнего. Что тебе терять нечего. Что, кит забери, этот каменистый клочок земли, где даже рис толком не растет — тебе позарез нужен. Когда бирманцы пытались высадиться на берег Кетополиса, озверевшие матросы шесть раз сбрасывали десант в море — на одних только штыках.
А когда бирманцы высадились в седьмой раз, подошла морская пехота. И окутанные паром шагающие автоматоны, плюясь огнем, превратили сражение за Новую гавань в блистательную, пахнущую угольной пылью и машинным маслом, победу.
Сиамцы всегда идут на компромиссы. ВСЕГДА.
Возможно, это слово придумали специально для них.
— Великая Бирма, — говорит Ват Сомпонг. — Эти джан лаи пришли на нашу землю, забрали наш рис и наших женщин. Наш король умер. Вместе с ним умерла наша сила.
— И что, нет никакой надежды?
Ват медленно качает головой. Потом говорит:
— Сиам. Это проклятая земля. Она так пропитана ненавистью и кровью, что если ходить босиком, предательство проникает в человека через пятки.
Был такой человек, его звали Теерасак. Он объявил себя королем — Рамой Восьмым, Очистителем. Он не был королевской крови, он даже не был знатным человеком. Но он был сильным. Это самое главное. И люди пошли за ним.
Чтобы стать королем Сиама, нужно быть сильным человеком — и все. Не так уж важно, какая кровь течет в твоих жилах.
Говорят, он был наполовину бирманец. Говорят, отцом Теерасака был бирманский солдат, надругавшийся над его матерью — знатной женщиной. Говорят, это был сам бирманский король. Но это неправда. У бирманцев нет королей.
Говорят, она хотела вспороть себе живот, когда узнала, что понесла от насильника.
Говорят, она это сделала.
— Может быть, — говорит Ват Сомпонг. — Она была сильная.
Говорят, это случилось, когда ребенок уже был большим. Будущий Теерасак выпал в грязь и кровь из вспоротого живота. Но не умер.
Говорят, когда их нашли, он не плакал, а грыз пуповину.
У него уже были зубы. У недоношенного младенца — зубы.
Говорят… но это неправда.
— А правда то, — говорит Ват, — что однажды бирманцы назначили награду за его жизнь, и Теерасака предали собственные люди. Его схватили во сне, выжгли ему глаза, переломали руки и ноги, вырвали язык — настолько предатели его боялись. И повезли продавать изуродованного, но еще живого Великой Бирме.
Но был один генерал, который остался верен королю. Он собрал воинов, они подстерегли предателей и напали на них. Их было всего двенадцать, а предателей сотни, но они победили.
В бою, когда, казалось, они уже проиграли, случилось чудо. Изуродованный Теерасак не мог видеть или говорить, но мог думать и мог кричать. И он стал кричать — безъязыко. А эхо превратило его крики в утробный крик, похожий на крик слона.
От его ужасных криков предателей охватил ужас, а у героев — наоборот, сердца переполнились праведным гневом.
Белый слон принадлежит королю.
И они победили.
И теперь изуродованный плод победы лежал на их плечах, и они не знали, как поступить. То есть, это был совсем простой генерал и совсем простые солдаты. Они не представляли, что так можно поступить с их господином и королем.
— Скажите мне, что делать, господин? — спрашивал генерал у Теерасака, но тот не мог ответить.
И спасители впали в отчаяние.
Сиам — земля отчаяния. Если из отчаяния делать кирпичи, как из глины, его хватило бы на стену высотой в четыре человеческих роста — вокруг всей Великой Бирмы.
— Да, — говорит Ват. — Так много отчаяния… И тогда появился он.
— Он, это кто? — спрашиваю я.
— Он, — говорит Ват Сомпонг. — Это он. Страшный бледный человек. Европеец.
Страшный человек сказал, что поможет Теерасаку — и ничего за это не возьмет. Кроме одного — его изуродованной плоти.
Генералу не понравилось ничего из сказанного человеком, но другого выхода он не видел. Это был совсем простой генерал. И тогда генерал пришел к своему королю за советом:
— Что мне ответить, господин?
Генерал молил об ответе. Теерасак молчал — он ведь не мог говорить.
И тогда генерал согласился на предложение страшного человека.
Все случилось быстро. Страшный человек дал Теерасаку новые руки и ноги, новые глаза и даже новый язык, а себе забрал гниющую плоть короля.
И вот Теерасак открыл железные глаза, оперся на железные руки, встал на железные ноги. И первое, что он сказал генералу железным языком:
— Нет.
Понимаете? Теерасак с самого начала говорил «нет», но у него небыло языка, ни рук, ни ног, ни даже век — игенерал его не услышал. Вернее, я даже думаю — не захотел услышать. Ведь это было решение, которое продлило бы муки генерала. Смотреть, как умирает твой король и ничего не делать.
А теперь генерал понял, что совершил ошибку.
Иногда самое важное — суметь отказаться, господин Козмо.
— И генерал молча встал и вышел. И шел он день и два, и три, без пищи и воды, а когда не смог больше идти, лег на землю и пополз. А когда сил у него совсем не осталось, генерал достал нож и перерезал себе горло. И умер, истекая кровью, в дорожной пыли.
Ват замолкает и молчит так долго, что я не выдерживаю:
— И что дальше? Что случилось с Теерасаком? Чем закончилась история?
Сиамец поднимает глаза, потом говорит сухо:
— Он умер.
— То есть, как… просто взял и умер?
— Да, просто умер, — кивает Ват Сомпонг.
— И все?
— И все, — лицо непроницаемое. Конец истории. — Господин желает что-нибудь еще?
…Тридцать лет прошло.
— Значит, у вас был король? — спрашиваю у девушки с глазами, словно вырезанными ножом.
— Да, господин.
Она отводит взгляд.
— Мы идем спиной к будущему, — говорит Ват Сомпонг. — Поэтому не видим его. Мы можем смотреть только в прошлое… Контракт готов, господин Козмо. Нужна только ваша подпись.
Я знаю, что вы хотите спросить.
Да, я подписал.
С тех пор я женатый человек. Можете присылать поздравления. Впрочем, уже не стоит. Нет, не стоит. Не беспокойтесь.
…Когда мы остаемся одни, Нитхинан смотрит на меня.
Я протягиваю руку. Мои пальцы испачканы чернилами.
— Иди ко мне, о, моя ведущая к сокровищам! Возьми меня за руку и веди в сад удовольствий и неги…
Темные глаза.
У меня вдруг перехватывает горло. Перед глазами все плывет. Я говорю:
— Обними меня, пожалуйста, Нитхинан. Мне до смерти страшно.
7. Сравнительная порохология
Я не рассказываю историю. Я наматываю её на кабестан. Тугими кольцами, обжимая подробности и детали в один тонкий металлический трос.
Виток, виток, виток...
Давайте поговорим о бездымном порохе. Я все-таки закончил артиллерийский класс.
У галлийцев пироксилин. Он мощный, но разлагается даже при нормальной температуре.
У немцев баллистит.
У итальянцев филит. Хорошее название.
У англичан кордит. Хороший порох.
У нас опять-таки пироксилин — который, отсырев, превращается в мощнейшую взрывчатку и к чертям разносит орудие. Вместе с орудийной прислугой.
Понимаете, к чему я клоню?
Надо делать, как у англичан.
Англичане — лучшая морская нация в мире.
Но лучший снарядный порох — у американцев. Пироколлоид. Ни черта с ним не делается. Не окисляется, не боится влаги, не взрывается в стволе. И однородный, после прессовки и обвалки хоть вместо резинового ковра к адмиральскому трапу. И ровное медленное горение, без детонации — что самое главное.
Американцы — молодцы. Еще бы. Секрет пороха они свистнули у русских.
Я знаю это, потому что мне рассказал подвыпивший русский лейтенант с клипера «Джигит». Клипер был старый и уютный, как глоток коньяка у камина; в скрипе дерева и трепете белых парусов, а лейтенант молодой и отточенный, с хромированным блеском хорошего механизма. Автоматон. Казалось, когда он разливает водку, я слышу слаженное «чик-чик-чик» шестеренок. Молодые русские офицеры все как один хотят походить на англичан...
Впрочем, как и молодые кетополийские.
Потому что англичане — лучшая морская нация в мире.
А мы только и можем, что убивать китов.
«Джигит» стоял в Кето неделю. Затем русские шли в Нагасаки через Аннам, с дирижабля им передали почту. Прощаясь, лейтенант улыбнулся мне и отсалютовал: белый, без единой складки, оттутюженный, совершенно английская улыбка, совершенно английские манеры. Холодноватая вежливость кругами, как от дорогого галлийского о’де-колона.
Я не рассказываю историю. Я придумываю.
Потом он вдруг шагнул и обнял меня. Как-то очень просто, по-домашнему.
— Ну, прощай, Костя. Даст бог, свидимся.
Не свиделись.
Кетополийский китобоец нашел клипер, севший на днище у маленького острова Траут. В корпусе — огромная пробоина, след от удара. Словно что-то огромное (кит? подводная лодка? гигантский нарвал?) на скорости проломило борт «Джигита». А затем пришли пираты.
Русских взяли на абордаж. И вырезали всех, до единого человека. Знакомая картина. Палуба залита кровью, тела плавают в трюме, внутренности развешаны по всему кораблю.
Отрезанные головы сложены на юте — аккуратной такой пирамидкой.
— Бирманцы, — сказал кто-то.
Я не рассказываю историю.
Следующим утром нам зачитали приказ Канцлера по флоту. Нанести удар по пиратской флотилии — это понятно. Потопить и рассеять — никаких возражений. Но еще три пункта?
Подданых Великой Бирмы в плен не брать. Утопающим помощи не оказывать. Для оказания содействия поврежденным кораблям не останавливаться…
Флот возмутился.
Это противоречит морскому кодексу.
Мы не какие-нибудь американцы! Мы…
…Об американском военном флоте в то время говорили в основном дурное. Самый молодой из флотов мира — и самый бойкий, наглый и невежественный. Впрочем, мы, наверное, просто завидовали — потому что флот САСШ рос как на дрожжах, конкурируя уже не только с галлийским, но и с самим британским. Но зато у нас были…
Традиции.
Традиции. Железные болты, скрепляющие воедино людей, корабли и причуды океана. Флот без традиций подобен путешествию без добрых примет.
Американцы!
Молодой флот. То ли дело старые добрые — британский и кетополийский. Здесь не выходили в море в пятницу. Здесь утопающему всегда протягивали руку — даже если то был злейший враг. Здесь уважали противника...
Помощи не оказывать?!
Флот возмутился. Мы — кетополийцы!
…А потом мы пошли и раздолбали бирманцев в пух и прах.
Я говорю:
— Прощай, Нитхинан. Даст бог, свидимся.
Я выхожу на улицу. Поднимаю ворот шинели. Шершавый. Ветер холодит затылок. Достаю из портсигара русскую папиросу и чиркаю спичкой. Чииих. Огонь обжигает пальцы. Фосфорная спичка горит дажепод водой, что ей ветер. Вдыхаю.
Я не курю, в общем-то.
Но сегодня — можно.
Бумага сгорает крупными кусками и летит вниз. В этом есть какой-то особенный шик. Теплый дым согревает в груди — что там у меня такое холодное? Иногда кажется, что я не могу продохнуть.
Сердце?
Спокойно, Козмо, спокойно.
Тебе еще многое нужно успеть.
8. Сердце
Помню: в кабинете отца висит чертеж.
За пару месяцев до того мы ходили с отцом на научную выставку, которая проходила в павильонах возле Хрустальной Башни.
Некий ученый демонстрировал опыт, как сердце лягушки сокращается, потому что на него действуют электрические разряды. Это было жутковато.
Крошечное сердце лежало на белом фарфоровом блюде. Синеватый кусочек мяса с подведенными электродами.
Ученый подавал разряды электричества, и сердце продолжало биться.
Жуть, думал я тогда с восторгом. Просто жуть.
Чертеж.
Точно! Чертеж выглядел грубой копией картинки из учебника анатомии — той, где изображено человеческое сердце. Только это была копия, выполненная инженером боевых автоматонов.
Похоже на огромное сердце — версия mecanicus.
Вечером, ложась в кровать, я представлял, как огромные лепестковые клапаны с лязганьем сходятся и расходятся, поршень движется, выталкивая жидкость — почему-то в моем воображении она была темно-багрового, почти черного цвета. Холодная, это чувствовалось даже на расстоянии, с густым масляным блеском.
Услышав о моих фантазиях, отец улыбнулся. Своей обычной натянутой улыбкой.
— Козмо, это всего лишь масляный насос высокого давления, — сказал он. — для автоматона. Он размером будет меньше фаланги пальца. А чертеж — это в большом масштабе, видишь?
Отец показал.
Это звучало убедительно.
Только вот я в то время готовился к поступлению в Навигацкую школу. И кое-что уже начал понимать — и в механике, и во вранье.
Поэтому я пошел в домашнюю библиотеку и отыскал инженерный справочник.
Болт д16, что ознает диаметр резьбы шестнадцать миллиметров. Шестнадцать! То есть, даже не будучи инженером, можно сообразить — уже один фрагмент механизма явно больше всей обрисованной мне фаланги пальца.
А болтов на схеме было несколько десятков.
И значит, «масляный насос высокого давления» должен оказаться размером... скажем, метра полтора-два в высоту.
Забавный автоматон — для которого нужен насос такого размера.
О-очень забавный.
Кажется, я уже произносил слово «вранье»?
9. Таверна "Канатоходец"
В моей голове звучит музыка.
Танго.
Танец одиночества и похоти, Козмо. Одиночества и похоти...
Нитхинан. Ядвига. Девушка в розовом.
В клубящемся дыму предметы меняют свои очертания.Свет режет глаза, как прожектор. Проклятье, до чего меня качает. Ощущение такое, словно отстоял две вахты после жутчайшего недосыпа. Я добираюсь до барной стойки, с трудом находя фарватер между столов и снующих официанток. Швартуюсь.
— У вас есть кофе?
Бармен ухмыляется черной дырой рта. Двух передних зубов не хватает. Красавец.
— У нас есть ром, — говорит он. — Для тебя это сейчас самое то, приятель.
Я выпрямляюсь и смотрю на него в упор. Во мне метр девяносто роста и пара тысяч тонн прозрачного арктического льда за спиной.
— Хочешь со мной поспорить? — жду ответа. Ну, давай, улыбнись еще. Мне хочется взять бутылку и расколотить её о лицо бармена. С другого конца стойки на нас смотрят две девушки — рыжая и блондинка. Одна что-то говорит другой, та кивает.
Бармен скисает.
— Нет, господин офицер.
— Тогда заткни фонтан и налей мне коньяка. И крепкий кофе.
Рыжая тем временем поднимается и идет ко мне, фальшиво улыбаясь из-под спадающих на лицо локонов.
Я поднимаю стакан, смотрю на просвет. Коричневая коньячная жидкость — хоть с цветом не ошиблись, и то ладно. Играет граммофон, мужской гнусавый голос поет по-итальянски. Уличная песенка, но мне неожиданно нравится. Как-то все это подходит одно к другому, все складывается: сигаретный дым, витающий в полутьме, теплый гнусавый голос и запах дешевого пойла. Хорошо.
— Как тебя зовут, красавчик?
Я поворачиваю голову. Вблизи рыжая кажется симпатичней — обманщик-свет, лучший союзник продажных девушек.
Я говорю:
— Козмо.
— Ничего себе! — она отстраняется, словно в удивлении. — Это из «Левиафана», да? Я знаю эту оперу.
— Нет, из «Аиды». Мои родители были без ума от имен Радамес и Амонасро.
Она надувает розовые губки:
— Грубиян.
Я улыбаюсь:
— Шлюха.
Пауза. Я думаю, что рыжая уйдет, но она не уходит.
— Ну да, именно. — она забирается на высокий табурет рядом со мной. — Угостишь меня?
Она протягивает руку — по-мужски. Мне сразу вспоминается мамин социалистический кружок. Белое платье…
— Нона.
Я поднимаю брови. Пожимаю тонкие сильные пальцы.
— Польщен.
— Как хорошо перестать притворяться. Хотя бы на время.
— А ты не притворяйся, — советую я.
Нона хмыкает.
— Вообще-то я имела в виду тебя... — она рассматривает меня в упор, откровенно. — А ты действительно красивый, Козмо. — ее рука касается моей щеки. — Настоящий морской офицер. Я бы с тобой даже за бесплатно согласилась.
Теперь хмыкаю я. Конечно.
— Угу. Ты всем клиентам это говоришь?
— Да, — легко соглашается Нона. — Каждому хочется верить, что он у меня особенный… Я буду ром с сахаром.
— Как прикажете, моя госпожа. Эй, хозяин!
Пока она закуривает, я делаю глоток. Коньяк проваливается внутрь, скорее обжигая, чем грея. Чертова подделка. Размешиваю сахар в кофе, начинаю пить. Ложечка делает: звяк.
Рыхлая блондинка находит себе другую цель. Я провожаю ее взглядом. Блондинка, покачивая крупными бедрами, подходит к столику, за которым скучает одинокий морской пехотинец.
Я прислушиваюсь к разговору.
— Хочешь поразвлечься? — игриво спрашивает блондинка. Морпех поднимает голову.
— Почему бы и нет.
— Так чего мы ждем?
Морпех смотрит в пустой стакан.
— Я уезжаю в Патройю. Сегодня вечером.
— Ох, бедняжка! — блондинка проводит пальцем по его щеке. — Тогда тебе срочно нужен сувенир на память.
Вместо ответа морпех оглядывает девушку с ног до головы. Не особо ласково.
— Твой триппер, что ли? — говорит он грубо. — Нет уж, спасибо.
— Кретин! Я чистая!
— А мне по хрену.
Потом я ухожу в местный гальюн, а когда возвращаюсь, вижу, как морпех поднимается наверх с той, рыженькой Ноной.
Видимо, ему был нужен какой-то совершенно определенный триппер.
Нона на ступеньках оглядывается — я салютую ей кофейной ложечкой. Она улыбается мне и подмигивает.
Я — особенный.
На столе лежит забытая морпехом фотографическая открытка. На ней — комната (бордель?), полураздетая девушка в белом корсете, поставив ножку на табурет, поправляет чулок. Фотография раскрашена от руки. В пальцах у девушки дымится сигарета.
Цветные пятна: желтое покрывало на зеркале, розовая юбка и ярко-голубая лента на подвязке.
Я беру открытку и разглядываю. За этим занятием меня и застают.
— Молодой человек?
Я поднимаю голову. Передо мной — типичный кабинетный ученый: худой, в драповом клетчатом костюме,непричесанный, в очках. Не такой уж и старый, кстати. Многие офицеры параллельно учатся в Университете, изучая кто иностранные языки, кто философию и математику… Вспомнил! Он читал лекцию в офицерском клубе. Что-то про восточную культуру. Кажется, было даже интересно.
— Профессор?
— Вообще-то я всего-навсего лиценциат. Но с правом чтения лекций, — он произносит это с гордостью. Да, точно он.
— Что вы делаете в этой дыре, профессор?
— Вы, наверное, удивитесь, молодой человек, но... я здесь работаю.
Некоторое время я пытаюсь связать обстановку и обитателей «Канатоходца» с понятием «работа». Выходит что-то странное. М-да.
Профессор смотрит на меня и говорит:
— Я вас шокировал?
— Э… ну, я как-то лучше думал о человечестве.
Он начинает смеяться. Хороший смех.
— Нет, ничего такого. Я собираю фольклор. Песни, легенды, байки, истории, даже сказки.
— Здесь? — я поднимаю брови. — В этом ээ… гнезде порока?
