— Опять, небось, с девицами-лаборанточками любезничал весь день напролет, — слабо огрызнулась она. — С той, небось, с блондинкой пергидролевой, как ее... с Машкой твоей.
— Она не моя, она общественная, — фыркнул Михась. — Двадцать три девке, и переживает страшно, что не замужем. Вот и вертит задницей перед всеми мужиками подряд, даже женатиками. Дура дурой, а верит, что однажды и на нее кто-то всерьез польстится.
— У вас, мужиков, все бабы дуры! — снова шмыгнула носом Герда. — И я тоже, небось, дура.
— Ты у меня умница и красавица, — искренне ответил программист. — Мне кроме тебя никого не надо.
— Правда?
— Правда!
— Тогда я тоже тебя люблю, — заявила жена, утыкаясь ему в грудь носом. — Ой! — она резко отпихнула его. — У меня сейчас из-за тебя каша подгорит!
Она схватилась за ложку и принялась усиленно мешать в кастрюле.
— Ешь давай, пока по лбу не дала! — скомандовала она совсем другим тоном — властным, но с прорезающимися смешливыми нотками. — Суп разогреть?
Михась зачерпнул из тарелки и сунул ложку в рот.
— Нет, — отказался он, усаживаясь за стол. — И так сойдет. Герда, так что случилось? Только не ври, что все в порядке, я же тебя знаю.
— Да в очереди за суповыми наборами настоялась, Мишенька, — слишком быстро и беспечно ответила та. — Выбросили по форинту за кило, случайно натолкнулась. Там очередина, больше часа на улице торчала. Замерзла как собака, с людьми переругалась, продавщица, скотина, обвесила на триста грамм... Хорошо хоть не по талонам.
— Герда! — Михась отложил ложку. — Я же говорю, не ври мне! Опять Тащеева докапывается?
При мысли о гердиной начальнице, жирной обрюзглой тетке лет сорока, но выглядящей на все шестьдесят, он с трудом подавил приступ бешенства. Пообщался он с ней лично только однажды, пару месяцев назад, но до сих пор ее густо накрашенная, с жирными брылями, физиономия стояла перед ним как живая.
Плечи Герды поникли, и она вдруг тихо всхлипнула.
— Уволюсь я, Мишенька, — зло сказала она. — Прости, но не могу я там больше. Она меня опять... опять...
— Швабкой назвала? — переспросил Михась.
Жена молча кивнула.
— На весь отдел, вслух, — добавила она после паузы. — Несколько раз. И тринадцатой зарплаты пообещала лишить, якобы за постоянные ошибки.
Михась дотянулся до ее руки и почти силой усадил жену себе на колени.
— Ну и плевать на нее, на премию, — беспечно заявил он. — Мне-то точно дадут в двойном размере. Начальник ВЦ сегодня пообещал шестьдесят форинтов доплатить к Новому году. Не пропадем. А знаешь что еще? Мне Серкина сегодня сказала, что у нее есть знакомый, у которого директор мебельного магазина в корешах ходит. Она нас познакомит. Тому директору нужно дитенка натаскивать к выпускным и вступительным следующим летом, вот он и ищет репетитора по русте. А у меня, сама знаешь, с родным языком со школы все просто зашибись. Так что к лету, глядишь, даже новый комод достанем, о каком ты мечтала. А то и целую стенку!
— А кто такая Серкина?
— Ну, экономист у нас в конторе, как и ты.
— Ох, Мишенька, — Герда съежилась и закаменела в его объятиях. — Зря ты меня замуж взял. Совсем зря. И девицы тебя любят, и сам парень неглупый. Жена-немка для тебя только камень на шее. Миш, давай разведемся, а?
— Что? — поразился Михась. — Ты хоть думаешь, о чем говоришь? Какое "разведемся"? С какой вдруг радости?
— С такой. Тебе двадцать семь, мне двадцать пять, молодые, детей нет, так что разойтись можно безболезненно. Я к родителям в Карлсбад вернусь. Я не пропаду, а у тебя жизнь наладится. Найдешь себе новую жену, без пятого пункта...