— В этом прекрасном гнезде порока, прошу заметить! Знаете, я пишу книгу, — продолжает он чуть смущенно. -Если хотите, я мог бы рассказать вам о своей задумке... простите, запамятовал ваше имя…
— Зовите меня Козмо, — говорю я.
— Энгус.
Мы обмениваемся церемонными поклонами. Представляю, как идиотски это выглядит со стороны. Наплевать.
— Как вы относитесь к кофе, профессор?
— Честно говоря, гораздо лучше я отношусь к коньяку.
— О!
Нормальный человек. А по виду и не скажешь...
— Кстати, о символах. Существует очень простое, совсем в лоб, объяснение, каким образом Великая Бирма сумела завоевать Сиам — который вполне удачно отбивался от нее столетиями. Хотите услышать?
Я говорю: конечно.
— Скажите, Козмо, вы когда-нибудь встречали выражение: «Белый слон принадлежит королю»?
— Само собой. Сиамцы часто так говорят. А что?
— Дело в том: если допустить, что у Великой Бирмы появился некий символ, некое, предположим, тотемное животное, которое обладает большей силой, чем слон-символ Сиама…
— Какое же, например?
— Кит.
Я поднимаю брови.
— Э… бирманцам удалось приручить кита?
— И не просто кита. Белого кита, иначе символа не получится.
Я вспоминаю историю Теерасака.
Кто сильнее — слон или кит? Ганеша или Левиафан?
Некоторое время я молчу. Потом спрашиваю:
— И что?
— Вы не понимаете, Козмо! Тут дело не цвете животного или его физической силе — дело в уникальности.
Если белый слон — всего лишь аномалия, не такая уж редкая, кстати,то белый кит — аномалия из аномалий. Потому что это не альбинос, как думают некоторые… это просто очень и очень старый кит. Представляете, Козмо? Тысячелетний кит. Вот смотрите… — он приходит в волнение. — Допустим, кит дожил до тысячи лет, так? Тогда этот кит будет белым. Седым.
Этот кит своими глазами видел эволюционный процесс, о котором пишет сэр Чарльз Дарвин. Пыль, которая его покрывает — это пыль многих веков. Не побоюсь сказать: дарвиновская пыль.
А теперь смотрите, что получается дальше.
Пока у Сиама был королевский белый слон, ему удавалось отстаивать независимость. С появлением у Великой Бирмы некоего тайного символа — у Сиама не осталось ни шанса.
Тайный символ. Это важно.
Как это ни странно звучит, но империя создается символами, Козмо. И если символ теряет свое значение, свою мощь — империю ждет крах. Вы понимаете, о чем я?
Профессор смотрит на меня строгим взглядом преподавателя. Кажется, ему хочется спросить, как я усвоил материал. Я невольно усмехаюсь. Говорю:
— Все понятно, профессор. Да, — тут мне приходит в голову другая мысль: а как же кальмар, символ кетополийской династии? — но что вы тогда скажете о празднике Большой Бойни? Это же варварство, нет? Мы празднуем убийство, пусть даже это убийство китов.
— Я бы не хотел... Это будет чистое теоретизирование.
Интересно наблюдать, он пытается уйти от ответа.
— И все-таки?
— Языческий ритуал, — объясняет он. — Скажем так, это не совсем моя тема, но… Чем веселее мы отпразднуем день Большой Бойни, тем удачней она пройдет — и тем лучше Кетополис проживет следующий год. Закон подобия, на основе которого строятся магические заклинания примитивных народов. Скажем, аборигены Магаваленских островов, чтобы заставить кашалота выброситься на скалы, связывают пленнику руки и ноги, затем отпускают в мелкую воду…
Я вдруг вспоминаю:
«...в отчаянии. Умоляю».
— Скажите, профессор, у вас есть дети? — спрашиваю я. Профессор, прерванный на полуслове, смотрит на меня озадаченно:
— Хмм. Э-э... а что?
— Да так, ничего, — я начинаю подниматься. — Простите, что побеспокоил. Мне нужно идти.
— У меня дочь. — слышу я за спиной. Поворачиваюсь. Профессор смотрит на меня. — Надеюсь, когда вырастет, она найдет себе занятие поинтересней, чем вдыхать книжную пыль.
Я говорю:
— Очень надеюсь, профессор, что ваши мечты сбудутся. Честное слово. В таком случае вы будете счастливее моих родителей. Они видели во мне талантливого певца, звезду оперной сцены… А что вышло? Всего-навсего посредственный морской офицер. Который, к тому же, уже и не офицер.
Нахлобучиваю фуражку. Жесткий край режет лоб. Ребром ладони проверяю — по центру ли кокарда.
Готово. Стоп, еще одно.
— Профессор, могу я узнать ваше полное имя? Чтобы искать на корешках.
— Батакален, — говорит профессор. — Энгус Батакален, к вашим услугам. Лиценциат искусств и собиратель фольклора. Козмо?
— Энгус?
— Берегите себя, хорошо?
10. На корабле
Передо мной — дверь в машинное отделение. Вибрация проникает в меня через пятки. За дверью ревет и грохочет гигантский разъяренный зверь.
Я берусь за ручку, нажимаю. Щелк.
В лицо ударяет горячий влажный воздух.
Огромный зал, где нет ни топок, ни котлов, ни самой паровой машины — а только это…
Чудовищный грохот оглушает. Лепестковые клапаны с лязгом сходятся и расходятся, поршень выезжает, блестя от масла — пших, пших. Шатун бежит, раскручивая маховик. Пших. Буфффф! Машина окутывается паром. Через клапана брызжет дымящаяся жидкость — черная, точно горячий шоколад. Шипение. Вонь гари.
Я понимаю, что это.
— Козмо!
«Масляный насос высокого давления». Нет, не насос, папа.
Передо мной сердце броненосца.
К нему тянутся по всему залу металлические трубы в пятнах заклепок — вены и артерии.
Дуф-ду-дуф. Дуф-ду-дуф. Одна из труб вдруг изгибается и хватает меня за плечо.
— Козмо, проснись, — растерянный голос отца. — С мамой плохо. Козмо!
11. Аделида
— Погодите! Как же, как же... — вот мучение.
Не вспомнить.
Мелкий моросящий дождь, мокрый гранит набережной. Вдалеке, в дымке, прыгнувшим китом горбится мост через Баллену. Моя любимая погода. В детстве, пропуская уроки, я всегда выбирал именно такой день. Сырой, словно неотжатая половая тряпка, и такой же серый. Я почти чувствую пальцами ветхую структуру ткани — столько я в свое бытие гардемарином намыл классов, коридоров, а затем и корабельных палуб.
Гардемаринов называют «селедками». Забавно, да?
День веселого дежа вю.
— Странно, я уверен, что знаю ваше имя, — говорю я, — но не могу вспомнить.
Она поднимает глаза, смотрит исподлобья. Тушь расплылась, темные потеки на щеках. Затравленный зверек бьется в клетке взгляда. Каштановые завитки. Хорошенькая.
— Зовите меня Аделидой.
«АААА-ДЕЕ-ЛИИИ-ДАА!» — эхом доносится голос Левиафана — словно сквозь толщу воды. Бывают же совпадения.
— Козмо, — говорю я.
В первый момент она, наверно, думает, что я издеваюсь.
— Это правда, — говорю я. — Родители были большими поклонниками «Левиафана»... Вот видите, — пытаюсь придать голосу бодрость, которой не чувствую. — я просто обязан был прийти к вам на помощь.
Не очень убедительно.
Один утопающий говорит другому утопающему: смотри, я буду тебя спасать. Жаль, что я не умею плавать... но это ничего. Ты привыкнешь.
Жозефина. Ядвига. Девушка в розовом. Нитхинан. Нона. Аделида.
С любой из них я с радостью бы прожил целую жизнь и умер бы в один день.
Но у меня есть только мой последний вечер.
…Кажется, она хотела броситься в воду. Если бы я прошел мимо… но я не прошел.
А теперь я провожаю ее через рабочие кварталы. Мне все равно — мне уже ничего не страшно.
Быстрые поцелуи в переулке. Губы, искусанные и шершавые. Что вы делаете, Аделида? Не любви так ищут — спасения. Я плохой спасательный круг, увы. Она зарывается в мою шинель.
— Сюда идут, — говорю я и отстраняю ее.
...Суфражистки правы — мужчина есть животное.
И животное коллективное. Их шестеро или семеро.
Твари.
Усатый идет к нам — ступая мягко, как на пружинках. В темноте леденцом тает лезвие ножа. Пьяный и опасный мерзавец.
Хватит с меня, пожалуй, на сегодня.
— Прочь с дороги, шваль, — говорю я. Каучуковая рукоять плотно ложится в ладонь. Пальцы дрожат. Внутри меня звенит струна — сейчас. Я поднимаю револьвер и направляю на усатого. «Бирманец! — чей-то голос. — У него пистолет!» Я даже не успеваю подумать обязательное: пуля-цель, пуля-цель, задержать дыхание и — мягче, как мой палец дожимает спусковой крючок.
Б-бах!
Мир расслаивается на черное и желтое.
Больше тридцати лет прошло, а я до сих пор отчетливо вижу это лицо — вытянутое, бледное, с длинными висячими усами. Потом человек поворачивается и просто идет. Колени у него совсем не гнутся. Пройдя несколько шагов, он обмякает и опускается на мостовую.
Мы проходим мимо.
…Помню, я тогда удивился — до чего спокойное у него было лицо.
Мимо. Мимо. Мимо.
Рабочие кварталы. Здесь обитают рабочие с мануфактур и механического завода. Трущобы. Рабочий ад Кетополиса. Нет, подземелье — настоящий ад Кетополиса, а это так, ерунда — адская подворотня...
Слава кальмару, что хоть под землю ей не надо.
Мы пришли.
Обшарпанный низкий подъезд, откуда тянет угрозой и чем-то кислым.
— Не ходите за мной. Красс не любит офицеров… — говорит она. — и не стесняется в средствах.
— Что ж. Я тоже не люблю отребье.
Мне надо идти. Мне надо остаться.
— Ну хотите, я вас поцелую? — истерический, ненатуральный смешок. — Тогда вы уйдете?
— Зачем вы так?
Я — женатый человек с недавнего времени. Ее рука… раскаленная, словно внутри нее сгорает драгоценный английский кардиф.
— Прощайте, Аделида.
Поворачиваюсь и иду.
…Сейчас, спустя тридцать два года после того вечера, я сижу на террасе, откинув голову, слушаю, как поют птицы и шелестит листва, и думаю: если бы она позвала, я бы остался.
Или нет?
Видимо, мне тоже был нужен какой-то другой триппер. Как тому морпеху…
На цепочке качается стальной хронометр. Ч-черт. Я же написал Яну про девять вечера...
Время!
На улицах горят костры — в железных бочках. Запах жареного мяса. Веселые крики.
Кого они там жарят? Кошек?
Пьяные выкрики. Кто-то затягивает «Похороните меня в море, я прошу» — словно здесь настоящий рыбацкий квартал. А я вдруг понимаю, на кого я похож. На Орфея, приведшего Эвридику в Аид и там оставившего. Ч-черт, Козмо. Я даже останавливаюсь.
Не оборачивайся, Орфей, иначе останешься здесь навсегда.
Она сама хотела... Ч-черт.
Стервенея, иду. Передо мной набережная Баллены. Я уже настолько взвинчен, что надеюсь на встречу с кем-нибудь по-настоящему опасным. Редкие прохожие шарахаются с дороги. Лицо горит. Я останавливаюсь, прислоняюсь лбом к гранитному парапету, чтобы немного полегчало. Холод обжигает кожу.
Аделида.
...Опаздываю.
Быстрым шагом перехожу по мосту через Баллену и машу рукой. Коричневые пятна фонарей вдоль набережной. Где же они?.. Ко мне тут же срывается рикша. Нет, не ты. Извини, парень, мне нужен кто-то пошустрей.
Я обещал.
Обещал.
Обещал.
Наконец подъезжает, свистя паром, открытый мобиль. Таксист в волчьей тужурке мехом наружу. Ветровые очки в пол лица, огромные краги. И роскошные соломенные усы с загнутыми кверху кончиками.
— Куда изволите, господин хороший?
— Площадь Оперы. — я вскакиваю на подножку. — Двадцать крон даю. Быстрее! Ну! Пошел!
12. Большая Бойня
Поверхность океана красна от крови. Мы идем поватерлинию в китовой крови. Волнение пять баллов, ход двенадцать узлов. Полубак захлестывает кровавой волной, она прокатывается по палубе, заливает иллюминаторы и вентиляционные трубы. Люди измотаны, механизмы начинают сдавать. Вчера на моих глазах убило гальванера. Голубая вспышка, треск. Гальванер некоторое время дергался, потом из него пошел дым. Я стоял и смотрел, не шевелясь. Я до сих пор чувствую этот жуткий тлеющий запах… Потом доктор сказал, что у матроса одежда спеклась с мясом.
Мы зашиваем трупы в брезент. Когда станет поспокойней, мертвых торжественно спустят в море. Прощайте!
Пока же мы идем.
...Никто не ожидал, что нас подведут машины — причем в самом начале похода. Котлы системы Никлосса не так надежны, как старые, системы Белльвиля — это мы знали, но почему именно сейчас? Когда весь броненосный флот...
Мы подняли сигнал «Поломка машины, теряю ход» и вывалились из походного порядка.
Позор.
В прямой видимости берега! Помню лицо капитана Нахтигера. Он стоит на мостике, сложив руки за спиной — бледный и мертвенно спокойный, как удав, которого он держит в любимцах. Когда-то капитан подстрелил его, охотясь на Магаваленских островах, подобрал, а судовой врач зашил рану. С тех пор удав стал меланхоличным и даже глотает мышей, которых ему скармливают, без особой охоты.
Мы чиним машины. Мы их починили.
А потом мы попадаем в кровавую штормовую полосу. Форштевнем рассекаем изуродованные снарядами китовые тела.
А после… После становится только хуже. Вы представляете, как воняет броненосец, когда перестает шторм и солнце освещает все это безумие? Верхний настил палубы сделан из сосны. Дерево прекрасно впитывает кровь, жир и еще один запах.
Мы пахнем падалью.
Мы пахнем, как топор мясника, забытый в теплом, сыром и темном месте.
Мы идем по следам эскадры.
Гигантские столбы черного дыма тянутся за нами на полнеба. В брюхе корабля от ярости стонет пламя. Под звонки топочного уравнителя, под вой вентиляции черные кочегары, замотав тряпками лица, кидают в отверстые глотки броненосца уголь — лопату за лопатой. Красные отсветы пляшут на лицах. Сверкают белки глаз. Давай, давай, веселее! В топках броненосца сгорает драгоценный английский кардиф — на вес золота, взятый для скорости — раскаленная угольная крошка, не успев догореть, вылетает из рефлекторов и обжигает веки. Еще он ядовит, этот кардиф, самый дорогой уголь мира. И самый лучший.
Потому что англичане — лучшая морская нация мира.
А мы только и можем, что убивать китов.
Впрочем… даже это у нас не всегда получается.
13. Ян
Я спрыгиваю с подножки таксомотора. Время?!
«Девять ровно, площадь Оперы, у фонтана». А сейчас уже девять сорок пять! Черт, опоздал.
Коричневые огни фонарей вдоль проспекта. Снежинки кружатся и падают на мостовую.
Черт, черт, черт.
Замерзшая фигурка в серой чиновничьей шинели. Успел.
— В чем дело, Ян? Говорите быстрее, я спешу.
Потом я останавливаюсь и смотрю на него внимательнее. Белесые брови, глаза раскрыты, как от удара. Голова непокрыта. Волосы растрепаны, словно у безумного ученого из новой фильмы.
— Ян? Вы что, китов услышали?
Он качает головой из стороны в сторону: нет. Кажется, что чиновник движется под водой — такие замедленные, плавные у него движения. Совершенно рыбьи глаза. Сомские бобы? Опиум?
— Ян! Да посмотрите же вы на меня, черт возьми! Что случилось?! Ну! Говорите же!
Он моргает раз, другой и наконец говорит:
— Мой сын.
— Что ваш сын?! — я не выдерживаю. Как мне надоел этот неопределенный, невнятный, бесформенный человек. — Заболел? Женился? Что? Да отвечайте же!
— Его похитили.
14. Несколько шагов
— Козмо, проснись. С мамой плохо. Козмо...
Открываю глаза. Рука отца белеет в полутьме. Она тонкая и изможденная.
— Козмо, мама…
Как он не понимает, я не хочу этого знать?! Я со злостью выдергиваю одеяло из его пальцев и заворачиваюсь с головой. Одеяло тянут, я держу изо всех сил. Дергаю на себя. Дергаю. На глазах у меня — слезы ярости.
Я. Не хочу. Знать. Не.
Оставьте меня в покое!!
...Почему я не пошел туда? Упрямый мальчишка. Мне всего лишь нужно было встать и пройти несколько шагов до маминой комнаты.
Это было давно. Я поднимаю голову и смотрю на Поланского. За его спиной проходит официант, неся на подносе прозрачную бутылку шампанского и бокалы. Ах, да, у нас же праздник...
— Пейте, Ян.
С каждым глотком в его лицо возвращаются краски. Когда он допивает, лицо уже почти нормального цвета. Словно его голова — круглый стеклянный аквариум, а коньяк просто подкрашивает воду. Глаза Яна оживают, начинают блестеть.
— Вот и хорошо, вот и умница, — говорю я. — Возьмите лимон. Теперь рассказывайте. С самого начала…
Он рассказывает. Я слушаю. Вернувшись с дуэли, чтобы переодеться и поехать на службу, Ян обнаружил дома тишину, открытое окно, грязные следы на подоконнике — в общем, все, что полагается находить в таких случаях. Няня, чем-то одурманенная, спала на полу в соседней комнате. Ян-младший пропал.
Это сделали подземные, говорит Ян.
— Сколько ребенку?
— Четыре месяца. С половиной.
Проклятое воображение. Я вижу: затемненная комната, лежащая на полу игрушка, в распахнутое окно врывается ветер, серые паруса штор взлетают над колыбелью. В ней — смятое одеяльце и вмятина на подушке. С подоконника капает дождевая вода. Кап, кап. Кап-кап. На полу у окна — расколотый стеклянный шарик с домиком внутри. Блестки рассыпаны в лужице глицерина.
Я встряхиваю головой. Еще немного, и каторга покажется тебе раем, Козмо.
— Вы обращались в полицию, Ян?
— Да... но... ничего.
— Почему? — впрочем, ответа не требуется. — Понятно. Дальше.
Яну удалось кое-что сделать. Некая Констанс, племянница господина Люгера, главы Департамента дорог... Я ее помню, кстати — очень красивая женщина. По-античному. Правда, не в моем вкусе. Мраморные статуи меня никогда особенно не привлекали.
Вот уж не думал, что у полубогинь могут быть обычные смертные проблемы…
У Констанс похитили ребенка подземные.
Полиция ничего сделать не смогла. Впрочем, было бы удивительно, если бы случилось иначе.
Констанс посоветовали обратиться к человеку, который может помочь.
Она пошла к посреднику… и тот помог.
За определенную сумму. Впрочем, причем тут деньги?
Нам нужно сделать тоже самое. С деньгами решаемо.
Все просто.
— Не все, — говорит Ян.
Я поднимаю брови.
— Моя жена сейчас в больнице, — поясняет Поланский. Лицо его мучительно искривляется. — У нее туберкулез... чахотка.
— Сочувствую. И что?
Ян рассказывает. Со слов Констанс, посредник непрост. Он много лет прожил среди подземных, сам наполовину такой — и он странный. Полусумасшедший, всего боится...