— Герочка, да я... — Михась скрипнул зубами, но тут же взял себя в руки. — Глупости говорить заканчивай. Ничего мы не разведемся и никуда ты не уедешь. Вот с из треста своего точно увольняйся. Прямо завтра же подавай заявление. Отработаешь две недели, и пошла она куда подальше, эта Тащеева, свинья откормленная! Новый год скоро, до него отдохнешь как следует, ну, а потом новую работу найдешь.
— А непрерывность стажа? Ведь две недели можно ходить без работы, не больше. И потом, помнишь, как летом к нам участковый ходил?
— Ну, тогда же ты дома сидела не две недели, а два месяца, так что и участкового понять можно. И непрерывности у тебя все равно уже нет. Да и участковый тоже человек, он под Новый год квасить станет, а не о тунеядцах думать. Да наплевать на непрерывность! Можно подумать, есть большая разница, девяносто форинтов у тебя пенсия по старости или сто двадцать за стаж.
Михась потянул носом воздух.
— Слушай, а у тебя ничего не горит? — озабоченно осведомился он.
— Ой! — Герда вскочила с его колен. — Каша! Каша пригорела! Говорила же я! Как сейчас кастрюлю отмывать!
Схватив полотенце, она подхватила кастрюлю с плиты, обожглась сквозь тонкую ткань и, ойкнув от боли, уронила ее в мойку. Холодная вода, хлынувшая из крана, разъяренно зашипела за закопченном алюминии. В воздух поднялся столб пара.
— Ну вот, опять песком чистить! — Герда расстроенно хлопнула руками по бедрам. — И все из-за тебя!
— Ну, раз из-за меня, то я и отчищу. Гердочка, кончай кукситься. Я жрать хочу, а у меня из-за твоих жалобных глаз кусок в горло не лезет. Выкрутимся, подумаешь!
Михась взял ложку и принялся хлебать окончательно остывший борщ, но тут же вскочил.
— Тьфу ты! — щелкнул он пальцами. — Совсем забыл. Я же талоны на масло отоварил!
— Ну да? — жена недоверчиво посмотрела на него из-под сбившейся на глаз пряди волос. — Когда успел?
— Ну, мужик сказал — мужик сделал! — самодовольно усмехнулся Михась. — Сказал же, что куплю! Но ты не поверишь — я в обед в столовку бегал, ну, на углу там у нас, и в молочном рядом по талонам масло давали. И народу — всего-то человек пять.
Он вышел в прихожую, забрался в карман пальто и гордо вытащил оттуда две уже размякших и изрядно помятых пачки в желто-белой обертке.
— "Улучшенное"... — разочарованно протянула Герда, принимая у него добычу. — Понятно, почему очереди не оказалось.
— А что не так?
— Да оно наполовину маргарин. А то и на три четверти. Ну ладно, и такое сойдет. — Она приподнялась на цыпочки и чмокнула мужа в щеку. — Добытчик ты мой!
— А то ж! — гордо выпятил грудь Михась. — Я такой. Ну, все. Если сейчас не пожру, начну мебель с голодухи грызть.
Он звонко шлепнул жену по ягодице (та тихонько взвизгнула и стукнула его кулачком по спине), проскользнул в кухню и снова опустился на табуретку.
И все-таки борщ оказался вкусным. Хотя и остывшим.
Когда Хранитель приближается к порогу этой комнаты, ему не приходится открывать дверь. Собранная неизвестно где, неизвестно как и неизвестно по каким чертежам автоматика сама знает, что надо делать. Тонкая пленка мембраны рвется посередине, и отверстие стремительно распахивается во весь дверной проем, словно капля масла, растекающаяся по поверхности воды. В разговорах между собой Хранители называют комнату Туманом, хотя некоторые в шутку зовут ее Вратами Сомнений. Но шутят Хранители редко, ибо зал психологической реабилитации — не то место, о котором хочется балагурить. Слишком часто выходишь оттуда совсем другим человеком, чем вошел. Хранитель должен посещать Туман раз в год, но немногие находят в себе мужество выворачивать душу наизнанку так часто.