— То есть, я правильно понимаю, что этот посредник разговаривает только с женщинами? Вы уверены, Ян? Да, задачка... Тогда, может быть — кормилица? Какая-нибудь родственница?
Самое странное — что Ян больше не заикается. Даже в большом волнении. Наверное, когда горе становится больше способности чувствовать, оно перекрывает каналы, по которым в человеке протекает жизнь.
Он качает головой.
— Ясно, — говорю я. — Кто был с ребенком?
— Кормилица. Она почему-то уснула... почему она уснула? Разве я за это ей плачу?! Я… — у него вдруг начинает дрожать подбородок. Ч-черт, я не переборщил с коньяком? Тепло, коньяк и надежда — от такого сочетания у любого крыша поедет. Я смотрю на вздрагивающие плечи Яна. Всхлип. — Моя жена… я… — Всхлип.
— Спокойно, Ян. Все хорошо.
Теперь, когда я знаю все, мне придется решить, как поступить. Ненавижу такие моменты.
Мой последний вечер уходит.
«Я. Не хочу. Знать. Не».
— Чем я могу вам помочь, Ян? — во мне внезапно поднимается злость. — Что мне прикажете, в женщину переодеться?! — я начинаю вставать. Спокойно, Козмо.
Стоп. Я застываю на полпути и снова сажусь.
Переодеться — это ведь мысль.
Только не я. Представьте себе женщину за метр девяносто ростом, с флотской выправкой. Я фыркаю. Да уж. Посредника удар хватит…
Но сама идея хорошая.
Так что, если решил остаться: думай, Козмо, думай.
— Простите. Я погорячился. Такой вариант, Ян…
Когда я заканчиваю объяснение, он смотрит на меня и говорит:
— Зачем вам это нужно, Козмо?
Хороший вопрос.
— Могу я хоть раз в жизни побыть человеком? А? Как думаете, Ян?
— Что вы сделаете, если найдете похитителя?
Разве не ясно? Я пожимаю плечами.
— А если... г-говорят, за этим стоят б-большие люди.
К Яну снова возвращается заикание. Ну, слава кальмару, а то я уже начал волноваться.
— И что?
— Они м-могут…
С минуту я молчу. Потом говорю:
— Давайте проясним ситуацию, Ян. Сегодня утром меня приговорили к пожизненной каторге. Вы не знали? Неважно. Вы действительно думаете, что меня волнует, кто это будет? Да хоть сам господин Канцлер…
Было бы хорошо. Я представляю, как наставляю на него револьвер. Здравствуйте, господин Канцлер. Вот, зашел попрощаться.
Детские мечты. Ну и ладно.
Ян смотрит на меня. Белесые страдающие брови. На редкость некрасивое у него лицо, все-таки.
— Что с вами, Ян?
— Я н-не знал про к-каторгу.
— Ничего.
Я человек, прыгнувший со скалы.
И, кажется, уже начинаю наслаждаться падением...
Останавливаю официанта: где у вас телефон?
Снимаю трубку. Называю телефонистке номер. Гудок. Еще гудок. Ну!
— Алло?
— Яда, — говорю я, впервые называя ее коротким именем и на «ты». — Яда, мне нужна твоя помощь.
По ту сторону — долгое молчание. Латунная окантовка трубки холодит щеку. Затем неуверенный голос, в котором я с трудом узнаю голос Ядвиги, спрашивает:
— Козмо?
— Да, — говорю я хрипло. Откашливаюсь. — Это я.
В изгибе ее шеи — бог. Я не видел лучшего изображения бога. Я закрываю глаза. Будь убедительным, Козмо, ради всего святого, будьубедительным…
— Яда, это очень важно. Пожалуйста, запиши адрес.
Зажмуриваюсь до боли в глазах. Голова начинает кружиться, словно падаешь в бездонный черный колодец.
Падение — это всего-навсего очень быстрый полет.
Ядвига.
Я знаю, что вы хотите спросить.
Но я не отвечу.
15. Морлоки
Передо мной простирается печально знаменитая улица Глухого Артиллериста. Пятно фонаря маячит вдалеке. Выше, в стороне сиамского квартала в небе то и дело вспыхивают разноцветные огни фейерверков. Далеко. Отсюда даже хлопков не слыхать.
Дальше по улице, в темном пятне нервно тлеет крошечный красный огонек. Это курит личный водитель Ядвиги.
Думаю, ему тоже не по себе.
Потому что эта улица — охотничьи угодья Безумного Тима.
Тим-Наводящий-Ужас. Даже когда на улице день и ночь дежурили полицейские, он продолжал убивать. Ходили слухи, что Тим — невидимка, для которого не существует препятствий, которого невозможно увидеть или поймать. Несмотря на все старания полиции, каждое утро появлялись новые жертвы.
Приметы убийцы: рослый мужчина с забинтованным лицом, в синих очках-консервах, одет в черное пальто, в руках — черный саквояж, похожий на докторский.
Предполагаемые приметы.
Считается, что Безумного Тима видел мясник, когда убийца зашел в лавку спросить, который час. Встреча произошла в окружении сотни мертвых цыплят. Мясник сказал, что человек вел себя, как «истинный джентльмен».
Ну, по таким приметам полиция его, конечно же, сразу поймает.
Забинтованное лицо? Обожженое, что ли?
Убийца-хирург. Ходили упорные слухи, что Безумный Тим — это и есть Вивисектор. Особенно, когда оказывалось, что у жертвы то аккуратно вырезана почка, то отделено легкое, то не хватает парочки костей...
Но!
Вивисектор ни разу не убивал свои жертвы.
Тим никого и никогда не щадил.
Вивисектор всегда оставлял что-то взамен. Нечто механическое...
Да, вы правильно подумали. Часовой человек — работа Вивисектора.
Слышали эту историю?
Один человек всюду опаздывал, ни разу и никогда не приходил вовремя. И вот в один прекрасный день человек исчезает. А когда объявляется снова, у него в голове уже часы с кукушкой. Теперь он никуда не опаздывает. Каждый час во лбу человека открывается дверка, выскакивает кукушка и говорит «ку-ку» положенное число раз.
Идиллия.
Правда, чтобы поместить часы в голову, Вивисектору пришлось изъять оттуда часть мозга. Получился идиот с прекрасно развитым чувством времени.
Но это ведь не очень высокая плата за способность быть пунктуальным?
В отличие от Вивисектора, Безумный Тим не оставляет ничего взамен. Он рационален, как сказали бы древние. Действительно, зачем мертвецу часы с кукушкой?
К чему я веду?
Надо признать, посредник выбрал отличное местечко, чтобы поселиться.
Да... Чтобы Тим перестал убивать, оказалось достаточно… переименовать улицу. Вот так просто. Из улицы Глухого Артиллериста она стала улицей Погибших Кораблей. И убийства прекратились — как отрезало.
…Если это не безумие, то я, наверное, просто родился не в том городе.
Посредника зовут Грэм Пол. Он — наполовину подземник. Это все, что я о нем знаю. То есть, шансы не то, чтобы велики.
Но что я теряю, в конце концов? В отличие от того же Яна?
Самое страшное, это осознавать: не маячь у меня впереди каторга, я бы не стал даже пытаться…
Я сжимаю зубы. Иногда полезно узнать, насколько ты можешь быть мерзок.
Свист заставляет меня вздрогнуть.
Условный сигнал. Вперед!
Взбегаю по темной лестнице, прыгая через две ступеньки. Быстрее! Если с Ядой что-то случится, я…
Это она свистела. Ядвига стоит в дверях — темный силуэт в светлом прямоугольнике — целая и невредимая. У меня отлегает от сердца. Свистит, она, кстати, совершенно по-мужски — красиво и сильно…
Скажи мне, что все получилось, думаю я. Скажи, ну что тебе стоит?
— Козмо, он самозванец, — говорит Ядвига.
У меня внутри все обрывается. Приехали. Бедный Ян…
Впрочем, разве не этого я ожидал — что все сорвется?
— Вы о чем? — блеет «нечто», стоящее посреди комнаты. — Я журналист, меня зовут…
— Вся его бледность — нарисованная, — обрывает его Ядвига. — Он пользуется грим-кремом, такой тебе могут приготовить при любом театре. А сверху прозрачная пудра. Сложновато, конечно, но зато в итоге — бледная кожа, как у… морлока.
Театральный грим, значит. Я смотрю на посредника в упор. Пауза. Посредник на глазах бледнеет и усыхает — медуза на солнце. В комнатах сильнейший запах «сомки», ни с чем его не спутаешь. Наконец, я отвожу взгляд. Пристрелить мошенника? Эта медуза недостойна даже пули.
— Значит, не вышло, — говорю я. Надо будет вернуться и переломать ему ноги. — Яда, спасибо за помощь. Пойдем, я отвезу тебя домой.
Верно, переломать ноги. Но не при ней же?
Выходим, закрываю дверь.
— И все же именно этот человек, по словам Констанс Люгер, сумел вернуть ей ребенка. Странно, не находишь? Кто он? Как это ничтожество, эта серая слякотная мерзость провернул это?
— Он сказал, что журналист. Может, в этом дело? — Ядвига пожимает плечами. В темноте она опирается на мою руку. Ступеньки крутые. Из-за закрытой двери на площадке доносятся голоса. — Журналисты многое могут знать.
— Думаешь, он действительно журналист? — я останавливаюсь. — Ты читала его статьи?
— Нет.
Шофер открывает дверцу перед Ядвигой. Прежде чем сесть, она поворачивается.
— Козмо, я…
— Еще раз спасибо, Яда, — говорю я. — Без твоей помощи…
— Без моей помощи у тебя осталась бы хоть какая-то надежда?
Я усмехаюсь.
— В общем, да.
— Береги себя, Козмо.
Я на мгновение закрываю глаза — конечно, Яда. Открываю. Ее губы. Мне хочется наклониться и поцеловать их. Когда у меня еще будет такая возможность?
— Знаешь, — говорю я охрипшим голосом. — Я хотел бы станцевать с тобой танго.
Тридцать лет прошло, а я все еще люблю ее. Это правда.
— Не надо, Козмо, — говорит она.
— Я знаю, что не надо. Но ничего не могу с собой поделать. Танго, пани? — я протягиваю руку.
Она смотрит на меня почти беспомощно.
— Это танец одиночества, Козмо.
— Ну и что? Танцуем-то мы все равно вдвоем. В последний раз, пани.
И она встает…
Да, я знаю о чем вы хотите спросить.
Думаете, не умею? Черта с два!
— Козмо.
Я говорю:
— Да, меня так зовут. — обнимаю ее за талию, прижимаю к себе. Тепло. На счет раз...
— Нет! — она вдруг вырывается, отталкивает меня.
Мне так больно, что воздух застревает в груди. Не продохнуть.
— Все правильно, — говорю я.
— Козмо, я... прости меня, — она пытается коснуться кончиками пальцев моего плеча.
— Не надо, — отстраняю руку. — Это... не надо сейчас. Все правильно. — я перевожу дыхание. Боль в груди ширится и растет. — Знаешь... Просто послушай. Я должен сказать. Мне жаль, что я стрелял в Тушинского. Серьезно. Не потому, что из-за этого я пойду на каторгу. А потому что... не надо было этого делать. Передавай Генриху мои наилучшие пожелания, хорошо? Вот знаешь, говорят… перед смертью люди понимают нечто важное. — Ядвига открывает рот, я поднимаю руку. — Подожди, не перебивай, я скажу — ладно? Каторга, смерть — все равно. Знаешь, у меня вот ощущение, что я ничего не понимаю. Я пытаюсь быть лучше, как-то сильнее, выше — но я... у меня не получается. Я этого... не умею, наверное? Вот например: я пытаюсь помочь Яну, найти его сына — но я весь какой-то корявый, что ли. Неловкий. Прямо как слон в посудной лавке. И это страшно, понимаешь? Жизни людей такие хрупкие. А я большой и тяжелый.
Вот вчера, например, я ничего бы не понял. Ни-че-го. Не знаю. А сейчас все по-другому. Словно кожу с меня содрали. И хожу теперь как кусок окровавленного мяса, везде кровью пачкаю.
Еще знаешь, я понял: самое страшное — это не каторга. А вот эта моя толстая кожа, когда мне наплевать на все. То есть, я как бы хороший человек, сочувствую и прочее. Но вот Краузе... помнишь его? Мой друг, офицер-водолаз. Он спивался, а я делал вид, что ничего не происходит. Понимаешь, Яда? Это происходило на моих глазах — а я отстранял эти факты, находил им другое объяснение. Хотя знал правду с самого начала. А теперь Краузе пропал. Может, он уже мертвый, я не знаю.
— Козмо!
— Молчи! А сегодня с меня точно кожу содрали. Душа должна болеть — иначе ее просто нет. Понимаешь?! — я поворачиваюсь и иду. Быстрее, пока я еще могу уйти.
— Козмо... постой.
Я оборачиваюсь. Яда смотрит на меня — ах, как она на меня смотрит.
— Ребенок... он твой, да?
Молчание. Потом я говорю:
— А ты как думаешь? — и усмехаюсь. Значит, вот что она решила. — Нет, не мой.
— А... — она растеряна.
— Легко помогать симпатичным людям, верно? Гораздо легче, чем такому, как Ян.
— Что?
Я качаю головой.
— Не обращай внимания. Это я себе. Прощайте, пани. Вы прекрасны.
Я смотрю вслед отъезжающему мобилю. Свет фар, гул двигателя. Шорох шин.
Прощайте, пани.
...Я возвращаюсь. Толкаю дверь — не заперто.
— Господин Пол, извините, но... — прислушиваюсь. Нет ответа, только словно что-то упало. Торопливые шаги. Грохот.
Я повышаю голос:
— Господин Пол!
Тишина.
Что ж... если надо быть грубым — буду грубым. Я плечом вышибаю дверь, решительно вламываюсь. От яркого света болят глаза. Вещи на полу — хаос. У стены — этажерки с книгами.
Сбежал!
Заглядываю в комнаты — нет, нет. Куда же он подевался? Стопки старых газет, перевязанных шпагатом. Вырезки разбросаны, на полу печатная машинка с листом бумаги…
Смотри-ка, действительно журналист. Не соврал.
Но где он?! Проверяю окно — нет. Другой выход — к черту, нет здесь другого выхода! Чердак?
Нахожу. Шаткая лесенка ведет из гардеробной прямо на крышу. Поднимаю голову — темное небо в квадратном проеме. Вперед!
Лишь бы он по затылку мне не дал, когда я начну вылезать.
…Спустя много лет я оглядываюсь назад и удивляюсь — как при всех глупостях, что я совершил в тот вечер, мне удалось остаться в живых? Вполне мог ударить. Сейчас бы я черта с два полез… да нет, полез бы.
Мы стоим на крыше. Ветер развевает полы шинели.
— Идемте. Нам больше подходит южный вход, — говорит Грэм. Я поднимаю брови. Быстро он согласился.
Всю дорогу журналист без умолку болтает. Забавно, но Грэм действительно находит в своей работе что-то возвышенное…
Слабый человек, который все время ждет подходящего случая, чтобы порвать с мерзавцами, похищающими детей — а момент всегда неподходящий, разумеется. Грэм будет всю жизнь люто ненавидеть Советника, который у них там главный, но так ничего и не сделает.
Чертов урод. Похищение детей для выкупа — это их дело. Впрочем, и его тоже.
Мы идем быстро. Холод и снег, летящий в лицо.
Грэм говорит, говорит, говорит.
Что, до меня некому было исповедаться? Все уши зажимали, что ли?!
Советник то, Советник се…
И он хочет понимания? Ничем не могу помочь.
* * *
…Часом позже журналист ударяется головой о трубу. Падает.
— Не отдам! — кричит подземная и убегает — вместе с ребенком. Вот дура. Но когда я бросаюсь за ней, дорогу мне преграждают.
Подземники. Что за день, мать вашу!
Револьвер? Не успею. Я хватаю сеть, которой так дорожил Грэм, и выставляю перед собой. Колокольчики звенят. Подземники шарахаются. Главный из них, здоровый такой — смотрит на меня поверх респиратора. В глазах тлеет испуг.
Сеть, значит, их пугает.
А эта штука действительно работает?
Я бросаю сеть главному в лицо. Он пытается увернуться, приседает, звон колокольчиков. Бесполезно. Сеть падает ему на голову.
— Ааааа! — глухой из-за маски крик. Подземник падает, дергается, как от разряда электричества. Я выхватываю револьвер. Мушка цепляется за кобуру, я дергаю. Ч-черт. Целюсь. Лишившись вождя, подземники отступают.
Подземник бьется под куском сети, как в припадке. Глаза закатились, пена на губах. Черт, да что с ним?
Держа револьвер наизготовку, левой рукой сдергиваю с подземника сеть. Он перестает дергаться — лежит без сил, его бьет крупная дрожь.
Пальцы сводит, они слегка немеют — сеть, творение чертовых плетельщиц, напоминает, что она не такая уж обычная. Вероятно, это кусок одного из тех ограждений, что раньше закрывали вход в Старый Порт. Киты их боятся — и, видимо, боятся подземные. Что приятно.
Грэм. Черт, совсем забыл.
Я хватаю его за плечи. Встряхиваю: раз, другой. Бесполезно.
Грэм, черт возьми! Дыхание есть, сердце бьется.
Голова журналиста безвольно мотается. Глаза закатились. Ч-черт. Вырубился. А подземная убегает все дальше. Где мне ее теперь искать — в этих катакомбах?! Будь ты проклят, Грэм, как же не вовремя...
Я в сердцах пинаю распростертое тело — так же, как пинал когда-то тома приключений Капитана Грома. Н-на!
Вперед.
Погоня. Ноги как чугунные.
Бегу. Главное: не думать, что будет, если поверну не туда. Или на меня выскочат подземники — должно же у них быть что-то вроде своей полиции? Хриплое дыхание. Коридор раскачивается. Передо мной маячит серая спина Франи — только бы не потерять ее из виду. Огни фонарей в стенных нишах. На бегу я вытаскиваю револьвер, пытаюсь прицелиться. Идиот! Там же ребенок…
Сую револьвер в карман шинели. Все равно он на шнуре, не потеряется.
— Фра… — дыхания не хватает, голос срывается. — Франя! — кричу я. — Франя, остановитесь! Франя!
Двужильная она, что ли?!
С разгону врываюсь в огромный зал, похожий на заводской ангар. Здесь есть свет. Под потолком качаются лампы в жестяных конусах. У подземников, смотрю, места на все хватает.
Где здесь ее искать?
Ряды стеллажей уходят в глубину зала. В беспорядке свалены мотки проводов, обрезки шлангов, металлические катушки, вентили и клапаны, раскрытые жестяные ящики, какие-то странные детали. Все в ржавчине и патине. Напоминает бардак на верфи, когда идет срочный спуск корабля на воду. Только там повсюду полно народу, а здесь как повымерли...
Воздух пахнет сыростью и пылью — одновременно. Интересно, как я отсюда буду выбираться?
И что там Грэм говорил про цветовые метки?
Звук шагов рассыпается эхом. Револьвер в кармане колотит по бедру, напоминая — я здесь, здесь, здесь… Все-таки оружие дает странное ощущение спокойствия.
Запоминай дорогу, Козмо.
В дальнем конце зала, за рядами стеллажей, мне чудится движение. Не разобрать.
— Франя! Франя! Послушайте меня! — нет, показалось. Где же она?
Я складываю ладони рупором, опираю голос на грудь:
— ФРАНЯ! СТОЯТЬ!
Эффект прямо противоположный — морлочка срывается с места и бежит. Зато теперь я вижу, где она. Мчусь вслед огромными прыжками. Шинель развевается, как плащ романтического героя. Капитан Подземный Гром, черт. Но, прежде чем я успеваю ее догнать, морлочка сворачивает вправо и прячется за стеллаж…
Ну, так не честно.
Я уже взмок.
Подземная с ребенком — по другую сторону. Чтобы дотянуться до нее, мне нужно обежать стеллаж. Что, в свою очередь, ничто не помешает сделать ей.
И что — так и будем бегать по кругу?
Я останавливаюсь, чтобы перевести дыхание.
— Франя, выслушайте меня, — говорю я. — Неужели вы не хотите для этого ребенка лучшей судьбы? Чтобы он всегда был сытый, довольный, чтобы не знал всего этого?
В ответ — молчание. Опять начинаем бегать. На третьем круге я сдаюсь. В груди выжигает воздух.
Сколько же тут этих рядов?
В изнеможении прислоняюсь спиной к стене, затылок холодит. Жрать хочу. И еще спать — просто чудовищно.
Я отталкиваюсь от стены. Время!
— Хотите, чтобы он вырос большим и сильным — таким, как я?
Иду вдоль стеллажей. Слушай, Франя. Пусть мой голос найдет и наполнит твою пустоту, твое одиночество, твое отчаяние. Может, я сумею.
— Франя, ответьте. Фра-ня! Я знаю, вы меня слышите.
Самое странное, что в этот раз Советник, воплощение кошмаров Грэма, здесь ни при чем.
В этот раз причина похищения не выгода, а… любовь.
Морлочка захотела быть матерью. Хотя бы так.
Об этом мне рассказал Грэм.
* * *
Они смотрят на нас. Мы смотрим на них.
Кажется, мы вляпались в большие неприятности.
Я делаю шаг и закрываю морлочку собой. Тоже мне, рыцарь подземного ордена.
— Беги, — говорю я одними губами.
Посылаю луч понимания. Есть такая штука — гипноз. Надеюсь, сработает. Главное, направить волевое усилие в одну точку. Лучеиспускание. Как-то Тушинский демонстрировал фокус угадывания на вечере у Ядвиги. Одна из актерских техник. Ну, я-то артиллерист…
БЕГИ. Она стоит.
Я говорю:
— Рад был познакомиться, Франя. Береги мальчика. Уже уходишь?
Франя моргает, потом до нее доходит. Она бежит в темноту.
Нитхинан.
Я поворачиваюсь к ним. Странно, пришло время умирать, а настроение у меня такое, словно жизнь только начинается. Все еще впереди.
Из темноты выходит еще один человек — не сиамец. Европейские черты лица.
— Флот? — белый рассматривает мои погоны. — Что здесь нужно флотским?
В руке у него трость с металлическим набалдашником.
— Сдавайтесь, — говорю я. — Это рейд флота. Вы окружены.
Блеф.
— Он блефует, — говорит белый. — За ней!
Я заступаю им дорогу.
Они замирают в нерешительности.
— За ней, я сказал! Живо! — приказывает белый. — Сай!
Ч-черт. Не успеваю. Вертлявый проскакивает мимо меня — за счет природной скользкости, думаю. Зато сиамцы мимо не пройдут — хватит.
Шаги Франи и преследователя затихают позади. А я остаюсь лицом к лицу с неприятностями.
— Господа, — говорю я.
Первый сиамец улыбается. Второй смотрит на меня равнодушно — как на рыбу, лежащую на разделочной доске. Розовая мякоть, стук лезвия по деревянной поверхности. Я делаю шаг вперед. Черт — да я выше каждого из них на две головы и раза в три тяжелее. Даже будь я толстым оперным баритоном, я все равно бы их одолел…
Я даже успеваю заметить удар. Сиамец бьет левой рукой. Или правой?
Мир опрокидывается.
В груди у меня словно что-то взрывается. Замыкание. Голубые искры.
Аааа! Я перекатываюсь на живот. Вставай, Козмо.
…одежда спеклась с мясом.
Эти двое умеют бить.
А я в детстве занимался чертовой музыкой, а не проклятым боксом.
Родственники жены. Черт, а ведь действительно! Меня вдруг разбирает такой смех, что сиамцы на некоторое время перестают улыбаться и переглядываются.
Надо же их как-то отличать. Равнодушный пусть будет «Толстым ублюдком», а второй — «Брюхатой коровой». Вот и познакомились.
— Это называется муай-тай, — говорит белый.
— Что? — голос у меня хриплый.
— Сиамский бокс.
— Да пошел ты со своим боксом, — говорю я и встаю на колени. Это не так уж трудно. Главное, не дать коридору на тебя навалиться. И не кричать. Совсем не так больно.
— Будете упрямиться, лейтенант, они сделают из вас отбивную.
Я — морский офицер. Могу устоять на ногах в любую качку.
Сейчас баллов восемь. Это ерунда.
— Предпочитаю бифштекс с кровью, — говорю я. И наконец выпрямляюсь.
— Дерзость? — удивляется белый. — Очень хорошо, лейтенант. Вы знаете, что они с вами могут сделать? Пока они только разминались.
Я поднимаю руки, сжимаю кулаки. Драться, так драться. Бокс, так бокс. Черт, как голова болит.
— Зачем вам дети? — говорю я. — Вы, стукнутые на голову придурки, зачем вам дети?
— Пао!
«Толстый Ублюдок» прыгает, как мячик, и бьет коленом.
Я успеваю прикрыть голову согнутыми руками. И все равно чудовищно больно. Удар едва не сбивает меня с ног. М-мать! Но я чудом остаюсь на ногах. Ловлю сиамца (он неожиданно легкий) за пояс и швыряю в сторону. Он врезается спиной в стеллаж и переламывается всем телом. БУМ. Грохот. Сиамец падает на землю. С грохотом обрушивается полка, раскатываются какие-то металлические банки, одна останавливается прямо у моих ног. Меня трясет от ярости.
БУМ. Сиамец пытается встать.
Бум. Бум. Бум. Я поворачиваю голову. Белый хлопает в ладоши.
— Неплохо для благородного, — говорит он. — Но теперь вам точно конец, лейтенант.
Я смотрю, как сиамец пытается подняться на четвереньки. Выходит не очень. Как собака со сломанным позвоночником. Второй сиамец, «Брюхатая корова» смотрит на меня равнодушно, но с места не двигается.
— Плевать.
— Дело ваше, лейтенант. Кстати, вы знаете, что такое муай-тай? Только личная охрана короля владела этим боевым искусством... Что? — Его отвлекает возглас сиамца. Белый о чем-то переговаривается с равнодушным, потом сообщает: — Сейчас он вас убьет.
— Каким образом?
— Сломает шею, я думаю.
— Чудесно, — говорю я . — Всегда о таком мечтал.
Белый смотрит на меня как на какое-то диковинное животное. Качает головой.
— Хотите что-нибудь сказать напоследок?
— Я требую бархатный мешок и палку из сандала!
Белый начинает смеяться. Он достаточно знает о сиамских обычаях, чтобы оценить шутку. Переводит мои слова сиамцам, те хохочут — даже тот, что на полу. Потом белый говорит:
— Санти!
Сиамец идет на меня. Вот и пришла пора умереть, Козмо. Капитан Гром в такой ситуации сказал бы что-нибудь запоминающееся.
Я говорю:
— Зачем вам дети, вы, придурки?
Я пытаюсь перехватить второго сиамца так же, как первого. Ч-черт. В этот раз номер не проходит — «Брюхатая корова» меня обманывает, имитирует прыжок и вместо этого бьет кулаками и коленом.
Меня захлестывает кровавая волна. Вода пробегает по палубе, заливая трубы и люки, стекает через шпигаты обратно в море.
— Санти.
Я вытираю кровь с губ. Сплевываю. Потом говорю:
— Был и у вас один нормальный. Теерасак. — при звуке этого имени толстый сиамец вздрагивает. — Вспомнил, урод? Один настоящий человек был среди вас, придурков, и того вы предали.
Сиамец что-то говорит другому.
Тот качает головой.
— Они не понимают, — переводит белый.
— Все он, сука, понимает. Теерасак. Теерасак, слышишь ты, урод?!
Я думаю: не может же быть так больно.
«Бессовестный ублюдок» размахивается, и мне становится в десять раз больнее.
Белая вспышка.
Я кричу.
— Живой еще? — лицо белого нависает надо мной сверху. Появляется сиамец, выплевывает какие-то слова мне в лицо и исчезает.
— Что… — я пережидаю приступ боли. — Что он сказал?
— Что вы ошибаетесь. Теерасак жив.
Я улыбаюсь.
— Хорошо. Скажите, чтобы передавал королю привет… от Вата Сомпонга.
— От кого? — белый поднимает брови. — Кто это?
Неужели мимо? Черт. Или я что-то придумаю или меня забьют насмерть…
Впрочем, тоже вариант.
Я повторяю — без особой надежды:
— Ват Сомпонг. Нитхинан.
Сиамцы разворачиваются и уходят.
— Эй! — белый ничего не понимает. — Вы куда? Пао! Санти!
Из прохода появляется вертлявый в брюках в полоску и в котелке. Сиамцы молча проходят мимо него.
— Куда они? — вертлявый крутит головой.
— Где ребенок?
Вертлявый разводит руками.
— Разве их поймаешь? Чуть не заплутал я, да-с.
— Придурок, — определяет белый коротко, и тут я с ним согласен. — Ничего нельзя поручить. Где ты шлялся? Смотри, какую рыбку я поймал. Представляешь, этот фраер им что-то такое сказанул, они расчувствовались и отчалили.
Сай присаживается на корточки и рассматривает меня.
— Это желтомордые его обработали?
Я нащупываю в кармане шинели каучуковую рукоять. Она теплая.
— Дайте я, — вертлявый отстраняет белого. Всаживает мне в живот носок ботинка, потом еще раз. Потом говорит: секунду.
И это именно та секунда, что мне нужна.
Ствол револьвера втыкается вертлявому в живот.
— Сай, не трогай... — начинает белый.
Я нажимаю на спуск. Толчок в ладонь. Вспышка ослепляет.
Вертлявый отталкивает меня.
В следующее мгновение мое запястье выворачивают, вырывают револьвер. В глазах вспыхивает от удара. Черт, да сколько меня можно бить?! Еще удар — в ребра. М-мать.
— Ой, — говорит Сай, широко открывает рот. Сизая рыба. Он держится за живот, судорожно глотает воздух. Из раны между пальцев толчками вырывается кровь. В свете фонаря она маслянисто-черная, как сырая нефть.
— Что… со мной? — говорит Сай, пытаясь поднять голову. — Не вижу… темно у вас… дружочек...
— Ты умираешь, бедный идиот, — белый, держа в руке мой револьвер, присаживается на корточки. — Офицер-то тебя застрелил, барбюна этакого. Говорил я тебе, не трогай.
— Док… доктора. Док… тора мне.
— И не подумаю. Без обид, Сай, но тут уже ничего не поделаешь. Тухлое дело.
Сай смотрит на него, на губах вздуваются пузыри. В глазах — удивление и обида.
— За... что? Су… ка ты...
И опускается лицом вниз. Черт. Сай лежит в такой неудобной позе, что даже у мертвого, наверное, затекают ноги. И спина его вот-вот переломится...
Я вытягиваю руку и беру Сая за ворот. Поднатуживаюсь и дергаю вправо. И-раз!
Вот теперь — другое дело.
От усилия темнеет в глазах, едва не теряю сознание. Голова кружится — ерунда. Но зато теперь он лежит нормально. На спине, глядя в сторону. Но теперь ему удобно.
— Привет, Сай, — говорю я. Во рту булькает. Сплевываю на пол. Еще раз.
В тусклом свете фонаря плевки разбиваются черными кляксами.
Белый подходит ко мне, смотрит в упор.
— Считаете себя самым умным, лейтенант? — мой же револьвер смотрит мне в лицо. Темное отверстие ствола покачивается у меня перед носом. Кстати, где-то я уже слышал эту фразу…
Я говорю: ага, еще бы. Я же особенный.
У меня полный рот. Из разорванной губы на подбородок течет кровь. Еще немного. Подойди ближе... ближе...
— Что? — белый наклоняется.
— Да!!
Я вгоняю ему под ребра кортик. Глаза белого расширяются. Ну! Рывком поднимаясь с колен, я насаживаю белого глубже — до самой гарды. Руки становятся мокрые и горячие. Поднимаю в воздух — в голове звенит и лопается. Перед глазами плывут разноцветные круги. Плечом прижимаю его к стене.
Он хрипит, пытается вырваться. Бестолково бьет меня по голове, лицу, плечам. Тоже мне, удивил.
Я держу.
Наконец, он затихает.
— Привет от флота Его Величества, — говорю я.
16. Сердце в банке
Я поднимаю фонарь, который взял у сиамцев. «ПОСТОРОННИМ ВХОД ВОСП…» — читаю и толкаю дверь. Скрииип петель. Заржавели.
Опять темнота.
— Есть здесь кто-нибудь? Эй!
Эхо. Проклятье, я все-таки заблудился.
Я оглядываюсь. Огромное темное пространство. Тусклый свет фонаря почти ничего не освещает. Шаги отдаются эхом. И еще здесь запах — какой-то очень специфический. Здесь пахнет сухостью, пылью и чем-то еще.
Иду. И почти сразу натыкаюсь на стеллаж. Опять?
В первый момент мне кажется, что я снова вернулся в сиамскую лавку. Было бы неплохо. Но потом я подношу фонарь ближе и содрогаюсь. Это хуже, чем змеиная водка. Это хуже, чем кладбище. Вот откуда этот странный запах!
Формальдегид. Спирт. Глицериновый раствор.
Огромный стеллаж уходит под потолок. Он заполнен стеклянными банками — их тысячи и тысячи.
На банках — бирки. Криво наклеенные пожелтевшие листки. Выцветшие чернила, быстрый почерк медика. Небрежные потеки клея. На стекле — слой пыли, как на бутылках хорошего вина.
Я стираю пыль ладонью.
Сомневаюсь, что это хорошее вино. В банке плавает человеческая рука. Нет, теперь действительно человеческая. Точнее, целых две руки — одна кисть почерневшая, изуродованная, в пятнах гангрены. Другая с виду совершенно здоровая…
Рядом еще одна банка — на бирке какие-то сиамские или бирманские надписи. Не разобрать.
Не могу прочитать. Дальше!
«Нил». Причем тут река? Какой-то египтянин, что ли?
Дальше.
Банки, банки, банки — разного размера и формы. И разное содержимое: человеческая почка, кусок, кажется, легкого, длинный моток кишок (меня чуть не выворачивает), трехпалая изуродованная кисть, ступня с желтыми пальцами и отросшими ногтями. Мозг — серо-желтая масса.
Тусклого света не хватает, чтобы понять, как далеко вверх тянутся эти полки. Что за маниак собрал эту коллекцию?
Я иду вдоль стеллажей. Сколько их здесь?
Дальше, дальше, дальше.
Ч-черт, пропустил.
Он был где-то здесь… Когда я закрываю глаза, вижу проявленную на внутренней стороне век голубоватую надпись. «Гельда Дантон».
Возвращаюсь.
Возвращаюсь.
Возвраща…
Здесь.
«Гельда Дантон», написано на листке.
Сердце Гельды Дантон в мутной банке вдруг начинает сокращаться. Крошечные голубые разряды пробегают по пыльной стеклянной поверхности.
…В башне — ровное гудение электричества. Гальванер кивает и замыкает рубильник.
Оно живое.
Я поднимаю револьвер. Медленно опускаю. Что я делаю? Опять поднимаю. Приготовиться. Большим пальцем взвожу курок... щелк.
Музыкальные вечера. Белое платье.
«Козмо! Козмо! Иди к гостям».
Гремящий рояль в гостиной. а-А-а-а-А-А-а!
Иногда мне казалось, что они любили оперу больше, чем меня...
Мама.
Ма-ма.
Залп. Б-бах. Вспышка разрывает темноту. Банка взрывается и огненным грибом взлетает вверх. Свет вдруг начинает моргать и гаснет.
Темнота. Перед глазами пляшет отпечаток гриба.
Я делаю шаг назад и задеваю ногой фонарь.
…Мне пятьдесят восемь лет. Это прекрасный возраст для любого адмирала.
Через час блужданий во мраке я понимаю: все. Приплыли, лейтенант.
И тогда я начинаю кричать. «Эй, кто-нибудь! Помогите! Помогите! Мэйдэй! Сос! Суки!»
Глупо, правда? Но я продолжаю кричать. Потом устаю, сажусь на пол и жду. В темноте мне чудится топот крысиных шагов. Я представляю, как крысы со всего подземелья собираются полукругом и смотрят на меня темными глазами-бусинами, ожидая сигнала к атаке. В горле жутко першит.
Кажется, я сорвал голос.
Кажется, проходят годы.
Кажется...
Где мой револьвер?
Тусклый свет фонаря режет глаза, как ножом. Фигура человека кажется черной.
Я щурюсь, смотрю на фигуру снизу вверх и говорю:
— Привет, Франя.
Она отводит фонарь в сторону, ставит на пол. Подземная держит на руке тряпичный сверток. Сверток шевелится и гулит. Я моргаю: раз, другой. Глазам становится мокро. Высовывается маленькая белая ручка.
Я откидываю голову. Камень холодит затылок. А чертовски хороший сегодня день. Сижу и улыбаюсь, как идиот.
…Я беру его на руки. Неловко, как бы его не уронить. Я такой большой, а он такой маленький. Мальчик. Поланский-младший.
Франя смотрит на меня. Да, я теперь не слишком красив.
Потом она переводит взгляд на малыша.
...Больше тридцати лет прошло, а я до сих пор помню этот взгляд. В темных глазах подземной мне чудится:
Я твоя мама.
Ма-ма.
17. Кит на ратуше
Я практически ничего не знаю о пулях.
Но одна из них только что прошла сквозь мое плечо.
...Бывает так: живешь, живешь, и знать ничего не знаешь. И вдруг в тебя стреляют. И тут ценность знаний о пулях резко возрастает. Жаль, что я не ходил в какой-нибудь стрелковый класс вместо артиллерийского, думаешь ты и кричишь «Ааааа!». Это шок.
Пуля аккуратно протыкает мою бицепсиальную мышцу и летит дальше, чуть изменив траекторию. Там, наверное, она войдет в стену дома, гдезастрянет лет на двадцать — до ближайшего пожара.
Ощущения — словно мне проткнули плечо раскаленной кочергой.
Потом мне объяснили, что это обычная винтовочная пуля — свинцовая, в латунной оболочке. Так называемая «джентльменская пуля», которая не наносит развороченных ран, а только убивает — аккуратно и чисто. Правда, для этого надо попасть куда-нибудь посерьезнее бицепса. Теоретически, даже с пулей, прошедшей сквозь сердце, я могу прожить еще целых пять секунд.
То есть, логичней все-таки изучать медицину, чем баллистику.
Когда Франя привела нас к Грэму, я подумал, что он уже мертв. Но потом я передумал. Все-таки мертвые редко храпят. Ну, я так считаю.
А потом мы пошли наверх. Я, Грэм и Поланский-младший...
— Или вы думаете, порох внизу не взрывается?! — говорю я журналисту. Мы выбираемся из подземелий другим путем. Грэм оборачивает ко мне бледное перекошенное лицо:
— Вперед! Уже недалеко. Бежим!
И мы бежим.
Во мне какая-то странная легкость. Я не сплю толком вторые сутки, все вокруг слегка размытое и нереальное. Звуки доносятся издалека. Под подошвами хлюпает грязь. Сзади что-то глухо лопается, падает, звучат приказы и выстрелы. Еще выстрелы. Свист пуль. А потом я внезапно спотыкаюсь на ровном месте. Выпрямляюсь и снова бегу.