Модуль психоанализа расположен в отдаленной и пустынной части лунной базы. Расположенный рядом жилой блок пуст, и встретить здесь кого-то почти невозможно. И у каждого есть время задержаться и подумать, прежде чем перешагнуть невысокий порог.
Мужчина останавливается перед дверным проемом, приглашающе протаявшим перед ним. Глазу не за что за ним уцепиться. Лишь серый туман клубится перед взглядом, притягивая и отталкивая одновременно. Гость долго стоит перед порогом как бы в тягостном сомнении, хотя сторонний наблюдатель вряд ли смог бы уловить его колебания — если бы, конечно, оказался здесь сторонний наблюдатель. Но вход в зал расположен в дальнем коридоре, и нет здесь случайного прохожего, что может ненароком смутить колеблющегося.
Медленно, почти нерешительно мужчина переступает порог. Сторонний наблюдатель, тот, которого здесь оказаться не может, увидел бы, как тот пропадает в тумане, растворившись в нем мгновенно и бесповоротно, как камень в полночном омуте. Тихо шелестит, закрываясь, мембрана двери. Вошедший же видит перед собой не туман, но малую залу с камином, растопленным в дальнем ее конце. Одинокое кресло, однако, придвинуто отнюдь не к приветливому огню, а к настежь распахнутому двустворчатому окну, выходящему на занавешенную дождем речную долину. За ней изредка проглядывает ночной лес, освещаемый редкими молниями приближающегося шторма. Снаружи тянет промозглой сыростью, но далекие молнии сверкают пока в почти полной тишине. Ни один звук, кроме шелеста полуночного дождя, не проникает сквозь окно. Гость молча опускается в кресло и долго смотрит на грозу. Сейчас у него уже не бесстрастное, но искаженное тяжелыми раздумьями лицо бесконечно усталого человека. Наконец он говорит, не обращаясь к никому:
— Зачем?
И опять тишину нарушает только шум дождя, и опять гость произносит:
— Зачем? — Он стискивает зубы, но переборов себя, продолжает. — Робин, зачем я барахтаюсь? Мои усилия уходят, как вода в песок. Все меняется и меняется, но неизменно кончается одним и тем же...
Опять долгая пауза. Похоже, что говорить для него сейчас не легче, чем ходить по раскаленному углю.
— Я не могу изменить людей, и мой посев не дает всходов. У меня нет противника, кроме тех самых людей, которых я защищаю. Я словно сражаюсь с тенью. Мои усилия — вода, уходящая в песок... — повторяет он едва слышно, закрывая глаза.
И вновь тишина нарушается только шумом дождя и треском поленьев в очаге. Но вот в комнате раздается другой голос:
— Однажды девчонка, которую родители впервые в жизни отпустили с подружками в двухдневный поход с ночевкой, в лесу попалась в руки бандитов. Она стала не первой их жертвой. Не первой и наверняка не последней, если бы не Хранитель, решивший положить конец их преступлениям. Девочка выжила, а бандиты наконец-то попались в руки полиции.
— Я помню ту историю, — медленно отвечает сидящий. — Девочка больше ни разу не ходила в лес даже с мужем и взрослыми сыновьями — ведь суд нуждается в убедительных доказательствах преступления, а не в предположениях о намерении. Потом одного из нападавших убили сокамерники, двух же его товарищей расстреляли. Три жизни оборваны, четвертая искалечена. Не слишком-то удачный пример.
— Однажды человек, слишком много думавший о своих честолюбивых планах, — настойчиво продолжает Робин, — решил занять место начальника, честного и весьма достойного человека и выдающегося ученого. Он попросил шефа на время, до вечера, положить в служебный сейф сверток якобы с деньгами. Соглашаясь, тот даже не подозревал, что в свертке лежит полицейский пистолет. Пистолет, который его подчиненный забрал поздно вечером у участкового, ударив того камнем по голове. Но в оружейной лаборатории на пистолете нашли лишь отпечатки пальцев, принадлежащие клеветнику, хотя тот точно помнил, что касался оружия только в перчатках.