Почти не болит.
Ровная такая дырочка. Даже крови нет.
Аааа!
Шок.
Площадь Песочных часов тонет в серых сумерках.
Мечутся лучи фонарей. Грохочут ботинки морских пехотинцев. Звучат команды, отдаленные крики. Что здесь происходит вообще? Подталкивая прикладами, морпехи ведут каких-то бедолаг в брезентовых плащах. Один из арестованных хватается за горло, царапает ногтями, словно его раздирают изнутри. Морпех давит ботинком упавший респиратор.
Вот оно что. Подземники.
Облава на морлоков?
Песочные часы — огромные колбы разбиты — то ли выстрелами, то ли взрывом. Символ вечности государства уничтожен. Ветер крутит на площади что-то вроде песчаного вихря. Мокрый песок скрипит на зубах. А я как раз хотел сверить…
Время!
— Грэм, мне надо бежать, отнесите ребенка. Адрес я написал. Честь имею, приятно было познакомиться…
Я поворачиваюсь и иду.
За моей спиной Грэм вдруг начинает орать:
— А я умру с тоски и горя, киту-бродяге все равно!
Все-таки он идиот.
— Аааа!
Чего и следовало ожидать. Поланский-младший просыпается и тоже кричит. Мол, почему без меня начали. Ну, Грэм, ну, журналист.
Рана. Я перевязываю руку платком, зубами затягиваю узел. Сойдет для сельской местности.
— Лейтенант! Почему вы в таком виде? — окликает меня звучный командирский голос. — Где ваш головной убор?
Я выпрямляюсь. Чертова привычка к субординации. Поворачиваюсь.
Высокая адмиральская фуражка с железным кальмаром. Темный китель, золотые эполеты. Адмирал Штольц смотрит на меня. Лицо удивленное. Он-то как здесь оказался?
— Вы? — он прищуривается. — Какого черта? Как вы здесь оказались?
Я прикладываю руку к виску. Пальцы черные от грязи. Наплевать.
— Господин адмирал! Лейтенант Дантон, младший артиллерийский офицер эскадренного броненосца «Князь Игефельд Магаваленский». Следую на каторжный причал, сэр. Для отправки на каторгу, сэр. Разрешите продолжать следовать, сэр?
У Штольца становится такое лицо, словно он проглотил адмиралтейский якорь.
— Что?
Или как раз находится в процессе.
— Я вас под арест посажу, — говорит Штольц медленно. Видимо, еще не понял, о чем я говорю. — Мальчишка! Почему в таком виде?
— Да пошли вы, господин адмирал.
Моя левая рука висит как плеть. Ничего.
……………..
У полковника Йоргенсона от гнева натягивается кожа на скулах — как барабан.
Светает. Туман стелется по опустевшим улицам. Плывет и изгибается, как живое существо. Ветер несет обрывки газет и цветные фантики.
— Я надеялся, что ты не придешь, — говорит полковник глухим голосом. — Глупо, мальчик.
— Принимайте последнего, — обращается он к капитану катера. Капитан, помедлив, кивает. На нем старый бушлат и помятая белая фуражка с якорем. Гражданский флот. Рядом с ним — полицейский чин с острым утомленным лицом.
Полицейские с нашивками каторжной охраны смотрят на меня исподлобья, поставленными хмурыми взглядами. Карабины в руках.
Я поднимаю ладонь к козырьку, говорю:
— Господин полковник? — и тут меня ведет. Падаю. Падаю...
— Что? Доктора! — кричит Натан. — Живо!
Падаю.
……………
— Дайте мне слово чести, лейтенант, что не будете пытаться…
Запах нашатыря.
— Нет, — говорю я.
Полковник сбивается, смотрит на меня.
— Нет?
— Нет, Натан. Простите, но такого слова я вам не дам. Наоборот — обещаю сбежать при первом же удобном случае.
…Иногда самое главное — суметь отказаться.
Йоргенсон молчит, потом улыбается.
— Честь имею, — салютует. — Прощайте, лейтенант.
Полицейский оглядывает меня с головы до ног. Без особой симпатии, надо сказать.
— Кандалы, — командует он. — Ошейник. Цепь. — он смотрит на меня. — Нет, сначала голову.
Бритва делает так: ш-ших, ш-ших. Вода едва теплая. Подумать только — утром я брился лучшим миндальным мылом, лезвием из английской стали, а сейчас мне правит голову какой-то коновал-цирюльник, поленившийся даже принести горячей воды.
Моя голова пылает.
— Черт! — говорю я, когда он задевает меня в очередной раз. — Все хорошо, продолжайте.
Наконец, все кончено.
— Зеркало, — приказываю я. Оторопев, цирюльник подает мне зеркало. Маленькое, со сколами по краям, в темных пятнах и царапинах. Я оглядываю себя. Ну что ж. Бывало и хуже...
— Сколько с меня, милейший?
Он хлопает глазами. Свинячьи круглые глазки.
— Э... Казна платит.
— Ничего. Думаю, этого хватит.
Я всовываю ему в руки купюру. Он обалдело смотрит на десятикроновый билет в своей ладони. Затем на его лице начинает проявляться выражение счастья. Медленно восходит — как солнце из-за края океана...
Моя голова напоминает головку козьего сыра, облитую малиновым сиропом.
— А это на чай, — говорю я.
— Что? — он поднимает голову.
Левая рука у меня на перевязи. Поэтому я размахиваюсь и бью правой. В челюсть — БУМ. Удар отдается в раненое плечо, в глазах пляшут лиловые пятна. Но оно того стоит.
Мир сдвинулся. На катере аплодируют (бум-бум-бум) и кричат. Оглушительный свист. Охранники вскидывают карабины, целятся в меня.«Руки вверх! Руки!» — кричат мне. Полицейский делает знак: опустите оружие.
Я раскланиваюсь: спасибо, господа. Кисть болит, как черт знает что. Сломал я её, что ли?
— Вот теперь можно и кандалы, — говорю я. Полицейский кивает.
Цирюльник лежит без движения.
…Я поднимаю голову и смотрю. Ручные кандалы мне пока не надели — из-за раны, но ноги закованы. А еще есть цепь. Ошейник холодит шею.
Я смотрю, как уплывает берег. Катер, покачиваясь и шлепая по воде колесами, везет меня в неизвестность.
Кит на ратуше.
Светает. Розовая полоса по горизонту.
Это почему-то важно.
— Привет, мистер, — говорит тип с рукой на перевязи. У него выцветшие голубые глаза и ирландский акцент. — Хороший удар.
Коральдиньо (комедия)
(героическая комедия с переодеваниями)
Ныне уже прочно забытая пьеса за авторством Делаверуса Круда, написанная последним в духе и стиле комедии Карло Голдони "Слуга двух господ", при внимательном прочтении может вас удивить: живостью слога, обаятельной легкостью, остроумием, но, главное, неожиданной нотой высокого трагизма. В этом «Коральдиньо» схож с современной ему, но гораздо более известной пьесой Эдмона Ростана "Сирано де Бержерак". Героическая комедия с переодеваниями, как охарактеризовал жанр пьесы сам автор.
Героическая комедия штампов, уточню я. К тому же, стилизация стилизации. Посудите сами:
Пьеса написана современным автором из Кетополиса, но с героями, живущими в Италии, имена на итальянский манер, персонажи, похожие на типажи комедии дель Арте. Весело, с зубоскальством и даже комикованием, текст стихотворный, что составляет особую трудность для актеров...
......
Сюжет:
Молодой аристократ Коральдиньо со слугой Просперо едет в Турин, чтобы свататься к непокорной Изабелле, которая первая красавица и богатая невеста. В дорожном заведении, изрядно выпив, дворянин затевает драку и подло ранит шпагой пожилого вельможу. В следствие чего вынужден бежать. Ни имени, ни звания его не знают, только в лицо. Тогда молодой дворянин решает обменяться одеждой со своим слугой — благо они одного роста и возраста. «Тот человек — слишком большой вельможа, чтобы смотреть на слуг», говорит хозяин слуге, «Так я скроюсь. Постарайся вести себя как подобает, хотя лицом ты простоват и умом, увы, не вышел». Ничего, утешает хозяин слугу, вот прибудем в Турин, там обменяемся обратно. И вот они едут. Перед воротами Турина происходит случайная встреча с братом Изабеллы, которому очень нравится нынешний Коральдиньо, поэтому маскарад приходится продлить.
С каждым днем все ярче проявляется благородная сущность слуги, которому приходится играть аристократа, и обнажается лакейское существо хозяина, который притворяется слугой. Старый чудаковатый граф Б., отец Изабеллы, своячница графа — мудрая пожилая графиня М., вереница потенциальных женихов — один другого потешнее, комедия ситуаций, дуэль, на которую вызывают Коральдиньо, он не умеет фехтовать, а «слуга» учит его подлым приемам. Коральдиньо слушает и мрачнеет. Дуэль, которая превращается в фарс, а затем в трагедию, за которой следует признание Изабеллы "Вы благороднейший и честнейший из людей". Коральдиньо страдает. Он любит Изабеллу, она любит его, старый граф согласен на этот брак, слуга потирает руки, потому что уговор сделает его богатым — от своего слова ни граф, ни сама Изабелла не откажутся. "Зачем мне она сама, когда есть стада, и земли, и прочие несметные богатства?".
Далее следует сцена признания. Коральдиньо нищий и "нет у меня ни титула, ни имени", но графиня М., которая помогала Коральдиньо всю пьесу, бросается на колени и признается, что он — её сын, похищенный в детстве цыганами, она его признала по фамильной родинке. В финале появляется вельможа, который узнает в переодевшемся обратно аристократе человека, его бесчестно ранившего — и зло карается.
К тому же выясняется, что вельможа и есть потерянный отец героя.
Следует закономерный счастливый финал…
Ажени Батакален
«История одной несчастливой постановки», статья, Париж, 1933 г.
Часть III
В качестве иллюстрации: (с) Антон Чебоха
1. Старик
1933 год, где-то в Тихом океане
— Адмирал, сэр? — знакомый голос.
Годы должны пройти, прежде чем начинаешь понимать, что действительно важно в этом мире. Прежде, чем получить открытую веранду, теплое дерево под ногами и китель на плечах, я успел потерять родителей, дом и лейтенантские иллюзии. И еще успел сделать много глупостей. Я смотрю на катер, который подходит к причалу, разворачивается, примеряется, куда бы пристать…
Много прекрасных глупостей.
И, похоже, собираюсь сделать еще одну.
— Адмирал? — повторяет голос настойчиво. Я, наконец, поворачиваю голову и вижу — все готово для моей работы. Вещи аккуратно разложены, над латунным кофейником поднимается пар. Не хватает только одной детали...
— Адмирал!
— Да, Рокки, спасибо.
Я подхожу и сажусь; вестовой по имени Рокки придвигает мне кресло. Оно скрипит, как желчный, капризный, пятидесятивосьмилетний старик-адмирал. Все правильно. Старой заднице — старое место. Я укладываю руки на столешницу — морщинистые, на запястье левой поплывший голубой якорь — татуировка. Вот теперь комплект... впрочем, опять не совсем. За моей спиной — ворчание. Я говорю:
-Киклоп!
Он продолжает ворчать. Вечно же чем-то недоволен.
— Куда ты дел мои очки?
В поисках оглядываю стол. Передо мной разложены на столешнице: кружка, латунная чернильница с пером, пачка чистой бумаги, стопка заметок, карта перемещений флотов во время Большой Бойни 1901-го года (лист 1 ноября, лист 2 ноября) и старый морской кольт. Эти вещи мне совершенно необходимы.
Да, я знаю, что вы хотите спросить.
И вот зачем: в кружке кофе, в чернильнице чернила, в бумагах — дела и планы, а револьвер так, просто лежит. Привычка.
Еще неплохо бы очки.
— Киклоп!
— Он только что вышел, сэр, — говорит вестовой. — Мне догнать его?
— Не надо, Рокки.
Как-нибудь справлюсь. Я пишу книгу, кстати. Думаю назвать ее «Тактические решения в управлении эскадрой»… броненосной эскадрой? Да, так лучше. А Киклоп мой неизменный редактор и критик. Скажете: что такой, как он, может понимать в тактических решениях управления?
Зато Киклоп исправляет мои ошибки и расставляет запятые.
* * *
Зовите меня Козмо.
И я солгал.
Мое имя на древнегреческом звучит как Космос. Что переводится как «порядок, красота и гармония». Мир.
Сейчас, пройду путь от точки А до точки Б, получив пулю в левую руку и станцевав танго (да-да, вы о нем еще узнаете), я могу сказать: ничего подобного. Даже спустя тридцать с лишним лет, сидя на веранде, чувствуя ступнями теплое дерево, я не нахожу в своей адмиральской душе ни порядка, ни красоты, ни гармонии.
И тем более не нахожу — мира.
Чтобы получился такой отвратительный характер, как у меня, нужно очень много времени...
2. Гости
Обмакиваю перо в свежие чернила — кстати, из каракатицы. Их принесли утром. Аккуратно вывожу: «Командующий флотом адмирал Штольц принял решение атаковать головной бирманский корабль сдвоенной колонной». Легко писать о чужих ошибках...
— Сэр?
— Подожди, Рокки. — я ставлю перо в чернильницу и поднимаюсь.
Я смотрю, как с катера бросают конец. Плохо бросают. Не моряки никаким боком. Впрочем, можно былодогадаться… А это еще что?
— Рокки, взгляни, пожалуйста.
В последнее время я плохо вижу вблизи, но то, что вдалеке, я вижу прекрасно. Например, морские карабины в руках моих гостей. Или, скажем, автомат Томпсона, который зачем-то прячут под брезентовый чехол на корме. Настоящая ручная гильотинка. Скорострельность восемьсот выстрелов в минуту. Экипаж броненосца 1-го класса при таких темпах уходит в лучший мир за полторы минуты. Представляете? Американцы — большие молодцы, я всегда это говорил.
— Кто это, сэр? — спрашивает Рокки.
— Мои друзья.
Морская пехота, кто же еще?
— Они высаживаются, сэр. И у них оружие.
— У нас все-таки джунгли, Рокки. Может, тут опасно?
Рокки немного думает и кивает. Может быть.
Вместе с морпехом на причал сходит какой-то гражданский. Щеголь, каких поискать. Широкополая шляпа, светлый льняной костюм с жилеткой, ветер треплет белые штанины. Лицо в тени.
А походка хорошая, уверенная.
Словно из вчерашнего вестерна.
— Ну, что делать. Пойдем встречать, что ли? — говорю я Рокки. Надеваю белую фуражку, ребром ладони проверяю, чтобы кокарда была посередине лба. — Обри все еще не вернулся? Тогда придется тебе. Посвящаю тебя в светлейшие дипломаты, о, сэр Рокки. Пошли.
Офицер выступает вперед. Конечно, он без мундира, но морпеха легко узнать. Выправка, постановка ног, а главное — особая аура самоуверенности. Морпехов натаскивают убивать. Во время обучения они проходят через такую задницу, что чувствуют себя избранными.
— Господин Дантон? — говорит морпех. — Я здесь по особому поручению…
— Адмирал Дантон, если вы не против. Вы в каком звании?
Он теряет запал.
— Я…
— Это простой вопрос, лейтенант.
— Откуда вы знаете?
Я пожимаю плечами: разве не ясно?
— Итак, — говорю я. — Добро пожаловать на Остров Свободы.
— Спасибо, адмирал.
— Зачем вы здесь, лейтенант?
— Биомеханические уро... гибриды. Отдайте их нам, адмирал. — Морпех ждет ответа. Наконец он понимает, что не дождется. — Адмирал?
— Я думаю.
Лицо морпеха с трудом передает сложную гамму охвативших его эмоций.
— И… что надумали?
— Нет, — говорю я.
Рокки переминается с ноги на ногу. Как-то ему не по себе в обществе морской пехоты. Надо было брать с собой Обри — тот старше и опытней. Гражданский стоит чуть поодаль, но слишком близко, чтобы я толком рассмотрел его лицо. Чертова избирательность зрения.
— Вы не оставляете мне выбора, сэр, — говорит морпех.
— Избавьте меня от этой демагогии, лейтенант. Мы с вами взрослые люди… Кстати, чертовски хорошая сегодня погода, не находите?
— Сэр, у меня приказ.
— Позволите взглянуть?
Я беру листок. Обычный казенный бланк. Ч-черт. В первый момент мне кажется, что я вижу внизу знакомую кривую букву. Причал качается — воспоминания, воспоминания. «А» и все. Но нет — куда этим до Канцлера, он был великаном, а эти — пигмеи. Внизу целый ряд аккуратных мелких подписей. Первый секретарь Ривейра, секретарь-советник Флям... Резкая, словно пытающаяся убежать, скользкая закорючка: ответственный секретарь Данедин... это еще кто? Всего человек двадцать. «Народный комитет Кетополиса».
Эти будут пострашнее Канцлера.
— Иначе что? — говорю я.
— Иначе, сэр, мы будем вынуждены применить силу.
Читаю еще раз, с самого начала. В приказе предписывается коменданту поселения (это я), передать всю власть в руки особо уполномоченного (лейтенант корпуса морской пехоты Монтгомери Йорк, надо же), а также (помечено: ВАЖНО) передать морским пехотинцам всех пострадавших от механической вивисекции.
Я поднимаю голову:
— И что с ними будет?
— Они будут временно направлены в карантинные лагеря. После того, как их осмотрят медики, всем желающим будет предоставлено жилье и возможность полноценно трудиться.
Говорит, как по писаному.
— А нежелающим?
— Уверен, таких не будет, сэр.
Хмм. А!
— Я слышал слово «карантин». Меня оно несколько... настораживает.
— Это для общей безопасности, сэр.
Я и правда так похож на идиота?
— Вообще-то, речь идет о вживленных механизмах, лейтенант. Мне отчего-то кажется, что ими довольно трудно заразиться. — Я оглядываю морпехов. Крепкие молодые ребята. Здоровая плоть без всяких инородных вкраплений — гордость нации, опора отечества. — Кстати, вы в курсе? Большая часть моих людей получила эти штуки против своей воли.
— Уверен, комиссия примет это к сведению, сэр.
Обтекаемый ответ. А лейтенант-то у нас дипломат.
— Что ж, тогда я еще раз говорю: нет.
Кажется, они того и ждали. Лейтенант поднимает руку. Морпехи в мгновение ока вскидывают оружие, целят в нас. Неужели мы с Рокки выглядим такими опасными? Я разглядываю карабины, револьверы, пистолеты...
Прямо большое ограбление банка. Как там было в том вестерне? Очень похоже.
— На вашем месте я бы не торопился, — говорю я.
— Почему?
Ручная бомба падает на настил и катится по нему с жутковатым звуком «вву-у», «вву-у». Вот поэтому. Пятно ржавчины на гладком сером корпусе то появляется, то исчезает. Я слышу всплески. Поднимаю голову — так и есть, морпехи попрыгали в воду. Идиоты, но вполне разумные. Правда, от газа это не спасет…
— Вы что, бомбы никогда не видели? — говорю я.
Щеголь в шляпе стоит на помосте и смотрит на происходящее с интересом. Он-то почему не прыгнул? Смелый?
Щеголь поднимает голову. Светлые глаза.
Надо же. Да ему лет восемнадцать, не больше. Совсем молодой парень.
Я перевожу взгляд и вижу, как морпехи по одному всплывают и выплевывают воду. Лейтенант облеплен кувшинками с ног до головы, чертыхается. А ему идет белое. Поднимает пистолет — с оружия течет вода. Не разорвет при выстреле?
— Джентльмены, — говорю я. — На вашем месте я бы особо не размахивал этими штуками.
Они стоят по горло в воде и смотрят на меня. Ненависть, страх, ярость. Впрочем, я обычно так действую на людей. Ну, я уже привык…
Я не знаю, когда мой характер испортился. Честно.
Да, я сварливый.
Зато теперь, похоже, займемся переговорами.
— Что это? — щеголь присаживается на корточки, поднимает бомбу, начинает разглядывать.
— Газовая граната. У нас таких много.
Блефую, конечно. Это добро еще от бирманцев осталось — но разряженное, слава кальмару. Целые с виду гранаты мы на всякий случай сложили в мешок и утопили в море, где поглубже.
Зато в следующий раз морпехи придут в газовых масках. Стоп. А ведь действительно! Только запаса противогазов у них нет, зуб даю. Значит, если они поверят в газовые бомбы, мы можем выиграть день… или даже два.
Пока я размышляю, морпехи окружают нас с Рокки. Решили взять в заложники?
За моей спиной — низкое угрожающее рычание. Ну вот.
Морпехи заметно нервничают, бросают взгляды по сторонам. Потом они видят Киклопа. И начинают пятиться.
Лейтенант не находит ничего умнее, чем спросить:
— Почему обезьяна в очках?
Мне всегда казалось, что морпехи проходят специальное обучение — как правильно выглядеть идиотом. Этот точно был лучшим на курсе.
— Потому, — объясняю я терпеливо. — Очки нужны ей для чтения.
У лейтенанта глаза становятся по чайнику. Но мне уже не до него. У меня вопрос поинтереснее: почему обезьяна надела именно мои очки? Что, Киклоп своих найти не смог?
Вообще, хороший вопрос. Злободневный.
3. Вопросы
На свете вообще многое зависит от хорошо поставленного вопроса.
Например: почему Киклоп носит очки, если у него только один глаз?
Отвечаю: потому.
Глупее обезьяны в очках, по-моему, выглядит только обезьяна в монокле.
Киклоп на самом деле — огромная горилла. Вес за двести килограммов, длина тела два метра. Точнее он: Gorilla gorilla gorilla. Это Киклоп мне сам сказал. Серьезно, так и есть. По научной классификации.
Какая-то там западная береговая горилла, что ли?
Забыл.
Все-таки удивительно емкая штука, эта латынь.
— Э-э-э, — ворчит Киклоп. Что означает: внимание! Он стоит у края причала, опираясь на кулаки — огромный, черный. С угрюмым взглядом сквозь очки.
Морпехи молчат — надеюсь, в восхищении.
А я думаю: какого черта он вылез?
Вообще-то, расчет был на психическое воздействие, а не на цирковой номер.
Надеюсь, Киклоп любит давать автографы.
Я говорю:
— Ты опять надел мои очки? Ну-ка, дай сюда.
Забираю очки и цепляю на нос.
Мир становится четче. Потом я поворачиваюсь к обалдевшим морпехам. Лица у них выразительные, однако.
— Вы что, обезьяны никогда не видели?
— Блин, — лейтенант выражает общее мнение морской пехоты. Жестом приказывает опустить оружие. На сегодня все, похоже. Когда Киклоп ворчит — зрелище устрашающее. Порычав как следует (люди вздрагивают при каждой звуке) и показав зубы, он уходит в кусты. Огромный самец с серебряной спиной.
Парень в шляпе смотрит на меня и говорит:
— Вы действительно адмирал?
Я пожимаю плечами.
— Меня так называют. Вообще-то Его Величество сделал меня шаутбенахтом.
— Кем-кем? — говорит он.
— Шаут-бе-нахт, — повторяю по слогам. — Смотрящий-ночью. Самый младший из адмиралов. Примерно соответствует британскому контр-адмиралу. Впрочем, это все мелочи… Чем могу помочь, лейтенант?
Йорк смотрит на меня с досадой.
— До завтра, — говорит он.
— И вам счастливой дороги, лейтенант.
— Я говорю, — он пытается придать своему голосу стальную жесткость, — даю вам время подумать, адмирал — до завтрашнего утра. Иначе…
— И вам спокойной ночи, — отвечаю безмятежно.
Лейтенант скрипит зубами, но делать нечего — возвращается обратно к катеру. Морпехи тащатся за ним, как побитые собаки. Мокрые и злые.
— А здорово вы его обломали, — говорит парень в шляпе. — Со мной так не получится.
И уходит.
Кто ты, мальчик?
4. "Селедка"
Война — это драка больших обезьян. Зато на нашей стороне — самая умная.
Киклоп ворчит, глядя на меня. Когда-то он выучил язык глухонемых, созданный аббатом де Л’Эпи. И мне пришлось научиться. Правда, обезьяньи пальцы не слишком приспособлены для жестов — так что половина сказанного от меня ускользает.
Вот сейчас он, например, ругается.
А я делаю вид, что не понимаю.
Тоже выход.
— Мы, кажется, договорились, что действуем по плану? — говорю я. — Почему ты вообще вылез? Что? Не понимаю. Нет, не понимаю.
Он взревывает и берется за перо. Огромные черные пальцы обхватывают свинцовый карандаш. Завораживающее зрелище.
«Тебя собирались взять в заложники» — пишет он.
Это ничего, что одноглазый. Киклоп единственным глазом видит больше, чем многие люди — двумя.
— И что?
«Идиот!»
Прежде, чем мы успеваем как следует поругаться, вбегает запыхавшийся вестовой. Клацают металлические пальцы — отдает честь.
— Адмирал, сэр!
— Да, Рокки. Что там?
Он пытается отдышаться.
— Обри… вернулся.
Речная канонерская лодка проекта 247, самая маленькая из всех, что строились в Кето, покачивается у причала. Длина ее от носа до кормы всего двадцать пять метров. Такие лодки придавали в помощь морской пехоте, чтобы умиротворять дикарей. Канонерки поднимались по течению реки, неся артиллерийский огонь и дары цивилизации.
Да, канонерка маленькая. Почти яхта.
Но что интересно, у неё днище не плоское, как у парохода, а вполне себе мореходное…
Свежеокрашенные борта блестят новенькой белой краской. И немного желтой — потому что белой нам не хватило. Труба выкрашена в черный с желтой полосой.
Называется «Селедка». А что? По-моему, вполне героическое имя.
— Канонерка на ходу. Машины, — Обри вытирает тряпкой черные от солидола руки — безуспешно. — Котлы вполне рабочие. Я там покопался чуток, еще побегают. Но вот цилиндры… Низкого давления еще ничего, а вот высокого… м-да. — он вздыхает. — Адмирал, я начинаю думать, что это самоубийство.
Я хмыкаю.
— Ты и раньше думал, что самоубийство. Что там с цилиндром?
— Пойдем, покажу.
На палубе суетится команда механиков. Все, кого мы смогли для этого дела найти. В поселении около ста пятидесяти человек, а понимающих в технике — раз, два и обчелся. И еще Обри, некогда младший судовой инженер-механик.
А канонерка старенькая. Ей уже больше тридцати лет. То, что она до сих пор на плаву — вообще чудо. Ну, и старания Обри.
Спрыгиваю на палубу. Из четырех пушек две уцелели. Ага, хорошо.
— Аккуратней, не провались, — говорит Обри. Жарко, по его лбу струится пот. Обри сдвигает на затылок черную инженерную фуражку. — Доски прогнили.
Это особое ощущение — снова стоять на палубе боевого корабля. Пусть даже такого маленького, как «Селедка». Пусть даже такого древнего.
Крышка люка в потеках ржавчины. Спускаемся в машинное. Здесь пахнет сыростью и металлом. А еще какими-то водорослями.
Обри поднимает фонарь.
— Смотри.
— Где?
Надеваю очки. И присвистываю.
Цилиндр высокого давления. По отполированному металлу идет тоненькая, едва заметная линия. Словно волосок прилип.
Будущая трещина.
— Вот и думай, — говорит Обри.
5. Эпоха перемен
Туман стелется над водой. Солнце уже проглядывает сквозь него, играет на сонной воде. Тихие плески — рыба. Туман сворачивается кольцами, как белесый обезьяний хвост, сочится над заливом вкрадчиво, по-змеиному. Запутавшись в береговых зарослях, свисает низко над водой. Утро.
Я шагаю по берегу. Звук шагов кажется приглушенным.
На леске блестят капли воды. От того места, где леска ныряет в воду, расходятся круги.
Старик рыбачит.
Вместо рук — выдвижная удочка и гарпунная пушка. Подарок Вивисектора, будь он проклят.
— Как дела?
— А?! — Кирк глуховат. Я опираю голос на грудь:
— КАК ДЕЛА, ГОВОРЮ? — простите, рыбы.
— Как шкура бела, адмирал! — он бодро взмахивает рукой с гарпуном. Я аккуратно отвожу ствол в сторону — случайно выстрелит, и ходи потом на лине, как кашалот. Масла, правда, с меня не много натопишь — и то вонючее, как у финвала.
— Поосторожней тут. Кирк?
— Адмирал?
— Ты сегодня ничего странного не заметил?
Кирк оглядывается, словно «странное» развешано тут вокруг, на деревьях.
— Странного? Так вроде ничего. А что?
— Все в порядке.
— Чего?
— Все в порядке, говорю!
Кирку за семьдесят. Но он еще крепкий, соображает.
— Шпионы, адмирал?
— Шпионы, Кирк, шпионы... поглядывай тут по сторонам, хорошо?
Когда-то у Кирка была дочь, красавица и умница. Во время Катастрофы она пропала без вести. Кирк остался один… впрочем, это история каждого второго из живущих здесь. Если не каждого первого.
Впрочем, про Катастрофу вы знаете лучше меня...
— Чего? — говорит Кирк, поворачивает ко мне правым ухом. — Не слышу!
Надо выставить вахтенных, думаю я позже, сидя на веранде. Обычного дозора мало. Не идиоты же они там, в морской пехоте? К сожалению, нет.
Закончилось время спокойствия. Тяжелые времена пришли в Либерталию. Прямо эпическая поэма.
«Чтоб ты жил в эпоху перемен» — сиамское проклятье.
— Как думаешь, у нас получится? — говорю я.
Киклоп что-то бурчит. Потом начинает писать.
— Ты не ответил.
Киклоп поворачивается ко мне задом и, тяжело переваливаясь, уходит. Со спины он уже совсем серебряный. Все мы не молодеем, но он в особенности.
Упрямый старый обезьян.
Я надеваю очки, разворачиваю листок. В записке написано: «Киты не летают, Козмо». Хороший ответ. Древняя кетополийская поговорка скорее всего права — как обычно бывают правы дурные вестники. Какие шансы у полутора сотен инвалидов, стариков и уродов против батальона морской пехоты?
Вот и я о том же.
Потом я почему-то вспоминаю тот день, когда я еще был младшим артиллерийским офицером.
Тогда Канцлер запретил держать на кораблях животных. Неофициально проверяющие сквозь пальцы смотрели на корабельных собак, коз, кошек, на попугаев, даже на змей. Что там, тот же контр-адмиральский крокодил попал под амнистию…
Но двух шимпанзе, которые жили на броненосце «Леди Кетоника», пришлось списать на берег.
Помню, как орангутанг уезжал с «Игефельда».
Рыжий, похожий на глупого капризного старичка, обезьян смотрел на нас с отходящей шлюпки. Видимо, он что-то понял. Взгляд черных глаз был почти человеческий…
Матросы плакали. Не было, пожалуй, ни одного человека, которому этот рыжий вредина не сделал бы какой-нибудь гадости. Но сейчас они его оплакивали. Даже у офицеров застрял в горле комок.
Сентиментальность — это когда какой-либо твари достается больше жалости, чем предназначил ей Господь Бог.
Проверяющийиз адмиралтейства сказал: на корабле может быть любая живность. Кошки, свиньи, антилопы, игуаны, козы, крысы (куда без них), муравьеды... Да хоть львов заведите и каждый день скармливайте им по парочке матросов! Нам все равно.
Только не обезьяны.
Слышите?
Без обезьян.
Тогда мы еще ни о чем не догадывались, на самом деле.
6. Мальчик
Впереди, в прибрежных мангровых зарослях раздается треск и энергичная ругань. Тропинка уходит за поворот, там кто-то продирается. Не местный, судя по всему.
Усилить караулы, думаю я. Обязательно.
Затем этот «кто-то» выходит мне навстречу.
Пауза.
— Что ты здесь делаешь? — говорю я.
— Вышел прогуляться, — щеголь сдвигает шляпу на затылок. На щеке у него свежая царапина. — Ты разве против, старик?
— Конечно, против! Какого черта тебе тут надо? Проваливай, пока цел.
Мы стоим на расстоянии хорошего удара.
— Мое имя Джек Форингтон, — говорит он. — А у тебя есть имя, старик?
Я называюсь. Потом говорю, что если он не хочет неприятностей, то пусть уходит. Мне некогда возится со шпионами, у меня тут ультиматум. Проваливай, Джек. Иначе будет плохо…
— И что ты мне сделаешь, старик? — Форингтон улыбается.
— Врежу хорошенько.
Он поднимает брови.
— Правда?
«Сават», галлийский бокс — когда человека бьют в голову носком ноги, а он ничего не может поделать. Красивая штука.
Для такого фокуса я староват, но врезать пяткой под дых зарвавшемуся юнцу еще вполне способен.
— Ох, — улыбка его исчезает. Он оседает на землю, ноги не держат. — Хорошо!
На каторге у меня был знакомец, который вырос в парижских трущобах, на самом дне. Звали его Ардатье —чернявый галлиец с носом, как у гагары. Бывший карманник, Ардатье чудеса творил ногами — сигарету в прыжке мог потушить. Независимый, резкий. Учил меня «сават», когда был в настроении. Его отравили.
Форингтон раскачивается, держится за живот. «Боже», говорит он, часто втягивает воздух. «Да ты... чертов... гризли, старик».
— Ты живой, мальчик?
— Лучше не бывает, — лицо у него серое. Губы трясутся, но он пытается сложить их в улыбку. Эх, ты, мальчишка. — Где ты научился так драться, старик?
— На каторге.
Форингтон смеется, показывая ровные молодые зубы. Красивый парень.
— А я сидел в тюрьме штата. Пять лет дали за вооруженный грабеж. Представляешь, старик? Пять лет за вшивую собаку вшивого федерального почтальона! Погорячился я тогда. На самом деле я мухи зря не обижу.
— Я тоже.
— У нас столько общего! — говорит он, а я не знаю, плакать мне или смеяться. Малолетний наемник с большой дороги и адмирал — беглый каторжник. В принципе да, не так уж мы отличаемся. Я наклоняюсь и протягиваю руку.
— Давай, мальчик, я помогу тебе встать.
Он качает головой.
— Я сам.
В последний момент я успеваю закрыться. Ну, почти. Ч-черт. Вспышка сдвигает окружающий мир в белые тона — как на старой пересвеченной фотографии. Тонкие черные линии. Резкие контуры. Как в старых графических романах... про Капитана Грома…
Тот, что с принцессой, нравился мне больше.
Потом небо оказывается прямо надо мной. Ослепительно, кристально белое. С тонкими, едва намеченными черточками ветвей…
Пироксилиновые сны.
Боль разрастается, огненно ветвится у меня в груди.
Я лежу на земле и думаю: вот сукин сын.
И еще: какая знакомая ситуация.
— С тобой все в порядке, старик? — он наклоняется. Зря, конечно.
Костяшки немеют от удара. Сломал, что ли? Мир вокруг пересвеченный. Теперь я стою над ним, а земля вокруг нас покачивается.
— Тебе помочь? — говорю я.
— Я… я сам… — он хватает ртом воздух.
И действительно встает. Не знаю, чего ему это стоит. Во мне больше метра девяносто, и поставленный удар. Боль, наверное, страшная…
Потом мы, скрючившись, как инвалиды, добредаем до берега, где падаем на землю. Мне нужно отдышаться. Ч-черт, как он меня!
— Это как в вестерне, — говорит он наконец.
Я смотрю на него. Действительно, как в вестерне. Я хороший парень, он плохой. Или наоборот.
— Ты старый уродливый шериф, а я молодой красивый грабитель банков, — продолжает он.
Ну, можно и так.
— Сколько тебе на самом деле, Джек? Восемнадцать?
— Семнадцать, — говорит он. Потом смотрит на меня и почему-то добавляет: — семнадцать, сэр.
— Почему ты с этими?
— Они хорошо мне платят, старик, — говорит он важно. С ленцой протягивая звуки сквозь зубы, как жевательную резинку. У нас на каторге это называлось «тесто», кусок каучука со сладкой смолой, чтобы дольше жевалось. Здорово помогает махать кайлом.
«Вы у меня здесь не для работы, а для воспитания», — любил говорить господин Рауф. Надеюсь, начальник вспомнил эти слова, когда ему перерезали глотку.
Похоже, к мальчику возвращается обычный гонор.
— И что в тебе такого особенного?
— Я здорово умею убивать, — Он сдвигает шляпу на затылок, улыбается. — Говорят, у меня к этому талант.
Однако.
— И скольких ты уже убил?
— Так я тебе и сказал, старик. Это кон-фи-ден-ци-аль-ная информация. — Он напоминает ребенка, который научился произносить длинное слово, не запинаясь. — Разве я похож на хвастуна?
Вообще-то похож, но лучше я промолчу. Человек, который с таким старанием произносит «конфиденциальная», вполне способен убить.
7. Большая F
Дружба подобна приливу. Приходит и уходит — независимо от твоего желания. То затапливает тебя до краев, и нет, кажется, никого ближе и роднее этого человека. То отступает, обнажая неровное дно, обросшие бахромой камни и мокрые коряги; наступают обмеление и сухость.
В детстве приливы и отливы сменяют друг друга со скоростью света — то вы друзья навек, то враги навсегда, и мелькание это безостановочно: вечно в движении. Жизнь бурлит.
С годами все замедляется. И много вокруг гаваней, куда вода больше никогда уже не заходит. И никогда не вернется. Я знаю. Мне пятьдесят восемь, я чертов контр-адмирал. У меня таких гаваней — сотни.
Одна из них носит имя Эммерих Краузе.
Когда-то мы были — лучшие друзья.
Потом настала пора отлива. И бьются на песке промедлившие сизые рыбы. Раскрывают в последнем вдохе глупые рты...
Я иду по берегу.
Почему я вдруг вспомнил про Краузе? Не знаю. Наверное, потому же, почему я вспомнил рыжего орангутанга Вредину...
Плохие или хорошие, они уходят. И ничего тут не поделаешь.
— Ложись!! — кричит Обри и толкает меня в сторону.
Я врезаюсь плечом в плетеную изгородь. Во мне весу под девяносто кило, поэтому я сношу ее к чертям. Куры разбегаются, квохчут, кто-то пробегает прямо по моей спине.
Пух и перья! Обри что, совсем сдурел?!
Грохот. Автоматная очередь проходит над моей головой. Еще раз, короче. И еще, совсем короткая.
В ушах звенит — ч-черт.
— Эй! Живые есть? — знакомый голос. — Все уже, не бойся!
Выплевывая перья, поднимаю голову.
Форингтон стоит, держа дымящийся «томпсон» одной рукой, и улыбается.
Я поднимаюсь с земли. Отряхиваю фуражку и надеваю. Потом подхожу к повозке и провожу пальцами по дыркам от пуль. Щепки торчат наружу — забавно, хотя удар пули направлен внутрь. И что он хотел этим сказать, интересно?
Отступаю на два шага. Оглядываю.