— Я помню и ту историю, — вновь отвечает мужчина, — но участковый, незлобивый добродушный человек, редкое исключение среди полицейских, уволился через неделю. Он не смог заставить себя и дальше хорошо относиться к окружающим. Испуг и травма привили ему отвращение к работе, которую он любил и на которой приносил реальную пользу людям. Почему? Всего лишь потому, что его всегда разряженное оружие понадобилось, чтобы спасти нужного мне человека от беспринципного подонка. А спасенный через полгода развелся с горячо любимой ранее женой и сейчас принудительно лечится от шизофрении. Данный пример, кажется, даже хуже, чем предыдущий.
Он мрачно усмехается каким-то своим мыслям.
— Однажды, — не унимается Робин, — нефтяная компания послала молодого геолога на Австралийский Архипелаг. Паренек пообещал найти для нее нефть на шельфе. На беду туземного племени, проживающего на островах, нефть там действительно имелась. Аборигенам недолго оставалось жить на землях предков. Но после первой же ночи молодой геолог улетел назад, сославшись на несносный климат. Тем временем нефтяная компания попала в затяжной финансовый кризис, а затем и вовсе разорилась, так что аборигены сохранили свою территорию.
— И опять не то! — фыркает мужчина в кресле. — Ты забыл упомянуть, что геолог оказался излишне честолюбив и не пожелал меня выслушать, когда я объяснял ему, что станет с несчастными туземцами. Молодой, равнодушный к другим, он думал лишь о своей карьере. Мне пришлось всадить ему ментоблок второй категории, позже искалечивший ему психику непредвиденным резонансом. Уже потом я осознал, что мог решить задачку и другим методом, куда более мягким, но сделанного не вернуть. А те туземцы до сих пор прозябают в тростниковых хижинах в джунглях. До пятнадцати лет у них доживает чуть больше половины детей, а до пятидесяти — один из двадцати. И про персонал той несчастной компании я даже не упоминаю. В промышленности тогда начался кризис, и безработица резко выросла... А ведь там работало в три раза больше народу, чем жило аборигенов на всех окрестных островах!
— Однажды молодой честолюбивый ученый изобрел новое оружие. Все расчеты показывали, что оно окажется куда эффективнее прежних разновидностей. Доставка боевой части на расстояния в тысячи километров, быстрое, не требующее пилота...
— Похоже, сегодня ты решил наступить на все мои больные мозоли сразу. Да, полвека я подавляю все попытки развития ракетного вооружения. Да, его отсутствие делает невозможной мировую войну с нанесением ударов по городам далеко за линией фронта. Да, имейся оно у Сахары с Ростанией во время Кризиса Перешейка, его наверняка пустили бы в ход. Постоянно дискредитируя попытки развить ракетную и самолетную технику, я не позволяю превратить войну из позиционно-окопной в глобальную. Только вот нет ракет — нет и космических аппаратов: гравитоника не позволит запускать космические аппараты еще много десятилетий, а то и столетия. Нет космонавтики, нет гражданской авиации, нет соответствующих средств связи и метеонаблюдений, замедлено развитие промышленности и сельского хозяйства, затруднено предсказание ураганов...
— Полагаю, про подавление изуверских сект тебе не стоит даже и напоминать?
— А ты разве не напомнил? — мужчина против воли усмехается. — Да, секты... Я не позволил ни одной достичь сколь-нибудь заметного влияния, если не считать неудачного эксперимента с огнепоклонниками. Но общество даже не подозревает, что такое тоталитарные религии и насколько они опасны. Иммунитет отсутствует напрочь. А общий уровень развития, между тем, все еще низок. Перестань я заниматься религией, и уже через десяток-другой лет получим расцвет сектантства, а через полвека-век — как бы и не государственные религии.
Другой голос молчит, и в комнату начинают проникать пока еще еле слышные раскаты грома.