Ничего себе!
Да он фокусник просто. Волшебник с автоматом.
— Ну ты и придурок, — говорю я. — Испортил хорошую вещь.
Форингтон весело пожимает плечами, прикладывает два пальца к шляпе. Прыгает на борт катера.
— Бывай, старик! Приятно было поболтать!
Мы с Обри провожаем катер взглядами. Потом Обри смотрит на меня и говорит:
— Кто это был?
На борту повозки следы от пуль образуют кривую букву «F». Джек Форингтон.
8. Арифметика
Сухопутные говорят: снаряды.
Мы, морские офицеры, говорим: патроны. Потому что есть пушки с зарядом — когда порох в тканевых картузах (для 305-мм они были из чистого белого шелка, офигеть), а есть с металлической гильзой — тогда это патрон.
Пироксилин лучше хранить в сухом прохладном месте.
— Раз, два, взяли! — мы поднимаемся по лестнице. Ящик тяжеленный.
Солнце.
Обри ломиком открывает крышку. Там лежат рядами сразу запотевшие на воздухе латунные цилиндры — патроны к 37-мм орудиям. На броненосце мы это за калибр не считали. А на «Селедке» это целая артиллерия.
Я нагибаюсь и вынимаю один из патронов. Неожиданно увесистый, однако.
Холодный.
На донышке гильзы выбито «Кетополийские пороховые заводы. «Любек и сыновья». 1901». Привет из прошлого. Ощущения забавные. Как открыть на тридцатую годовщину бутылку шампанского, оставшуюся со свадьбы.
Вообще, такой калибр обычно использовали на тяжелых автоматонах.
— Что скажешь, адмирал? — Обри смотрит на меня, сдвинув инженерную фуражку на затылок. Щека в копоти, над бровью — потеки масла.
— Не знаю. Тридцать лет — слишком много. Для пироксилина так вообще, — я укладываю патрон обратно в гнездо. — Или у нас получится что-то вроде детской хлопушки…
— Или?
— Или рванет так, что мало не покажется.
Белая вспышка.
Попробуем подсчитать. У нас снарядов штук двадцать. Сколько из них исправны, неизвестно.
Надо бы сделать пробный выстрел — но тогда мы рискуем спугнуть лейтенанта Йорка. Сюрприза не будет.
Придется положиться на удачу. Увы.
Вместе с Обри мы находим и выкапываем замки для тридцатисемимиллиметровок, которые сами же сняли еще много лет назад. Они в толстом белесом слое застывшего масла, завернуты в брезент. А если стереть масло — целехонькие, блестят.
Странно, как все возвращается на круги своя. «Селедка», которая послужила нам спасением много лет назад, снова наша последняя надежда…
Дальше следует осмотр артиллерии. Две пушки негодны совершенно, еще две под вопросом.
Я смотрю на Обри.
— Сделаешь?
— Разве что из двух одну.
Арифметика проста — или у нас две пушки и минимум исправных снарядов, или одна пушка и почти нормальный боекомплект. Да, но если она рванет...
— Делай.
Обри прав — это самоубийство.
— Жду тебя и всю твою команду вечером, — говорю я. — У клуба, перед фильмом.
Обри кивает.
Гюнтер-младший привез недавно новые пленки. Говорят, его отец раньше был в Кетополисе известным антрепренером.
Надеюсь, это не опять какой-нибудь вестерн?
Я бы предпочел что-нибудь с музыкой и танцами — веселую комедию с хорошенькой девушкой в главной роли. Например, она мечтает петь, а ее никто не замечает. Как та актриса, у которой милые ямочки на щеках… Как ее зовут? Забыл. Неважно, но мне она нравится.
Впрочем, вестерн тоже можно.
Там где хорошие, которых мало, побеждают плохих, которых много…
Фильм — хороший повод собрать всех. Сегодня будет общее собрание поселения. И мне придется говорить. Ненавижу говорить.
Вообще, я — неприятный человек. А вы не знали?
Дел по горло. Я возвращаюсь к своей веранде.
Мне нужен Киклоп, мой начальник штаба. Я оглядываюсь — никого. Прохожу по комнатам — у меня их две, одна из которых кухня. Ветерок колышет тростниковую занавеску. На столе в банке — свежие цветы. Явно Анита заходила.
— Где этот старый обезьян?
9. Киклоп
У Киклопа в руках — древний латунный хронометр. Который натужно тикает, словно тащит на себе груз тысячелетий. Не знаю, где Киклоп его откопал — но вещь для него особая.
В последнее время с Киклопом что-то не то.
Теперь я все чаще вижу, как он сидит, прижав к уху старый хронометр, и раскачивается, как в трансе…
— Что с тобой происходит?
«Я перестал понимать дифференциальное счисление. Не могу взять в уме вторую производную».
— Это старость, Киклоп. Так бывает со всеми нами.
«Ты не понимаешь».
Киклоп разворачивается и уходит. Черт, как мне надоело видеть эту удаляющуюся серебряную спину.
— Чего я не понимаю?! — кричу я вслед. — Эй, гений!
Меня игнорируют.
10. Сердце в груди
Придется лезть через забор. Я оглядываюсь — никто не видит. Что ж, вернемся в детство…
От земли пахнет теплой сыростью. Голоса. Прислушиваюсь. Говорят двое — Рокки я узнаю по интонациям, а вот кто второй? Осторожно, стараясь не ободрать руки, раздвигаю мясистые стебли маиса. Приглядываюсь. Так ведь это Олаф! Ничего себе у моего вестового компания.
Рокки с ним болтает, приняв расслабленную позу. В металлических пальцах дымится сигарета.
— Тогда почему адмирал с нами?
— А ты разве не знаешь? — роняет Рокки небрежно. — У адмирала железное сердце.
— А! — в глазах загорается огонек.
Всё-то они знают. Я задом пячусь сквозь побеги. С кряхтением вылезаю из кустов, отряхиваюсь. Затем шумно прочищаю горло. Чтобы уже окончательно обратить на себя внимание, иду и топаю ногами. Сандалии гулко стучат по сухой дорожке.
Сплетники.
Китель с контр-адмиральскими эполетами у меня единственный, парадный, так что по селению я хожу в чем придется. Обычно в цветных рубашках, которые шьет для меня жена Обри. А вот фуражка у меня одна — и для дел и для праздника.
Обхожу забор из веток и попадаю во двор. Они вздрагивают и выпрямляются.
— Рокки, ты мне нужен. Олаф, добрый день, — говорю я.
— Адмирал? — глаза его бегают. Чувствует, что в чем-то провинился.
— Привет, Олаф. Жду тебя и твою семью вечером на общем собрании. Придете? Я на вас надеюсь.
Глаза его перестают бегать. Он вздыхает — мне кажется, даже с облегчением.
— Конечно, адмирал. Можете на меня положиться.
Олаф известный смутьян. И болтун, кстати, первостатейный.
11. План
На нашем плане легко поставить крест. Но черта с два я позволю это сделать.
— Осторожно! — кричат наверху. — Смотри, куда прешь! Левее! Легче!
Старая речная канонерка. Заржавленный борт выкрашен свежей краской.
Мы стоим с Киклопом на берегу, глядя, как ленивое течение колышет кувшинки. Эта тихая заводь, зеленая мутная вода. Лучшее место для мятежной канонерки.
На канонерке постоянно что-то гремит и щелкает, из трубы поднимается едва заметный сизый дымок, над ней дрожит нагретый воздух. Из люка то и дело вылазит кто-нибудь, похожий на черта из ада. Люди Обри. «Селедка» стоит под парами. Угля у нас не так много, зато в трюме канонерки сложен парус. В крайнем случае пойдем под ветром. Или на шлюпочном буксире.
По сходням постоянно бегают люди — кто с ящиком, кто с мешком, кто матерясь. Гвалт. Топот босых ног, смешки, ругань. Канонерку еще нужно загрузить. Дальний переход — это вам не загородная прогулка с пикником на морском берегу.
Я говорю вполголоса:
— Придется уйти отсюда — как можно дальше. И все начинать сначала.
«Да», — жестом показывает Киклоп. На груди у него висят на шнурке блокнот и свинцовый карандаш. И еще он надел свои очки.
Самоубийство, думаю я.
Но что еще остается?
Я прикидываю ресурс. Машины у нас старенькие. Даже если выдержит цилиндр высокого давления, а там явно намечаются трещины... Бедная «Селедка» — из речной канонерки в морской круизный лайнер.
— Куда нам идти? — говорю я Киклопу. — Давай, ты у нас умный.
Он задумывается. Киклоп пишет:
«Мадагаскар».
Я отрываю взгляд от листа и говорю:
— Ты в своем уме? Это же больше тысячи миль! — сминаю листок и бросаю в воду. Течение уносит его к кувшинкам. — Нет, не может быть и речи. Придумай что-нибудь другое.
Он снова берет в лапу карандаш и выводит медленными крупными буквами:
«М А Д А Г А С К А Р».
Черт.
12. "Гуаскар"
Я поднимаю бинокль к глазам. Низкий хищный силуэт «Гуаскара» на фоне заходящего солнца кажется акульим. Черное на красном. Наша проблема номер раз: они перекрыли нам выход из залива.
Одно утешает — «Гуаскар» не боевой корабль, поэтому на нем нет артиллерийского вооружения. Это монитор каторжной охраны, не знаю, как она сейчас называется…
Поэтому на носу «Гуаскара» установлен счетверенный пулемет. Наша проблема номер два.
Потому что с пулеметом тоже придется что-то решать.
Я убираю бинокль, который некогда принадлежал капитану «Селедки». Застегиваю потертый кожаный чехол и возвращаюсь обратно. На веранде меня уже ждет Киклоп. Я говорю:
— Знаешь, что такое «демократическое правительство»? Это правительство, которое состоит из одних секретарей.
Киклоп молча смотрит на меня сквозь очки.
Я вздыхаю.
— Твое чувство юмора меня убивает, — говорю я. — Ты хотя бы понял, в чем соль шутки? Ладно. Ну, мог бы хоть сделать вид... Не хочешь, как хочешь. Обри, приветствую! — жму руку. — Фернандо, рад видеть.
— Адмирал, — он кивает. Такой голос мог бы быть у пушечного затвора.
Фернандо Монтез из бывших морпехов, служил на островах. Шла заварушка с дикарями, граната взорвалась слишком близко. Фернандо лишился руки и половины челюсти. Нижняя часть его лица — железная. После войны он был замешан в чем-то криминальном, бежал.
Когда Фернандо открывает рот, в округе начинают выть собаки.
Что ж, все в сборе. Военный совет объявляется открытым.
Я говорю:
— Диспозиция следующая: залив — это горлышко бутылки. В качестве пробки — «Гуаскар». Так же морская пехота может атаковать нас по суше. Ночью они, скорее всего, не рискнут, поскольку плохо знают местность — и к тому же они все еще надеются на нашу капитуляцию.
Но рано или поздно они решаться. И тогда мы проиграли. Остров не так велик, сами знаете. Переловят нас здесь поодиночке или скопом, неважно. В общем, как ни крути, вывод неутешительный — нашей прежней жизни пришел конец. Понимаете?
Они молчат. Впрочем, все это было переговорено между нами еще до прихода морской пехоты. И не раз.
— Мы понимаем, адмирал, — говорит Фернандо за всех.
— Сколько человек возьмет «Селедка»? — спрашиваю я Обри. Он нехотя отвечает:
— Не больше пятидесяти. И то с риском перегрузки.
Я качаю головой.
— Так мы потеряем скорость. Нет, не годится. Взять лодки и каноэ на буксир?
— Вариант, угу. — Обри чешет лоб. — Только тогда мы все равно будем плестись, как беременная корова. И «Гуаскар» превратит нас в решето за пару минут.
— Да, это еще один вопрос. — Меня прерывает стук в дверь. — Войдите!
Рокки приносит чай. На подносе, на белой салфетке — помятый латунный чайник, чашки (все разные),настоящий серебряный молочник (молоко, правда, козье) и пачка твердокаменных галет. Все в лучших традициях британского военного флота.
Англичане — лучшая морская нация мира.
А мы просто будем пить чай.
Когда чай допит, галеты догрызены, наступает время расходиться. Потому что основное мы уже решили.
А если решили, надо действовать.
— Фернандо, удачи вам и вашим людям! Обри, действуй, как договорились. Киклоп... ну, ты знаешь. — Я провожаю гостей и остаюсь на пороге, глядя на Либерталию. Это мой дом. В темноте стрекочут цикады. По всему селению горят фонари и костры. Сегодня никто не хочет сидеть в темноте — и я их понимаю.
— Сэр, скоро восемь часов. Вы просили предупредить.
Рокки.
Вот кто у нас настоящий самец гориллы. Огромная сила. Одновременно робок и страшно вспыльчив. В юности Рокки был влюбчивым, рахитичным, слабеньким юношей. И очень от этого страдал. Женщины...
Однажды Рокки проснулся на улице, а у него вместо тонких слабых рук — мощные стальные, вместо нижней половины тела — несущая база, как у шагающего автоматона. Теперь он стал чудовищно силен, но, увы — зачем ему теперь внимание женщин?
Будь осторожен в своих желаниях.
— Назначаю тебя флаг-офицером, — говорю я.
— Есть, сэр! Так точно, сэр! — Рокки салютует. — Спасибо, сэр!
Пауза. Он переминается с ноги на ногу. Бу-дум, бу-дум.
— Ты что-то хотел спросить, Рокки?
— Сэр, а кто это — флаг-офицер?
— Главный по связи, — поясняю я. В желтом свете фонаря кружат москиты. Какая-то тварь пытается ужалить меня в руку, я прихлопываю её ладонью. — У меня для тебя будет особое задание. Слушай внимательно, Рокки...
13. Белая обезьяна
Сегодняшний фильм называется «Где-то в Саноре». Настоящий вестерн с трюками, выстрелами и хорошими парнями — все, как я хотел.
В главной роли актер, которого я раньше не видел. Джон Уэйн, высокий красивый парень с открытым лицом. Что он вытворяет на лошади, это надо видеть!
Забавно, но он чем-то напоминает мне Джека Форингтона. Одно слово: американцы.
Проходя мимо, я слышу, как у одного из костров читают глухим монотонным голосом, точно заклинание:
— И выпьет жизнь и кровь твою из мрака Эри-Кува...
Эри-Кува, белая обезьяна из Синвильских болот.
Призрак.
Ужас пляшет красными отсветами на лицах. Люди медленно раскачиваются, словно в трансе.
Эри-Кува. Кува, Кува!
Каторжный ангел смерти.
Много лет прошло, многое забылось — но только не это. Мистическая белая обезьяна, что приходит из тумана болот и забирает души каторжников. И нет от нее спасения. Ей до сих пор поклоняются, ее вспоминают. Такое ощущение, что она прибыла на этот остров вместе с нами и ждет своего часа где-то в чаще. Мне хватило одного взгляда, одного звука «Эри-Кува!», чтобы холодок пополз по хребту, а затылок сжало ледяной рукой.
Нас было семнадцать. Каторжников, перебивших охрану и захвативших маленькую речную канонерку. На рудниках бушевал мятеж. Вся Каторга была охвачена пожаром восстания. Мы были только маленькой горсткой, решившей пойти своим путем. Из семнадцати человек единственный моряк — это я.
Я был их капитаном по пути сюда.
Здесь я волей-неволей стал комендантом. Сейчас на острове сто пятьдесят человек. Люди прибывали сюда на шхунах, плотах, сиамских длиннохвостых лодках. Один спрыгнул с проходящего мимо парохода и добрался вплавь...
Я не очень суеверный человек. Честное слово.
Но я тоже иногда чувствую на затылке смрадное дыхание Эри-Кувы.
14. Танго
Что бы такое сделать с моим характером, чтобы он стал мягче и приятней?
Подозреваю, существует единственное средство...
— Рокки, сегодня будут танцы.
Объятия юных девушек. Много перебродившего тростникового сока, чуть-чуть контрабандного виски. И танго.
Я стою в полутьме, пластинка крутится — шшш, шшш.
Ядвига. Иногда мне кажется, что из тени выйдет она, пойдет через всю веранду — и у меня заранее перехватывает дыхание.
Движение бедер под платьем. Носок лаковой туфельки. Я не видел лучшего изображения бога...
Потом она скажет: Козмо. Я скажу: Яда. Или ничего не скажу.
А Киклоп будет стоять у перил, и только единственный глаз его в темноте будет тихонько поблескивать…
Мечты.
Это танец одиночества и похоти, Козмо.
Я закрываю глаза и танцую. Одинокий похотливый старик в мятой белой фуражке.
* * *
Я вспоминаю. Мы танцуем с Анитой под звуки танго. Обри ушел чинить машины. И вообще, музыка — это не для него.
— Хорошие истории включают в себя три обязательных элемента, — говорю я и улыбаюсь.
— Какие же?
— Кровь, любовь и танцы.
Анита смеется, запрокидывая голову. Прекрасна.
Меня трогают за плечо. Открываю глаза.
— Сэр, простите, — это Рокки. — С того берега сигналят. Похоже на азбуку Морзе.
— Уже иду. — Я поворачиваюсь к Аните. — Долг зовет, пани…
Я ухожу в темноту, а она остается стоять под звуки танго. Отойдя метров на двадцать, я оборачиваюсь и машу ей рукой.
Грезы.
Мои лишь только грезы...
— Сэр, — говорит Рокки осторожно. — А с кем вы там разговаривали? Кто такая Ядвига?
15. Вызов
Шум прибоя. В мое время это называлось фонарь Ратьера. Одним движением рукоятки можно закрыть фонарь и снова открыть. Я иду по песку к обрыву, на краю которого расположен наш наблюдательный пункт. Обычно отсюда мы наблюдаем приход кораблей. Здесь же наш Ратьер.
— Поворачивай его, — приказываю. — Киклоп, вставай сюда, будешь сигнальщиком.
Вдалеке, в кромешной тьме другого берега залива вспыхивает огонь. Начинает передавать. Читаю.
— Это лейтенант Йорк. Кто говорит?
Я поворачиваюсь к Киклопу.
— Передавай. Это адмирал Дантон. Чему обязан?
Щелк, щелк, щелк-щелк-щелк. Сигнальный фонарь — наша единственная дальняя связь. В ясные ночи мы можем связаться даже со станцией на побережье Кето. Если повезет.
То есть, у нас нет радио. Правда, если Фернандо справился со своей задачей, у морпехов его тоже больше нет.
Фонарь морской пехоты сигналит, я читаю:
— На одну из наших палаток упало дерево. Вы что-нибудь знаете об этом?
Я хмыкаю.
— Передай: Кто-нибудь пострадал? Нужна помощь?
Пауза. Затем следует ответ:
— Помощь не требуется, но наша рация уничтожена. Повторяю: вы что-нибудь знаете об этом?
Вот оно. Молодец, Фернандо!
— Передай: Сочувствую. Деревья здесь часто падают.
На этот раз пауза длится много дольше.
— Сколько вам лет? — спрашивают оттуда. Мне прямо чудится во вспышках света интонация Йорка. Интересный оборот принимает наша беседа.
— Приятно, что вы интересуетесь, лейтенант. Киклоп, передай: скоро будет пятьдесят девять.
— Выглядите старше, — отвечает прожектор с той стороны залива.
Киклоп хмыкает. Ему смешно, старой обезьяне.
— А вам?
— Двадцать восемь, — Йорк, опережая мой выпад, сигналит: — Выгляжу прекрасно, спасибо.
— Рад за вас. К чему этот обмен любезностями?
Пауза. Фонарь опять разражается чередой вспышек — раздраженных.
— Адмирал, вы лжете. Завтра, если вы не примете условия ультиматума, я заставлю вас ответить за все лично. И плевать я хотел на ваш возраст.
У нас с ним похожее чувство юмора.
— Предлагаете дуэль? — я усмехаюсь. — Киклоп, передавай: предупреждаю, лейтенант, я — прекрасный стрелок.
* * *
Зеленая бутылка из-под хереса. Испания, урожай 1930-го года. Если понюхать горлышко, там все еще остается пряный сухой аромат.
Красные холмы Испании. Я никогда там не был.
И тогда я поднимаю револьвер, укладываю его на локоть, большим пальцем взвожу курок. Пуля-цель, думаю я, пуля-цель. Зеленая бутылка плавает на мушке. Еще никогда я не был так холоден и спокоен, как сейчас. Пуля. Цель. Пуля...
Задерживаю дыхание и мягко жму на спуск.
Ба-бах! Револьвер едва не вылетает у меня из руки. Да уж, навыки я утратил.
Бутылка хоть бы дрогнула.
Ворчание Киклопа за моей спиной переходит в ржание. В откровенный хохот. Вы когда-нибудь видели, как гориллы делают это? Киклоп сидит на корточках, уперевшись костяшками в землю, время от времени задирает морду вверх и издает серию насмешливых: ух, ух, ух. И еще раскачивается. Это... несколько раздражает.
— Что? — говорю я. — Что смешного?
И тут вдруг вспоминаю, как был у Обри с Анитой в гостях. Обри ушел после обеда пораньше, отправился к своим механикам. А я собираюсь. Ополаскиваю лицо, руки и растираю шею полотенцем до красноты.
Анита стоит рядом с кувшином для воды.
— Глупый ворчливый старик, — говорит она, глядя на меня. — И как тебя только люди выносят?
— Просто я обаятельный.
Она против воли смеется.
— Что есть, то есть. — она молчит. — Я сшила тебе рубашку.
— Это еще зачем? Спасибо.
— Береги себя, Козмо.
Я застегиваю пуговицу на воротнике. Анита подает мне китель, я вдеваю руки в рукава. Тяжелая жесткая ткань — мой рыцарский доспех — ложится на плечи. Внезапно Анита делает шаг и прижимается лицом к моей груди. Я замираю. Стоим, не шевелясь. Впервые она себе такое позволила. Обри… как же Обри?
Я осторожно провожу ладонью по её темным волосам. Прекрасна. И недосягаема.
— Скажи, что я дура, и все будет хорошо.
— Все будет хорошо, — говорю я. — Обещаю.
Так и будет.
…Поэтому я поднимаю револьвер и начинаю стрелять, не целясь.
Бах. Ба-бах.
Бутылки разлетаются зелеными брызгами.
Последняя.
— Вот где-то примерно так, — говорю я. Револьвер в руке ощутимо нагрелся.
16. Речь
После фильма я объявляю общее собрание.
— Добрый вечер, люди Либерталии! — повышаю голос. Похоже, сегодня я все-таки охрипну.
— Слово адмиралу! Адмирал будет говорить! Тише! Да тише вы, дайте послушать!
Поднимаюсь на крыльцо клуба, оглядываю своих людей. Все полторы сотни здесь (за вычетом часовых и людей Обри). Красные отсветы пляшут на лицах.
— Я — комендант этого поселения, — говорю я. — и несу ответственность за вверенный мне гарнизон. Люди Либерталии! Долгие годы мы жили в мире и спокойствии. Это правда. Но мы всегда помнили, что в один прекрасный день это может измениться. И вот это время пришло. Нам придется сражаться за свою свободу… за свою жизнь, за право называться людьми.
Я говорю, они слушают.
— Для вас не будет новостью то, что я сейчас скажу. Многие из вас здесь пострадали от войны. Многие потеряли родных и близких… У кого-то остались родственники в Кето. Что с ними? Может, они по вам скучают — и очень сильно? Кто знает? У моей-то жены есть некоторое утешение — мое адмиральское денежное довольствие. А у ваших что?
Люди хохочут.
— Адмирал! — раздается чей-то голос. — Но что нам делать?
Я оглядываю их. Лица, лица, лица — старые, молодые, изуродованные, наполовину металлические, полностью железные, разные. Глаза. Отсветы огня в их глазах. Я говорю:
— Знаете, что я вам скажу? Я простой адмирал. Я бы мог сказать: за свободу надо сражаться... но вы и без меня это знаете. Я мог бы сказать: силе нельзя уступать — но разве это для вас новость? Еще я мог бы сказать: люди Либерталии, сражайтесь за то, во что верите!
Но не скажу.
Потому что это всего-навсего красивые слова, а я не очень умею говорить красивые слова. И не очень люблю. Поэтому я скажу так:
Люди Либерталии! У меня железное сердце.
И мое сердце плачет.
…Волны набегают на песок, я смотрю туда, где в темноте светятся огни «Гуаскара». Белый топовый, красный и зеленый — бортовые. Была бы у меня самоходная мина Уайтхеда, мы бы повеселились.
К сожалению, завтра будет честный бой. То есть — хороших мало, плохих много. Нормально.
И дуэль.
Потому что ультиматум Йорка мы не примем.
Шаги. Ворчание.
Рядом со мной на песок опускается огромная черная туша. Жар от него идет — как от печки.
«Хорошая речь», — говорит Киклоп.
17. Последний бой
— Я буду дома к обеду, — говорю я. Застегиваю запонки на левом рукаве, затем на правом. Эта рубаха сшита руками Аниты. Перед боем нужно надевать все чистое…
Нитхинан.
Завязываю галстук. Выправляю узел. Теперь — китель. Эполеты блестят, как новенькие.
— Прости меня за все, — говорю я громко.
Рокки нет, поэтому я никого не разбужу.
Надеваю фуражку и выхожу на улицу. Светает. Туман рассеивается, слышны голоса. Люди, негромко приветствуя друг друга, пристраиваются за мной. Это мой экипаж.
Нитхинан — ведущая к сокровищам. Я не знаю, что случилось в городе, когда началась вся эта кутерьма — Пляска-с-Китами, или как ее там. Когда я вернулся в Кетополис, город лежал в руинах. Его только начали восстанавливать. Мне приходилось скрываться, все-таки я был беглым каторжником — следы кандалов до сих горят на моих руках. Я не нашел ни самого Вата Сомпонга, ни даже следов его или своей жены…
Сиамцы любят менять имена. Так они начинают новую жизнь.
Нитхинан.
Я не знаю, кто у меня родился — сын или дочь. Не знаю.
Я знаю одно: у меня были жена и ребенок...
У меня ЕСТЬ жена и ребенок.
Иногда я закрываю глаза и думаю про своего сына. Я думаю, у него высокий рост, голос как труба, чуть смуглая кожа и мамины зеленоватые глаза.
Он моряк.
* * *
Какие шансы у сборища инвалидов, стариков и уродов против батальона морской пехоты?
Вот и я о том же.
Ох-ре-нен-ны-е.
Киты не летают, а морская пехота всегда неважно чувствовала себя в джунглях…
Осталось проверить, как она себя чувствует в открытом море.
Обри в машинном отделении, я на мостике. Киклоп везде, где понадобится. Еще есть Олаф, Сикорский, Кирк Баллен, и двенадцать человек команды. Команда старперов.
— По местам стоять, с якоря сниматься!
С богом. Восемь утра. Канонерка, негромко работая машинами, выходит из речного русла на простор залива. Идет, покачиваясь. Утренняя свежесть. Ветер в лицо. Черт, как мне, оказывается, этого не хватало...
Вижу «Гуаскар».
— Полный вперед, — командую я в трубу. — Сигнальщик! — приказываю я Киклопу. — Передай: Командиру Гуаскара. Как адмирал флота Его Величества приказываю лечь в дрейф и принять на борт абордажную партию.
«Ты не слишком торопишься?» — спрашивает Киклоп жестами.
— Это их разозлит.
Киклоп смотрит с раздражением, но подчиняется. Его очки сверкают на солнце, как чертовы бриллианты.
Конечно, разозлит — тем более что призовой партии у меня попросту нет.
«Гуаскар», не отвечая, снимается с места и резво набирает скорость. Хорошо идет. Белые буруны под форштевнем. Проклятье! Он, похоже, быстрее нас на пару узлов. Я поднимаю голову — над «Гуаскаром» пронзительно синее небо. Я вдыхаю полной грудью, руки слегка дрожат. Ничего.
Пулемет на носу «Гуаскара» начинает разворачивать стволы в нашу сторону. Вот и ответ, похоже.
Я поднимаю руку. Ну, с богом.
— Приготовиться… залп!
Олаф дергает шнур.
Бум! Выстрел хлопает по ушам — какой-то он на удивление тихий, с замедленным, деликатным эхом. Звук словно опускается на нас сверху, как покрывало.
Впереди, не долетев до «Гуаскара» метров полста, взметается столб воды. Промазали, конечно.
Я кричу:
— Недолет! Поправка…
Бу-бу-бу-бу — стрекот пулемета. Очередь прошивает воду совсем рядом с бортом «Селедки». Ровный ряд фонтанчиков. Бу-бу-бу. Еще один. Ближе. Пристреливаются, сволочи.
Я говорю Киклопу:
— Сигналь: Лейтенанту Йорку. Ультиматум не принимаю. Настаиваю на вашей немедленной капитуляции.
Я поднимаю бинокль, ловлю в окуляры «Гуаскар». Ого! Форингтон стоит в рубке, смотрит в нашу сторону. И лейтенант Йорк тоже там. Он что-то кричит пулеметчику...
Пулемет поворачивается. Черные отверстия — я невольно пригибаюсь.
Бу-бу-бу-бу. Бу-бу-бу. Пули пролетают над «Селедкой», шлепают по воде.
— Заряжай, целься, — говорю я. — Приготовиться... залп!
Бум!
Я закрываю глаза: пожалуйста, мне очень нужна сегодня удача. Боже, пожалуйста.
* * *
— А как же твой шрам? — спросил меня Обри.
Я пожимаю плечами.
— В детстве упал с качелей. Совпадение. Я морской офицер, Обри, я учился в Навигацкой школе. Тебе это ни о чем не говорит, но туда мог поступить только потомственный дворянин — это раз, и только при одном условии — это два.
— Каком?
— У него не должно быть инородных вкраплений… вообще. Стопроцентный био. На флоте всегда брезгливо относились к вивисекции.
— То есть…
— Я солгал, Обри. Понимаешь? У меня не железное сердце. Мое сердце — это просто кусок мяса.
«Кровоточащий кусок мяса».
Обри смотрит на меня и морщит лоб, запачканный маслом. Цок, цок. Его металлические когти на левой ноге загребают землю, задевают камешек — скри-ип. В волнении Обри часто так делает.
— Тогда почему ты с нами? — Обри смотрит на меня в упор. Чуть ли не обвиняя.
— Потому что вы — мои люди. Мой экипаж.
Обри думает немного, потом спрашивает:
— Ну хоть адмирал-то ты настоящий?
Да. Меня так прозвали на каторге. «Эй, ты, Адмирал! Иди сюда!»
— Что? — говорю я.
— Ты — настоящий адмирал? — он смотрит на меня требовательно.
— Конечно. Его Величество сделал меня шаутбенахтом — после Второй Бирманской...
* * *
Поднимаю бинокль. Перелет, думаю я.
Бух!
Накрытие. Снаряд взрывается за бортом, но взрыв настолько мощный, что осколки барабанят по палубе «Гуаскара», один ударяет в пулеметную башенку. Щелк. Пулемет захлебывается. Морпех дергает затвор — раз, другой. Заклинило?
Спасибо, боже.
Война — это драка больших обезьян. Зато на нашей стороне — самая умная.
Теперь уже не самая.
«Интеллектуальная машинка в моей голове тикает все реже. Когда она остановится совсем, я стану идиотом. Даже глупее тебя, Козмо».
Взрыв. Грохот.
Олаф!
Когда дым развеивается, от орудия остается покореженный металлический пенек.
Приплыли. Стонет раненый рулевой, я приказываю заменить его — заменяют. «Гуаскар» может сбежать в открытое море, а этого допустить нельзя. Там он может найти кое-что интересное…
— Право руля, — говорю я. — Самый полный вперед! Машинное, спите?!
Ну же, Обри. Мне нужны мои одиннадцать узлов.
Нужно отсечь «Гуаскар» от выхода из залива.
Капитан «Гуаскара» понимает, что тут не все ладно, и тоже поворачивает нам на встречу.
Сближаемся на скорости. Морпехи стреляют в нас из карабинов. Решение приходит мгновенно. Возможно, это наш последний шанс...
— Киклоп, держи штурвал. Остальные — за мной.
…..приближающийся борт монитора. Он серый. Выстрелы. Черт, у них же еще «томпсон»...
— На абордаж! — кричу я хрипло и прыгаю на палубу «Гуаскара». БУМ. Мой крик перекрывается грохотом. Некоторое время я ничего не слышу.
Так бывает после выстрела.
— За мной! — беззвучно кричу я. — Вперед, сукины дети!
Оглядываюсь. Не верю глазам и оглядываюсь еще раз.
Никого.
Я один на палубе «Гуаскара».
Конечно, если не считать морской пехоты. Пулеметчик смотрит на меня, открыв рот.
— Шел бы ты отсюда, парень, — говорю я и показываю револьвер. Морпех убегает.
Рулевой упрямый.
Я поднимаю револьвер и нажимаю спуск. Ба-бах. Рулевой пригибается. Пуля выбивает щепки из штурвала. Мимо — ч-черт. Я прицеливаюсь еще раз, взвожу курок пальцем. Щурюсь. Да где ты там… Рулевой смотрит на меня белыми глазами, потом, не поднимаясь на ноги, отпускает штурвал и ползет прочь. Ну, ладно, пусть так...
Штурвал свободно вращается. Монитор начинает отчетливо забирать влево.
— М-мать! — кричит лейтенант. — Да пристрелите его кто-нибудь!
Выстрелы. Я ныряю за покореженную пулеметную башенку, стреляю в ответ.
Вспышки.
— Свобода, — сигналит фонарь. — Свобода.
Флаг-офицер — это главный по связи. Пока мы тут воевали, поселенцы во главе с Фернандо захватили катер морпехов и их шлюпки. И теперь москитный флот Либерталии уходит на буксире подальше отсюда. А на берегу острова Свободы остаются четыре сотни отборных морских пехотинцев. Надеюсь, им здесь понравится.
Ну, на все готовое ведь пришли.
Хижины построены, маис посажен — что еще нужно человеку?
Свобода.
Флаг-офицер Рокки со скалы подает нам сигнал.
Другими словами, мы уже выиграли это сражение. Сейчас «Селедка» оторвется от «Гуаскара», в открытом море возьмет лодки с поселенцами на буксир и — прощайте, лейтенант Йорк.
Так и будет.
Морпехи бегут ко мне с кормы. Винтовки, лица...
Попался. Я поднимаю руки, револьвер висит на большом пальце.
— Бешеный старикан, — говорит лейтенант. Лицо его перекошено. — Ты за все мне ответишь...
Тук! В доски вонзается гарпун, едва не задев Йорка. Натянутый трос дрожит, как басовая струна. Лейтенант запоздало пригибается, на лице — удивление. Морпехи вокруг него шарахаются, вскидывают карабины. Грохот выстрелов. Стреляют в сторону, откуда прилетел гарпун, почти не целясь.
Я трогаю волосы. Вроде не задело — но ощущение холодка в животе осталось.
Поворачиваю голову.
Старина Кирк.
Все, оказывается, еще хуже, чем я думал. Почему, спрашиваете?
Потому что сюда идет «Селедка». Над канонеркой поднимается столб черного дыма — нет, «Селедка» не горит. Дым с ревом вырывается из трубы, летят искры. Слишком много искр. Слишком быстро идет. Я не сразу понимаю, что это означает...
Вот черт.
Они сжигают котлы.
…Это танец одиночества и похоти, Козмо.
Я плохо вижу вблизи, но то, что вдалеке, я вижу прекрасно.
За штурвалом стоит Киклоп.
Война — это драка больших обезьян. Зато на нашей стороне — самая умная.
На палубе присели люди и стреляют в нас. Морпехи отвечают им огнем.
Пока они воюют, я успеваю вставить в барабан два патрона. Защелкиваю барабан.
Вот будет номер, если я в одиночку возьму на абордаж эту хреновину.
— Эй, старик! — кричат мне.
Тогда я поднимаю револьвер…
Из меня не получилось даже приличного баритона.
Что ж.
Форингтон улыбается и направляет на меня «томпсон».
— Ты на самом деле адмирал, старик? — говорит он. — Все никак не могу поверить. Я в жизни не видел ни одного адмирала.
— Хочешь, я пожму тебе руку?
Форингтон начинает смеяться:
— Ну уж нет, старик. Меня не проведешь. Нет, не проведешь. Ты почти такой же хитрый, как мой папаша, но я и его оставлял в дураках. Веришь мне, старик?
Я говорю:
— Верю, мальчик.
«Гуаскар» продолжает описывать дугу влево. Идя на встречных курсах, мы расходимся с «Селедкой» в последний момент. Я поворачиваю голову... ч-черт. Что он делает?!
Киклоп с ревом разбегается — и прыгает. Глупая старая горилла!
Слишком далеко. Слишком. Все мы не молодеем, но он в особенности.
Старый дурак! — хочу крикнуть я, но не успеваю. Потому что Киклоп… Он достает!
Короткая очередь.
Бух! Глухой удар. Огромное черное тело перекатывается по палубе и застывает, раскинув руки. Старый латунный хронометр вылетает из ладони, ударяется в стену рубки. Брызги стекла. Он отлетает к моей ноге... за разбитым стеклом стрелка делает: тик-ток...
И застывает.
Н Е Т.
Вставай, приказываю я мысленно. Вставай, чертова проклятая обезьяна! Gorilla gorilla gorilla.
Сентиментальность это...
Я вскидываю револьвер и стреляю от бедра. Как в этих дурацких американских вестернах.
Форингтон начинает поворачиваться — на лице удивление оттого, что выстрелил и попал...
Пуля сносит ему полголовы.
...Приседаю перед ним на колени.
— Я... мне... — говорит Форингтон.
— Все будет хорошо, мальчик. — я прижимаю полотенце к его виску. Ткань тут же становится красной.
Киклопу уже не помочь. В горле у меня стоит комок. Проклятье. Никогда не думал, что буду оплакивать обезьяну.
— Простите меня, сэр. Я не хотел убивать вашего друга. Я... не хотел…
Киклоп. У меня останавливается дыхание.
— Все хорошо, сынок, — говорю я. — Ты его только слегка задел. С ним все будет в порядке.
— Правда, сэр? — зрачки начинают подрагивать.
— Правда, сынок.
— Честное... шерифское? — эх, ты.
— Честное шерифское.
Будьте вы прокляты, господа Канцлеры!
Я смотрю на него, потом наклоняюсь и пальцами закрываю ему глаза. Спи, мальчик.
...Все хорошие истории включают в себя три элемента: кровь, любовь и танцы.
Тридцать лет назад в этот же самый день я сижу на палубе катера, везущего меня на каторгу, с кровоточащей от порезов головой, и смотрю, как над океаном встает солнце. Розовая полоса по горизонту. Тогда это почему-то казалось мне важным...
Сейчас я стою на палубе «Селедки» за штурвалом.
Волны бьются и стонут под форштевнем.
Машины стучат. Надеюсь, поршень высокого давления все-таки выдержит...
Зовите меня Козмо.
Мое имя с древнегреческого переводится как «красота, порядок, гармония». Мир.
Я иду на Мадагаскар.
КОНЕЦ
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|